Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






10 страница. Всю ночь к нам прибывает пехота с того берега




Всю ночь к нам прибывает пехота с того берега. Люди идут сюда по выжженной земле, на которой еще остались неубранные трупы и чернеют остовы сгоревших танков; попав теперь в наши окопы, где не выветрился дух немцев, они говорят отчего-то вполголоса.

Усталость валит солдат с ног. Засыпают с открытыми глазами, посреди разговора, с недокуренной цигаркой в руке. У пулемета спит пулеметчик, ткнувшись лицом в бруствер, не разжимая рук. Приехала кухня, но даже запах еды не будит людей. Сильней всего сейчас сон.

В полночь, отправив Панченко на тот берег за связью, я оставляю за себя пехотного лейтенанта и спускаюсь в блиндаж. Воздух спертый. Надышано и накурено так, что немецкая свеча в плошке, задыхаясь, едва мерцает сквозь дым. Спят от порога. В проходе, на нарах — вповалку. Табачный дым ест глаза. А может быть, это от усталости? Колеблюсь минуту, потом втискиваюсь между двумя храпящими телами и засыпаю, будто проваливаюсь в темную воду. Последнее, что слышу, — немецкий пулемет. Где-то близко.

Будит нас громкий крик:

— Подъе-ом! Немцев проспали!

Подымаю тяжелую, мутную со сна голову. Все тело болит, как избитое. В глазах от многих бессонных ночей будто песок насыпан. Кругом меня шевелятся в соломе солдаты, взлохмаченные, у многих подняты воротники шинелей, голоса хриплые спросонья; ругаются, кашляют, сворачивают курить. Кто-то опять укладывается спать.

— Подъем!

Парень в дверях, подняв автомат вверх, дает очередь. Снаружи тоже слышна суматошная стрельба и крики. Выскакиваю из блиндажа. Наверху творится странное что-то. Солдаты открыто ходят по высоте, палят вверх из автоматов, бухают из винтовок, словно война кончилась.

— Немцы где?

— Проспали немцев!

Оказывается, лазала разведка и никого не обнаружила. Всю ночь пулеметчики прикрывали отход немцев, а когда туда полезли перед утром, и пулеметчики смылись.

С пехотной разведкой лазал Саенко по доброй воле, вернулся обвешанный трофеями, приволок откуда-то ящик яиц. Мы пьем их сырыми. Разбиваем с одного конца и пьем, запрокинув голову. Где же все-таки немцы? Никто ничего толком не знает. Нет немцев — и все. Саенко достает из обоих карманов вискозные парашютики от немецких осветительных ракет — у нас они идут вместо носовых платков — и раздает всем желающим, стоя в шикарной позе. Лицо его самодовольно лоснится.

— Вы бы поглядели, товарищ лейтенант, какая там огневая позиция стопяти. Я ее сразу узнал. Наша цель номер шесть.

И подмигивает мне узким глазом:

— Все не верят нам. Разделали как бог черепаху. Пойдете глядеть?

— Стой! — говорю я. — Остались еще яйца?

— Есть.

— Грузи на плечи — и шагом марш в гости!

И мы идем к Бабину. По дороге снимаю грязный бинт с головы и чувствую облегчение оттого, что ветерком обдувает подсыхающую ссадину.

Бабин стоит на насыпи своего блиндажа, расставив ноги в сапогах, голый по пояс, а Фроликов с полотенцем на плече льет ему на спину из котелка. Комбат, задыхаясь под холодной струей, изгибается, шлепает себя ладонями по мокрой груди: «Ух! Ух!» — испуганными глазами показывает себе на спину между лопаток, и Фроликов льет туда. «Ах хорошо!»

— Комбат! — кричу я еще издали. — У тебя кто-нибудь яичницу жарить умеет?

— А война?

Вода потоками заливает ему лицо, он жмурится от мыла.

— Обождет война, давай яичницу есть!

Фроликов, целя струей из котелка комбату на затылок, улыбается. И часовой у входа в блиндаж улыбается и чешет мясистую, в мозолях, ладонь об острие штыка.

Над нами, заглушив голоса, низко проходят наши бомбардировщики. Идут спокойно, куда-то далеко. Бабин, не разгибаясь, чтобы вода по желобку спины не затекла в брюки, что-то кричит и весело указывает на самолеты снизу. С мокрого локтя бежит струйка воды. Я с удовольствием и даже с завистью смотрю на его мускулистое тело. Он пожелтел от акрихина, малярия подсушила его, а видно, силен был очень. Под правой лопаткой у Бабина старый, затянувшийся коричневой кожицей широкий шрам. На плече круглая вмятина толщиной в палец — след пули. Когда он подымает руку — вмятина становится глубже. Весь послужной список на теле, стоит только рубашку снять.

Фроликов, сорвав с плеча, кладет ему на руки чистое полотенце. Бабин трясет мокрыми черными волосами и разом зажимает полотенцем лицо.

— Ты вообще понимаешь что-нибудь во всем этом? — говорю я, когда гул самолетов отдаляется и снова становится возможно говорить.

Бабин растирает суровым полотенцем выпуклую, без волос грудь, смеется. Галифе, пыльные сапоги в брызгах воды, она сверкает на солнце.

— Передавали, — он кивнул под ноги себе, на насыпь землянки, где был телефон, — два фронта наступают: наш и Второй Украинский. С двух плацдармов рванули. Танки Второго Украинского, говорят, в Румынии уже. Немцы их догоняют. Вот как война двинулась на запад: впереди наши танки путь указывают, сзади немцы, сзади немцев — мы. Вчера бы нам это сказали, а?

Да, если бы вчера нам это сказали… На войне никогда не знаешь дальше того, что видишь.

Откуда-то возникает звук летящего снаряда. Он долго воет, приближаясь, и разрывается у подножия высоты.

— Понял, где немцы? — говорит Бабин. — Даже выстрела не слышно.

Голый по пояс, он берет у Фроликова бинокль с болтающимся ремешком, и мы оба смотрим в ту сторону. Солнце, желтая от зноя степь, и по краю степи, за деревьями, медленно движется сильно растянувшаяся колонна маленьких — отсюда — грузовиков.

— Тебе связь еще не подтянули? — спрашивает Бабин быстро.

— Какая теперь связь! Наши, наверное, уже с огневых снимаются.

— Жаль. А то бы дать по ним разок, чтоб не ездили!

Из блиндажа выскакивает Рита. Подтянув юбку над коленями, раскрасневшаяся, с оживленно блестящими черными глазами, вылезает из траншеи, кидает Бабину чистую рубашку:

— На, надевай! А бриться?

Бабин проводит рукой по щекам — спорить трудно.

— Господи, что бы вы, мужчины, без нас делали?

— Определенно пришли бы в упадок.

— И запустение, — добавляю я.

Рита сочувственно качает головой:

— Острить пытаетесь… Вам только это и остается.

И строго Бабину:

— Сейчас же снимай с себя все и надевай чистое. Стирать буду.

— Понимаешь, — говорит Бабин, — у нас тут идея возникла: позавтракать раньше всех дел. Его, например, — он указывает на меня, — могут в любой момент забрать у нас и кинуть поддерживать другой полк.

— Меня ваша мощная идея не трогает. Я хочу стирать. Хочу голову мыть в Днестре. Хочу тебе обед готовить. Посмотри на себя: от тебя половина осталась. Сегодня сварю тебе настоящий украинский борщ. Со старым толченым салом для запаха. Учти, Фроликов, нужно старое хлебное сало. Я тебя быстро откормлю. И пусть он тоже приходит борщ есть.

— А кто нам пока что яичницу зажарит?

— Фроликов. Родина призвала его на эту должность — пусть жарит.

— Ладно, — говорю я, — завтракать все равно придем. У нас еще одно дело есть.

И мы уходим с Саенко смотреть свою работу: бывшую нашу цель номер шесть. Когда ведешь огонь по батареям, стоящим на закрытых позициях, редко видишь результаты своей стрельбы. О них догадываешься. Прекратила батарея стрельбу — подавил. Видишь, как там что-то рвется, — уничтожил. И часто эта «уничтоженная» батарея после ведет по тебе огонь, Тогда говорят, что она ожила. Моя батарея за войну тоже много раз «оживала».

Мечта каждого артиллериста — близко поглядеть результаты своей стрельбы. Но даже в наступлении это не всегда удается: идешь где-то стороной и видишь чужую работу. Я с удовольствием хожу по брошенным орудийным окопам, считаю воронки. Наши, их не спутаешь. Несколько прямых попаданий в окоп. Во мне подымается профессиональная гордость. Все разбито, брошены зарядные ящики, но пушки увезены.

— В металлолом повезли, — говорит Саенко. Я не спорю. Куда бы ни повезли, раз такое наступление — недалеко они уедут.

Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто ничего не знает о Никольском.

Я возвращаюсь по тем местам, где была наша оборона, и мне несколько раз попадаются похоронные команды. Все здесь такое памятное и уже чем-то чужое, опустевшее без нее. Окопы, брошенные землянки, в которых живут теперь воспоминания. Я нахожу свой первый НП — щель в дороге. Около него в закаменевшей земле мелкая воронка от мины и ничком лежит убитый немец, серый, как земля под ним. Сколько дней просидели мы здесь?

Недалеко от щели — разбитая осколком, обгоревшая и уже ржавая винтовка. Это здесь убило миной двух пехотинцев, утром, когда мы с Васиным собирались завтракать. А вот так я полз. Шестьдесят метров. И оттуда бил пулемет. Разве расскажешь когда-нибудь тем, кто не был здесь, что значило проползти шестьдесят метров.

Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и почему-то грустно, и даже вроде жаль чего-то. Чего? Наверное, только в дни великих всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни?

Мимо меня, подскакивая на кочках, мчится пехотная кухня. Чубатый повар в колпаке держит в вытянутых руках вожжи. На высотах встает разрыв. Ни черта, правит прямо на разрыв, нахлестывая коней. Вот какая война пошла!

Еще издали Фроликов замечает меня.

— Идите скорей, товарищ лейтенант! — кричит он.

На двух камнях стоит у него огромная сковорода, и в ней пузырями вздувается великолепная яичница с салом, с зеленым луком. Фроликов жарит ее, используя подручные средства: распорол немецкий заряд и кидает в огонь длинную, как макароны, взрывчатку. Она горит химическим желтым пламенем, жирная копоть хлопьями садится на яичницу, он выковыривает ее ножом.

— Лень тебе хворосту набрать?

— Лень! — И смеется.

Рита коленом решительно уминает на земле узел с бельем, связывает его рукавами гимнастерки. Бабин в ослепительно белой рубашке кончает бриться перед зеркальцем. Оттянув кожу на похудевшей шее, водя бритвой по ней, подмигнул мне в зеркало: «Видал, что делается?»

— Садись, быстро брейся, — говорит он. — Артиллерист должен быть всегда выбрит и слегка пьян.

Рита подняла красное лицо с упавшими волосами, черные глаза оживленно блестят. На верхней губе капельки пота.

— А ему нечего брить.

— А мне нечего брить.

— Не слушай ее. Она, видишь, настроена яростно. Какую-то стирку выдумала…

— Не слушай меня. У тебя шикарные усы. Я даже могу их поцеловать.

И вдруг в самом деле целует меня. В губы. Влажными горячими губами. Сумасшедшая девка. Ну что требовать, когда сумасшедшая!

— Я бегу за водкой, — говорю я, чувствуя, что краснею.

— Он мужчина, он не может без водки! — И Рита хохочет.

Я бегу в свой окоп и слышу, как она хохочет. Потом слышу далеко возникший звук снаряда. Спрыгиваю. Хохот обрывается раньше. Потом разрыв. Я выскакиваю с фляжкой. И тут дикий, какой-то животный крик Риты. И вместе с этим криком во мне все обрывается. Помертвев, чувствуя только, что уже ничего изменить нельзя, бегу туда. Рита стоит на коленях. Когда я подбегаю ближе, она падает на что-то. Я хватаю ее за плечи, тяну к себе:

— Рита!

Она вырывается, а я тяну:

— Куда тебя? Рита!..

И вдруг я вижу ее глаза. Безумные, не видящие ничего. Но она жива. Жива!

Я сажусь, обессиленный. У меня дрожат губы. От испуга за нее со мной что-то случилось. Не могу встать. Рукой не могу пошевелить. Отнялись ноги. Я все вижу и ничего не соображаю. Чья-то широкая в кисти, страшно знакомая рука лежит на земле. И тут слышу Ритин захлебывающийся голос:

— Где? Где? Алеша, родной, куда?

Я почему-то забыл о Бабине и теперь понял, что ранен он. Сжав губы, отстраняя Риту рукой, он силился подняться с земли с напряженным, нахмуренным лицом, вслушиваясь во что-то, слышное ему одному. Потом что-то сломалось в нем, кровь потекла у него из угла рта, а он, захлебываясь, пытался улыбнуться крупными синеющими губами, словно стесняясь, что напугал нас. И это было несовместимо и страшно. Взгляд его наткнулся на меня, мне показалось, он меня зовет.

После я понял, зачем он звал меня. Он умирал, чувствовал это и, беспомощный, глазами просил меня помочь Рите в этот первый, самый страшный для нее момент. Это ее пытался он ободрить вымученной улыбкой. Но со мной что-то случилось от пережитого испуга. Счастливо начатый день, то, что мы должны были сейчас завтракать, внезапный снаряд и все это сразу происшедшее, во что я еще не мог поверить, перемешалось в моей голове, и я только тупо стоял с фляжкой.

А уже бежали сюда люди, тесно обступали нас…

На всю жизнь запомнился мне последний, заставивший всего меня вздрогнуть, жуткий в своем одиночестве среди людей крик Риты:

— Алеша!..

 

Мы хоронили Бабина жарким августовским полднем в лесу. В невеселой песчаной земле, обрубив лопатой корни, вырыли ему могилу. Лес теперь был редкий, и солнце жгло в нем, как в поле, а уцелевшие деревья, все сплошь израненные осколками, были в горячих потоках смолы.

И сильно пахло потревоженной сырой землей и свежим деревом.

Без пилоток мы тесно стоим, окружив могилу, а двое солдат с лопатами что-то еще подрывают в ней, торопясь, чувствуя на себе взгляды всех. Бабин лежит на свежей насыпи, завернутый в плащ-палатку, черноволосый, неестественно желтый, с запекшейся на синих губах кровью; на левой щеке его ниже уха клочок недобритых волос. Я стараюсь не смотреть на него. Кто-то шепотом говорит, что орден Красной Звезды тоже надо было снять и сдать в штаб. И все почему-то говорят шепотом, стесняясь своих голосов. Рядом со мной Брыль тихо рассказывает кому-то, как он пришел в батальон и, ничего не думая тогда, пообещал пережить Бабина. И вот получилось, пережил…

Солдаты выпрыгивают из могилы, подобрав лопаты, скрываются за спины стоящих. И сейчас же на насыпь поднялся Караев. Голос его в тишине показался мне резким:

— Товарищи бойцы и командиры! Сегодня мы хороним…

Я вздрогнул и оглянулся, ища глазами Риту. Ее не было. Я почувствовал облегчение.

Сегодня утром Фроликов поливал ему на спину, и Бабин просил еще, и ухал под холодной водой, и шлепал себя ладонями, веселый, мокрый, живой, а я с завистью смотрел на его мускулистое тело и считал рубцы… Вот так кончится война и кто-то еще погибнет от последнего шального снаряда, и с этим разум не примирится никогда.

Незнакомый майор, проталкиваясь в первый ряд, задерживая дыхание, толкнул меня. Я посмотрел на него и случайно увидел над ним на дереве серую, вздувшуюся от дождей пузырями фанерную дощечку и почти смытую надпись на ней. С трудом различая буквы, я прочел: «Из одного дерева можно сделать миллион спичек. Одна спичка может сжечь миллион деревьев. Берегите лес от огня!»

В стертом артиллерийским огнем лесу эта довоенная надпись внезапно поразила меня. Неужели все, что произошло и пылает уже четвертый год, возникло от крошечного огонька, который вначале не затоптали, а потом уже невозможно было погасить?

Караева сменяет на насыпи майор, который проталкивался в первый ряд. Мне уже неспокойно становится, что Риты до сих пор нет. Я осторожно выбираюсь из толпы и иду искать ее. Несколько солдат, торопящихся туда, попадаются мне навстречу. Один бежит со смущенной и счастливой улыбкой человека, который боялся опоздать, но в последний момент увидел, что успеет.

Я долго ищу Риту и, когда уже начал не на шутку тревожиться, вдруг увидел ее. Она сидела на поваленном дереве. Не решаясь подойти сразу, я смотрел на ее спину, на косой залоснившийся след портупеи от плеча к ремню. Потом сел рядом виновато.

Надо было что-то сказать ей. Но что сказать сейчас, когда нет таких слов? Она смотрела перед собой пустыми, погасшими глазами. Щеки ее горели, на них следы высохших слез. Я вдруг понял, почему она не пошла туда. Она была Бабину женой и другом, самым близким человеком, прошедшим с ним через все. Но там, на могиле, среди незнакомых офицеров, и сама она, и ее слезы выглядели бы иначе. А может быть, она и не думала об этом.

— Рита, — позвал я осторожно.

Она не обернулась, быть может, не слышала, продолжая все так же смотреть перед собой. Я подождал и опять позвал ее:

— Рита.

Тогда она живо повернула голову, и в первый раз глаза ее блеснули. Они блеснули на меня открытой ненавистью. Я ни в чем не был виноват перед ней. Если б я мог сейчас умереть вместо Бабина, я бы сделал это. Но это не зависело от меня.

Позади нас раздался недружный залп. Я видел, как спина Риты вздрогнула. Она поднялась и быстро пошла отсюда, торопясь уйти дальше, но второй залп догнал ее и толкнул в спину.

Я еще долго сидел один на поваленном дереве. Только теперь, когда Рита ушла, я понял, что весь этот горький день во мне жила смутная надежда. Я почувствовал ее, когда потерял.

 

Ночью снимается с позиций и уходит вперед пехота. Рита уходит вместе с батальоном. Я даже не иду прощаться. Так тяжело на душе и так за нее больно!

Всю ночь над высотами, все так же впереди нас, ярко горит желтая звезда, и я смотрю на нее. Наверное, ее как-то зовут. Сириус, Орион… Для меня это все чужие имена, я не хочу их знать.

 

Глава XIV

 

Мы лежим у дороги, босиком, на пыльной траве: Саенко, Васин, Панченко и я. Саенко разбросал толстые ноги с мясистыми ступнями, по ним ползают мухи, лицо накрыл от солнца черной кубанкой и спит. Панченко тоже спит на боку, головой на вещмешке с продуктами, охраняя их даже во сне, а от кого — неизвестно. Словно едет в вагоне поезда, где по военному времени всякое может случиться. Он и воюет как будто между дел, а главным образом — добывает продукты, готовит, кормит. Хозяйственные дела одолевают его даже во сне, лицо у него озабоченное, а на ремне вместо гранат — три фляжки.

Мы одновременно смотрим на него: Васин и я. Уравновешенный, знающий себе цену, как всякий мастеровой человек, Васин относится к Панченко со сдержанным юмором. Мы встречаемся глазами, и Васин улыбается. Я впервые замечаю, что глаза у него на солнце рыжие. А вообще красивый парень. Смуглый, волосы с рыжинкой, а брови черные, как нарисованные углем. И шея крутая, гордая. Сидит, поджав под себя босые ноги, что-то выстругивает из палки, опустив длинные, рыжие на концах ресницы. Он хотя и мал ростом, но на иного высокого глянет, будто сверху вниз.

А ведь скоро мы все расстанемся. Ленивый, гладкий, богатырски спокойный Саенко утруждать себя, изнурять работой не привык. Ему легче к немцам в разведку слазать, чем вырыть окоп. За этого я не беспокоюсь, жизнь у него будет как августовский разморенный от зноя полдень, когда в тени и то шевельнуть рукой лень. Бабы его любят, у него к ним тоже характер мягкий, и жененка — попадется она ему, наверное, худая, сердитая: таких, кто много перебрал, под конец самого приберет к рукам какая-нибудь невзрачненькая — будет денно и нощно не прощать ему, что прежде за другими ее не замечал, и точить его, и точить, и ворочать за него в хозяйстве. Но Саенко «такий козак», что растолкать его трудно. Между прочим, из всех моих разведчиков он один ни разу не ранен, хотя на фронте с начала войны.

Лучше всех я представляю себе жизнь Панченко. Этот — трудяга. Вернется к себе в колхоз и будет работать, честный, упорный до невозможности. А черен несколько лет уже и многодетный. Таким трудягам почему-то нелегко в жизни. И живут они не очень богато.

Мне даже грустно становится, что придет час, когда все мы разъедемся. И не будет уже того, что связывало нас и каждого из нас делало лучше, чем он сам по себе в отдельности. Э, да о чем я! До конца еще надо дожить.

Я ложусь на спину, чувствуя щекой нагретый ворс шипели, с удовольствием шевелю на солнце пальцами босых ног. Солнце стоит в зените, небо синее, безоблачное, хорошо видны сияющие дали, и только по самому горизонту тают тонкие встающие дымы. Там далекое, непрекращающееся гудение, тяжелая артиллерия глухо кладет разрывы: гук! гук! Вот уже куда отодвинулся бой.

Над нами гудит наш самолет, очень высоко, то взблескивая на солнце серебряной мухой, то исчезая в синеве, и тогда только по звуку можно за ним следить. Одним глазом из-под пилотки я наблюдаю за ним. И впервые завидую летчикам. Хорошо, должно быть, купаться вот так в синем солнечном небе, то взмывая вверх, то переворачиваясь через крыло. Я засыпаю под гул самолета, не прячась от бомб, только накрыв лицо пилоткой от солнца.

Когда просыпаюсь, Панченко уже нет рядом, Васин сидя натягивает сапоги. Поблизости от нас у дороги расположилось семейство молдаван. Согнанные войной с родных мест, они теперь возвращаются от немцев и сели отдыхать; рядом с нами им, видимо, спокойней. Оказывается, только что проехал командир бригады и сейчас по дороге движется мимо нас штаб. Я замечаю среди других Мезенцева на рыжем высоком коне. Он тоже видит нас и хочет проехать незаметно, но в последний момент, заторопившись, вдруг подъехал:

— Здравствуйте, товарищ лейтенант.

У Саенко, который спал, накрыв лицо кубанкой, заблестел один глаз.

Под Мезенцевым лоснящийся от сытости конь. Я босиком сижу у дороги в пыльной траве. Солнце сверкает на глянцевом крыле седла; мне кажется, я на расстоянии ощущаю запах нагретой солнцем новой кожи и конского пота. А за спиной Мезенцева в защитном чехле — труба. Она раз в десять легче рации, которую он прежде таскал на спине.

— Трубишь?

Он пожал покатыми плечами:

— Пожалуйста, пусть другой, кто умеет, берет мою трубу. Я не напрашивался. Знаете, товарищ лейтенант, — говорит он миролюбиво, заметив, что еще двое на конях свернули к нам, — кому-то ведь и трубить нужно. Я побыл с винтовкой, знаю. А вообще вы не думайте, что в бригаде легко. Тоже ни дня, ни ночи. Во взводе, по крайней мере, свободней было.

Да, вот так и скажет после войны: я побыл с винтовкой, знаю. Кто воевал, тот не скажет, а этот скажет и в нос ткнет.

Я смотрю на него снизу. Он во всем новом, еще не стиранном, не потерявшем цвета. И ремень на нем новый, светлой кожи. И маленькая кожаная кобура на боку. На коне, в подогнанном обмундировании Мезенцев уже не выглядит таким сутулым и тощим. Только шея все такая же длинная, с торчащим кадыком, словно выгнутая вперед. А старика Шумилина нет в живых…

Я чувствую, Мезенцеву беспокойно среди нас. Конь под ним вертится, он удерживает его, но почему-то не отъезжает. С каким легким сердцем вздохнул бы он, если б узнал, что и нас тоже нет на свете. Наверное, в прошлой его жизни немало есть людей, с кем бы он не хотел встретиться. Впрочем, он уже почти оторвался от нас. Главное — и в будущем успевать вовремя отрываться, чтобы нежеланные свидетели оставались позади и ниже.

К Мезенцеву подъезжают конные. Передний, раскормленный и крепкий, с сильными ногами в стременах и толстыми ляжками на седле, с серебряной медалью на полной груди, вытирает платком лоснящиеся от пота, как будто сальные щеки. В потной руке — поводья. Этот тоже из ансамбля, плясун, кажется. Я уже давно заметил, что у таких вот нестроевиков и выправка и вид самые строевые, и обмундирование сидит на них как влитое. Взять его, затянутого в ремни, украшенного медалью, и моего Панченко в засаленных брюках, в стираной-перестираной, белой от солнца гимнастерке, в пилотке, за отпоротом которой вколоты иголки с черной, белой и защитного цвета нитками, да отправить обоих в тыл, да показать девкам — скажут девки, что Панченко где-нибудь всю войну отирался при кухне, а вот этот и есть самый настоящий фронтовик.

— Корешков встретил? — сиплым от жары голосом спрашивает он у Мезенцева, покровительственно кивнув нам с высоты седла.

И все трое смотрят на виноград, который принес Панченко в плащ-палатке и раскладывает.

— Друг, а ну подай кисточку! — нетерпеливо ерзая штанами по гладкой коже седла, кричит он сверху.

Панченко продолжает нарезать хлеб, стоя коленями на плащ-палатке. Он как будто не слышит.

— Слышь, солдат!

С земли встает Саенко, надев кубанку на встрепанные волосы, распоясанный идет к нему, оставляя в пыли дороги широченные босые следы. Подойдя, охлопывает лошадь ладонью, словно любуется. Хлопает по заду, подкованные копыта переступают около его босых ног, вдавливаясь шипами.

— От конь, так то правда конь-огонь! На таком коне еще бы шашку да шапку добрую…

И делает что-то неуловимое. Взвившись, конь диким галопом, боком несет вояку по дороге. Еле удерживаясь в седле, тот издали грозит и кричит что-то. Саенко хохочет, стоя посреди дороги босой.

— Эй, лови! — кричит он и, взяв с плащ-палатки, кидает кисть винограда.

Музыкант ловит ее на лету, но все же обижен. А Саенко, великодушный, как победитель, спрашивает третьего музыканта, самого скромного на вид:

— Представлять когда будете?

Тот смущенно пожимает плечами: мол, от нас не зависит, наше дело такое — как прикажут. Саенко и ему дает виноград.

Один только Панченко за все это время даже не повернул головы, словно и не было ничего: он резал хлеб. Характер у него железный.

Больше мы не говорим о них. Лежа на животах вокруг плащ-палатки, голова к голове, едим виноград. Я лежу чуть боком, чтоб удобней было раненой ноге. Скоро рана нагноится, тогда бинты будут отставать легко, без боли.

Мимо нас по дороге в мягкой густой пыли проносятся машины. Ветер сбивает пыль на ту сторону, и трава там вся пепельная. Только мы не спешим: наши пушки утром переправились через Днестр и еще не подтянулись. Все это, стремительно и весело мчащееся к фронту, на рассвете завтрашнего дня, когда мы вступим в бой, будет позади, а мы — впереди. И мы не спешим. Все-таки я надеваю сапоги, разведчики тоже обуваются: дорога уже не безлюдна, и лежать так — неловко.

Мы едим черный виноград, каждая ягода словно дымком подернута, а сок теплый от солнца. Подносишь ко рту тяжелую гроздь и на весу объедаешь губами. Сок винограда, пшеничный хлеб, солнце над головой, сухой степной ветер — хорошая штука жизнь!

Позади нас останавливается машина, резкий сипловатый сигнал. Оборачиваемся. Комдив Яценко вылезает из кабины полуторки с брезентовым верхом, голенища его сапог сверкают сквозь пыль. В кузове машины Покатило — он улыбается, поглаживая двумя пальцами усики под носом, кивает дружески — и начальник разведки дивизиона Коршунов в накинутой на спину от ветра шипели с поднятым воротником. С ними несколько разведчиков.

Оправляя гимнастерку под ремнем, подхожу к командиру дивизиона. Он стоит у подножки, тонким прутиком похлестывает себя по голенищу. Подбритые брови строго сдвинуты, тонкие сомкнутые губы, смелый взгляд. На нем его парадный суконный костюм, лаковый козырек фуражки бросает на лоб короткую тень.

— Загораете?

Левой рукой застегиваю пуговицы у горла.

— Чего ж ты говорил, что днем на плацдарме головы не поднять? Не поднять, а мы в машине едем!

И Яценко хохочет громогласно и оглядывается за одобрением наверх, в кузов. Стою перед ним по стойке «смирно». За спиной моей шепотом ругаются два ординарца — мой и его, прибежавший с двумя котелками.

— Лень тебе самому набрать? Вон его сколько на виноградниках. Привык, на чужом горбу в рай ехать.

— Ладно, ладно, — урезонивает Панченко вышестоящий ординарец. — Вы тут загораете, а мы вон едем новый НП выбирать. Сходишь еще, не разломишься. Меня вон машина ждет.

Яценко ставит сапог на подножку, расстегивает планшетку на колене. Под целлулоидом — карта. Правая половина, с Днестром, затерта до желтизны, вся в условных значках и пометках. Левая, западная, — новенькая, сочные краски, на нее приятно смотреть.

— Там Кондратюк подтягивается. — Строгий взгляд в мою сторону: мол, смотри, случится что — не с него, с тебя спрос.

— Кондратюк справится, — говорю я.

— Так вот. Высоту сто тридцать семь видишь? — Он показывает на карте. — В ноль часов тридцать минут вот в этой балке за высотой сосредоточишь батарею. Задача ясна? Дальнейшие приказания получишь от меня там!

— Слушаюсь!

Покатило из кузова показывает рукой за кабину, машет туда: мол, там встретимся. Я чувствую к нему душевную близость. Ординарец Яценко, пробежав, лезет через борт с двумя котелками, полными винограда. Вдруг я замечаю у колеса машины незнакомого, скромно стоящего лейтенанта. В первый момент, когда я глянул на него, — это было как испуг, мне показалось — Никольский! Словно возникло что-то в стеклах бинокля, отодвинулось, затуманилось, как при смещенном фокусе, и на том же месте близко и резко увидел я совершенно другого человека.

— Товарищ капитан, — спросил я, полностью овладев голосом, — левей нас штрафники действовали. Не слыхали, как у них? Где они сейчас?

— Штрафники? — Яценко щелкнул кнопкой планшетки, откинул ее за спину, снял с подножки сапог. — Слыхал, тряханули их немцы, — сказал он, блеснув глазами. — Так что многие искупили. А тебе, собственно, штрафники зачем? — И щурится на меня испытующе, знает еще что-то, но не говорит, ждет. — О дружке беспокоишься? Который спать здоров? Ладно уж, открою секрет, хотя и не положено. Не успел он попасть в штрафбат, легким испугом отделался. Победа! Все добрые! Небось уже своих догоняет. Егоров!

Младший лейтенант подошел, козырнув.

— Вот тебе новый командир взвода в батарею. Вчера прислан. Одно с тобой училище окончил.

Почему-то младший лейтенант смущается от этого сопоставления и опять козыряет.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных