Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Семинары, Книга I: Работы Фрейда по технике психоанализа 19 страница




Сартр совершенно справедливо замечает, что в любовном переживании мы требуем от объекта, которым мы желали бы быть любимы, отнюдь не совершенно свободного добровольного обязательства. Изначальный пакт, слова "ты моя жена" или "ты мой супруг", часто мной упоминаемые в разговоре о регистре символического, не содержат ничего в своей корнелиевской абстракции, что могло бы насытить наши основные требования. Природа желания выражается в своего рода телесном увязании свободы. Мы хотим стать для другого объектом, который имел бы для него то же значение границы, какое имеет в отношении к его свободе его собственное тело. Мы хотим стать для другого не только тем, в чем отчуждается его свобода — без всякого сомнения, вмешательство свободы необходимо, поскольку добровольное обязательство является главным элементом нашего требования быть любимым, - но также необходимо, чтобы это было нечто гораздо большее, нежели свободное обязательство. Необходимо, чтобы свобода сама согласилась от себя отказаться и стала с тех пор ограничена всем тем, что могут иметь переменчивого, несовершенного, даже низкого те пути, на которые увлекает ее плененность тем объектом, которым мы являемся сами.

Итак, требование стать - благодаря нашей конкретности, благодаря нашему особенному существованию, во всей телесности и ограниченности такого существования для нас самих, для нашей собственной свободы, - добровольной границей, формой отречения от свободы со стороны кого-то другого это требование феноменологически определяет любовь в ее конкретной форме - genital love, как только что было сказано нашим старым приятелем Балинтом. Вот что помещает ее в промежуточной, двойственной зоне между символическим и воображаемым.

Если любовь целиком увязает, целиком оказывается захвачена той воображаемой интерсубъективностью, на которой я хотел бы сосредоточить ваше внимание, она требует в своей завершенной форме участия в регистре символического, обмена в форме свободного соглашения, реализуемого как "данное слово". Тут возникает область, где вы можете выделить различные плоскости идентификации, как мы зачастую неточно привыкли говорить, и целую гамму нюансов, целый веер форм, разворачивающихся между воображаемым и символическим.

Как видите, вопреки балинтовской перспективе, нам следует исходить из радикальной интерсубъективности, из всецелого принятия одного субъекта другим - и это гораздо более сообразно нашему опыту. Лишь задним числом, nachtraglich, опираясь на опыт взрослого, можем мы приступить к некоторому предполагаемому изначальному опыту, отступая постепенно ко все более ранним стадиям и всегда оставаясь в области интерсубъективности. Пока мы придерживаемся аналитического регистра, нам следует исходить из интерсубъективности.

Не существует никакого возможного перехода между регистром животного желания, где отношение является объектом, и регистром признания желания. Интерсубъективность должна присутствовать в самом начале, поскольку она присутствует в конце. И если аналитическая теория считает тот или иной образ действий или симптом ребенка полиморфно перверсивным, то происходит это потому, что перверсия подразумевает измерение воображаемой интерсубъективности. Только что я попытался представить вам это при помощи того двойного взгляда, благодаря которому я вижу, что другой меня видит, а некто третий при этом видит меня увиденным. Никогда не может быть простого удвоения элемента. Я не только вижу другого, я вижу, что он меня видит, а это подразумевает и третий элемент: что он знает, что я его вижу. Круг замкнулся. В структуре всегда имеется три элемента, даже если все три не присутствуют отчетливо.

Картина перверсий взрослого человека очень богата. Вообще говоря, перверсия представляет собой единственный в своем роде путь исследования возможных для человеческой природы способов существования - это внутренний надрыв, зияние, сделавшие возможным проникновение в над-природный мир символического. Однако если ребенок является полиморфно перверсивным, означает ли это, что мы должны переносить на него и то качественное значение перверсии, в котором она присутствует в жизни взрослого? Должны ли мы искать у ребенка интерсубъективность того же типа, что и конституирующая интерсубъективность в перверсии взрослого?

Вовсе нет. На что опираются Балинты, говоря о той первичной любви, которая вовсе не принимает в расчет selfishness другого? - Именно на те слова, которые порой можно услышать от ребенка, любящего свою мать больше всего на свете: "Когда ты умрешь, мамочка, я возьму твои шляпки", или: "Когда дедушка умрет^" и т. д. Подобные слова побуждают взрослого заискивать перед ребенком, ибо ребенок начинает казаться им уже едва ли не божеством, которое трудно помыслить себе и чувства которого непостижимы. Когда люди сталкиваются со столь парадоксальными феноменами, когда они не знают уже, что и думать, и должны решать для себя вопрос трансцендентного, - возникает мысль, что находишься либо перед божеством, либо перед животным. Детей слишком часто принимают за божество, чтобы сознаваться в этом, и тогда говорят, что их считают животными. Как раз это и делает Балинт, думая, что ребенок признает другого разве что в отношении к своей собственной потребности. Это совершенно ошибочное мнение.

Простой пример с фразой "когда ты умрешь" указывает нам, где на деле проявляется основополагающая интерсубъективность у ребенка - она проявляется в самом факте, что ребенок может пользоваться языком.

Как совершенно верно заметил Гранов, в тексте Балинта смутно предугадывается значение того, что я вслед за Фрейдом выделяю в первых детских играх, где ребенок, вызывает (я не говорю - "называет") присутствие в отсутствии и отбрасывает объект присутствия. Однако Балинт не распознает в этом феномен языка. Он видит лишь одно - ребенок не принимает в расчет объект. Тогда как важнее всего, что это маленькое человечное животное способно использовать символическую функцию, благодаря которой, как я вам объяснял, мы можем привести сюда слонов, какой бы узкой ни была дверь.

С самого начала интерсубъективность дана прежде всего в использовании символа. Исходной точкой всему является здесь способность именования, которое, уничтожая вещь, одновременно переводит ее в символическую плоскость, благодаря чему и возникает собственно человеческий регистр. Именно отсюда начинается все более и более сложное по форме воплощение символического в воображаемом переживании субъекта. Все изменения, которые в жизненном опыте взрослого может претерпеть изначальная вовлеченность в воображаемое, плененность им, моделируются в символическом.

Пренебрегая интерсубъективным измерением, исследователь неизбежно попадает в регистр объектного отношения, из которого невозможно выйти и который приводит как к теоретическим, так и практическим тупикам.

Отличалось ли мое сегодняшнее изложение достаточной законченностью, чтобы мы могли остановиться на этом? Хотя я не хочу сказать, что данная тема не может быть продолжена.

Для ребенка, вопреки тому, что принято думать, существует в первую очередь символическое и реальное. Все, что затем начнет складываться в воображаемом, обогащать и разнообразить его, будет исходить из этих двух полюсов. Вы в некотором смысле правы, если думаете, что ребенок более подвластен воображаемому, чем остальному. Воображаемое - здесь. Однако оно нам совершенно недоступно. Доступ к нему мы можем получить лишь опираясь на его реализацию у взрослого.

Пройденная, прожитая история субъекта, история, к которой мы пытаемся подступиться в нашей практике, - это вовсе не то, что пытался вчера вечером представить вам докладчик как дремоту, возню пациента во время анализа. Подступиться к этой истории мы можем - и именно этим мы и занимаемся, осознавая то или нет - лишь посредством детского языка у взрослого. Я продемонстрирую вам это в следующий раз.

Ференци отлично сумел понять важность этого вопроса что в психоанализе заставляет ребенка заговорить внутри взрослого? Ответ совершенно очевиден - то, что было вербализовано с нарушением непрерывности.

2 июня 1954 года.

XVIII СИМВОЛИЧЕСКИЙ ПОРЯДОК

Извращенное желание.

Господин и раб.

Цифровое структурирование

поля интерсубъективности.

Холофраза.

Речь в переносе.

Ангеяус Силезиус.

В прошлый раз мы остановились на дуальном отношении в первичной любви. Как вы могли видеть, Балинт рассматривает согласно данной модели и само аналитическое отношение что он со всей строгостью называет two bodies' psychology. Я думаю, вы поняли, в какой мы заходим тупик, когда воображаемое отношение, которое мыслится гармоничным и насыщающим естественное желание, становится центральным понятием.

Я постарался показать вам это на примере феноменологии перверсивного отношения. Мы остановили наше внимание на садизме и скопофилии, отставив в сторону гомосексуальное отношение, которое потребовало бы чрезвычайно подробного изучения воображаемой интерсубъективности, ее переменчивости, непостоянства ее равновесия, ее критического характера. Наше изучение воображаемого интерсубъективного отношения разворачивалось вокруг феномена взгляда.

Место взгляда не определяется просто-напросто уровнем глаз. Глаза прекрасно могут не появляться вовсе, оставаться скрытыми. Взгляд вовсе не обязательно является лицом нам подобного, он может быть с тем же успехом и окном, за которым, как мы предполагаем, кто-то нас подстерегает. Это некоторый.»:, объект, перед которым субъект становится объектом.

Я представил вам опыт садизма, который, на мой взгляд, удачно демонстрирует это измерение. Я показал вам, что во взгляде терзаемого мной существа я должен поддерживать мое желание посредством ежесекундного вызова, challenge. Если желание не выше ситуации, если ему нечем гордиться, - оно провалится со стыда. То же самое ведь верно и для вуайеристского отношения. Согласно анализу Жана-Поля Сартра, для того, кого застигают за подглядыванием, вся окраска ситуации моментально меняется и я становлюсь чистой вещью, маньяком.

Что такое перверсия? Она не является лишь отклонением в отношении социальных критериев, аномалией, противоречащей добропорядочным нравам (хотя такой регистр и не отсутствует), или же атипией в отношении естественных критериев, то есть более или менее серьезным нарушением репродуктивной цели сексуального соединения. Уже в самой своей структуре она представляет собой нечто совершенно иное.

Не случайно говорят, что определенные склонности к перверсии происходят от желания, которое не решается назвать своего имени. Перверсия и вправду располагается на границе регистра признания, из-за чего и происходит ее фиксирование, стигматизация ее как таковой. Структурно перверсия, в том виде, в каком я очертил ее в плоскости воображаемого, всегда имеет статус очень непрочный, который изнутри ежесекундно субъектом оспаривается. Перверсия всегда хрупка, готова опрокинуться, измениться в свою противоположность; это свойство ее напоминает эффект перемены знака в некоторых математических функциях: в момент перехода от одного значения переменной к значению, непосредственно следующему за первым, коррелирующая величина меняет плюс бесконечность на минус.

Это основополагающее непостоянство перверсивного отношения, которому не удается установиться ни в каком удовлетворительном действии, являет собой одну сторону драмы гомосексуальности. Но именно такая структура придает перверсии и ее ценность.

Опыт перверсии позволяет нам углубить понимание того, что можно с полным основанием назвать термином Спинозы человеческой страстью, где человек открыт тому разделению с самим собой, которое структурирует воображаемое, то есть зрительное отношение в промежутке от О до О'. Такой опыт и в самом деле открывает перспективу более глубокую, ибо в этом зиянии человеческого желания выявляются все нюансы, от стыда до престижа, от шутовства до героизма, в которых человеческое желание целиком открыто на встречу и отдано на милость желанию другого.

Вспомните изумительный анализ гомосексуальности, развертывающийся у Пруста в мифе об Альбертине. Неважно, что персонаж здесь женского пола - структура отношения представляет гомосексуальность великолепно. Требование такого стиля желания может быть удовлетворено лишь неустанной охотой за желанием другого, вплоть до снов его, которое преследует субъект в собственных снах, что подразумевает ежесекундное и полное отклонение от собственного желания другого. Перед нами фокус, зеркало-обманка, которое в каждый миг совершает полный оборот вокруг собственной оси - субъект изматывает себя преследованием желания другого - желания, которое он никогда не сможет уловить как свое собственное, поскольку его собственное желание является желанием другого. Он преследует себя самого. Вот где заложена драма этой ревнивой страсти, являющейся также формой воображаемого интерсубъективного отношения.

Интерсубъективное отношение, лежащее в основе перверсивного желания, поддерживается лишь сведением на нет либо желания другого, либо желания субъекта. Оно уловимо лишь в пределе, в моменты тех превращений, смысл которых проблескивает лишь на мгновение. Можно сказать - вдумайтесь хорошенько в эти слова, - что как для одного, так и для другого подобное отношение разлагает бытие субъекта. Бытие другого субъекта сводится лишь к тому, чтобы быть инструментом первого, и соответственно, остается лишь один субъект как таковой, да и тот существует лишь как идол, предоставленный желанию другого.

Перверсивное желание опирается на идеальность неодушевленного объекта. Однако оно не может довольствоваться осуществлением такого идеала. С тех пор, как желание осуществляет такой идеал, в момент слияния с ним, желание теряет свой объект. Таким образом, желанию суждено, в силу самой структуры его, утолиться еще прежде любовного объятия, виной чему будет либо угасание желания, либо исчезновение его объекта.

Я подчеркиваю исчезновение, поскольку именно в такого рода анализе вы можете отыскать тайный ключ aphamsis'a., о котором говорит Джонс, пытаясь понять, с чем он имеет дело по ту сторону комплекса кастрации, в опыте некоторых детских травм. Однако тут мы теряемся в чем-то таинственном, поскольку мы не находим здесь плоскости воображаемого.

В конечном итоге, значительная часть аналитического опыта представляет собой ни что иное, как исследование тупиков опыта воображаемого, их продолжений, которые не бесчисленны, поскольку основываются они на самой структуре тела, которая задает определенную конкретную топографию. В истории субъекта, или, скорее, в его развитии, появляются некоторые плодотворные, временем обусловленные моменты, когда вскрываются различные стили фрустрации. Моменты эти задаются проявляющимися в развитии субъекта полостями, пробелами, зияниями, Когда нам говорят о фрустрации, всегда что-то остается упущенным. По причине какой-то натуралисткой склонности языка, когда наблюдатель воссоздает естественную историю ему подобного, он упускает отметить нам, что субъект ощущает фрустрацию. Фрустрация не является феноменом, который мы могли бы объективировать в субъекте под видом отклонения акта, его с этим объектом соединяющего. Это не животная неприязнь. При всей преждевременности своего рождения, субъект сам воспринимает плохой объект как фрустрацию. И одновременно фрустрация ощутима в другом.

Здесь имеет место взаимное отношение сведения на нет, смертельная вражда, структурированная двумя безднами, - либо угасает желание, либо исчезает объект. Вот почему я все время обращаюсь к диалектике господина и раба и заново ее объясняю.

Отношение господина и раба является примером-пределом, поскольку, конечно же, регистр воображаемого, где оно разворачивается, появляется лишь на пределе нашего опыта. Аналитический опыт имеет свои границы. Он определен в плоскости, отличной от воображаемой, - в символической плоскости.

Межчеловеческая связь останавливает на себе внимание Гегеля. Исследование его затрагивает не только общество, но и историю. Он не может пренебречь ни одной из граней. А одной из важнейших сторон межчеловеческой связи, помимо сотрудничества между людьми, помимо пакта, любовной связи, является борьба и труд. Именно на этом аспекте сосредоточивает внимание Гегель, чтобы структурировать в исконном мифе основополагающее отношение, причем в той плоскости, которую он сам определяет как негативную, отмеченную негативностью.

Человеческое общество отличает от общества животного термин, нисколько меня не пугающий, - то, что оно не может быть основано ни на какой объективируемой связи. Интерсубъективное измерение должно войти сюда именно как таковое. Итак, в отношении господина и раба речь идет не о закабалении человека человеком. Одного этого не достаточно. Но что же лежит в основе такого отношения? Вовсе не то, что признавший себя побежденным кричит и просит пощады, а то, что господин вовлекся в эту борьбу из чистого престижа и рисковал своей жизнью. Именно этот риск устанавливает его превосходство, и во имя этого, а не во имя его силы, раб признает его господином.

Данная ситуация начинается с тупика: признание со стороны раба не имеет для господина никакого значения, поскольку тот, кто его признает, является лишь рабом, а значит тем, кого он сам не признает человеком. Соответственно, исходная структура такой гегелевской диалектики представляется тупиковой. И вы видите ее сходство с тупиковостью воображаемой ситуации.

Однако ситуация развертывается далее. Ее исходная точка, будучи воображаемой, является мифической. Однако ее продолжение вводит нас в плоскость символического. Продолжение вам знакомо - именно оно позволяет говорить о господине и рабе. Исходя из мифической ситуации организуется действие и устанавливается отношение наслаждения и труда. Рабу предписывается закон - раб должен удовлетворять желание и обепечивать наслаждение другого. Недостаточно, чтобы он просил пощады, нужно, чтобы он ходил работать. А если человек ходит на работу, существуют правила и часы - вводится область символического.

При ближайшем рассмотрении вы заметите, что эта область символического не вытекает непосредственно из области воображаемого, опирающейся на интерсубъективное отношение смертельной угрозы. От одной области к другой мы переходим не посредством скачка из предшествующего в последующее, вслед за пактом и символом. В действительности и сам миф может мыслиться лишь будучи уже обрисованным регистром символического, по причине, о которой я только что говорил, основание ситуации не может быть заложено в какой-то предсмертной биологической панике. Смерть ведь никогда не может быть испытана как таковая, она никогда не является реальной. И человек всегда страшится лишь страхом воображаемым. Но это еще не все. В гегельянском мифе смерть даже не структурирована в качестве страха, она структурирована как риск, а точнее, как ставка. То есть между господином и рабом изначально существует некоторое правило игры.

Сегодня я не стану останавливаться на этом. Я говорю это лишь для самых восприимчивых - интерсубъективное отношение, развертывающееся в воображаемом, в то же время имплицитно включено в некоторое правило игры, в той мере как данное отношение структурирует человеческое действие.

Рассмотрим еще раз, уже в ином ракурсе, отношение ко взгляду.

Речь пойдет о войне. Я продвигаюсь по равнине и предполагаю, что за мной установлено наблюдение, т. е. как бы чувствую на себе взгляд. Подобное мое предположение не столько означает, что я опасаюсь каких-либо действий противника, какой-либо атаки - ведь тогда бы ситуация тут же разрядилась и я узнал бы, с кем имею дело. Важнее всего для меня знать, что другой воображает и замечает в отношении того, что намерен предпринять я, поскольку мне необходимо скрыть от него свои передвижения. Речь идет о военной хитрости.

Вот в какой плоскости лежит диалектика взгляда. Имеет значение не то, что другой видит мое местонахождение, а то, что он видит, куда я иду, а точнее, что он видит, где меня нет. В любом анализе интерсубъективного отношения главное не то, что рядом, не то, что видно. Структурирует интерсубъективное отношение как раз то, что не присутствует явно.

Так называемая теория игр представляет собой фундаментальный способ изучения данного отношения. Уже одно то, что это - математическая теория, помещает нас в плоскость символического. Как бы просто вы ни определяли поле некоторой интерсубъективности, анализ ее всегда предполагает определенное количество нумерических, т. е. по сути своей символических данных.

Обратившись к уже упоминавшейся мной книге Сартра, вы увидите, как в ней появляются вещи, способные внести немало путаницы. Столь четко определив отношение интерсубъективности, он, как кажется, подразумевает, что если в мире воображаемых взаимосвязей существует многообразие, то многообразие это не представимо в числах, поскольку каждый субъект является, по определению, единственным центром соотнесений. Подобные утверждения справедливы лишь в пределах феноменологической плоскости анализа бытия-в-себе и бытиядля-себя. Но Сартр не замечает при этом, что интерсубъективное поле не может не вывести нас к числовому структурированию, к трем, к четырем, т. е. к тому, на что мы привыкли опираться в аналитическом опыте.

Даже такой простейший символизм сразу же помещает нас в плоскость языка, поскольку за его пределами не существует никакого мыслимого счисления.

И еще одно небольшое отступление. Я читал, не далее как три дня тому назад, старую работу начала века "History of new world of America", "История Нового Света, названного Америкой". Речь шла о происхождении языка, о проблеме, которая привлекала внимание и оставляла в растерянности немало лингвистов.

Всякая дискуссия о происхождении языка несет на себе печать неисправимой наивности, если не сказать слабоумия. Каждый раз язык пытаются вывести из какого-то прогресса мышления. Замкнутый круг здесь налицо. Мышление начинает выделять в ситуации детали, улавливать особенное, элементы комбинации. Мышление само по себе преодолевает поворотную стадию, отмежевывается от животного интеллекта и переходит к стадии символа. Но каким образом, если не предполагать, что символ был уже прежде - символ, являющий собой саму структуру человеческой мысли?

Мыслить значит заменять слонов словом "слон", а солнце кругом. Вы прекрасно понимаете, что между той вещью, которая феноменологически является солнцем - центром того, что пронизывает мир видимости, единицей света, - и кругом пролегает целая пропасть. Но даже если преодолеть эту пропасть, то в чем же будет преимущество перед животным интеллектом? Ни в чем. Поскольку солнце, будучи обозначено кругом, еще ничего не стоит. А свою цену оно приобретает лишь постольку, поскольку такой круг оказывается связан с другими формализациями, и вкупе с ними он составит символическое целое, где займет свое место - в центре мира, к примеру, или на периферии, что совершенно безразлично. Символ имеет цену лишь будучи организован в мир символов.

Исследователи, спекулирующие на проблеме происхождения языка и пытающиеся упорядочить преобразования от оценки ситуации вообще к символической фрагментации, неминуемо приходили в недоумение от так называемых холофраз. В обиходе некоторых народов - и вам нет необходимости далеко ходить за примерами - существуют неразложимые фразы, выражения, относящиеся к ситуации, взятой в ее целостности это холофразы. Именно здесь есть надежда увидеть точку соприкосновения между животным, которое обходится без структурирования ситуации, и человеком, обитающем в мире символов.

В только что цитированной мной работе я прочитал, что жители Фиджи в определенных ситуациях произносят следующую фразу, которая не принадлежит их языку и ни к чему не сводима: "Ма mi la pa nipa tapa". Фонетика в тексте не указана, и я смог лишь так ее озвучить.

В какой же ситуации произносится подобная фраза? Наш этнограф со всей невинностью пишет: "State of events of two persons looking at the other hoping that the other will offer to do something which both parties desire but are unwitting to do". To есть - "ситуация, в которой два человека, глядя друг на друга, надеются, что другой предложит сделать нечто, что обе стороны желают, но не расположены делать".

Мы обнаруживаем здесь ярко выраженное состояние встречи взглядов, где каждый ожидает от другого, что тот решится сделать какую-то вещь, которую нужно сделать обоим и сделать между собой, но никто не хочет сделать первый шаг. И вы сразу же видите, что холофраза не представляет собой промежуточное звено между примитивным усвоением ситуации в качестве целостной - усвоением, характерным для регистра животного действия - и символизацией. Она не является каким-то первым загадочным водворением ситуации в мир слов. Речь, напротив, идет о чем-то таком, где регистр символической композиции вырисовывается лишь на пределе, на переферии.

Я поручаю вам придумать мне примеры холофраз из нашего обихода. Вслушайтесь в разговор ваших современников, и вы увидите, сколько содержит он холофраз. Вы убедитесь также, что каждая холофраза относится к пограничным ситуациям, где субъект зависает в зрительном отношении к другому.

Целью нашего анализа было вывернуть для вас наизнанку психологическую перспективу, сводящую интерсубъективное отношение к отношению интеробъектному, основанному на естественном, взаимодополнительном удовлетворении. Теперь мы займемся статьей Балинта "On transference of emotions", "0 переносе эмоций", заголовок которой предупреждает о той бредовой, как я назвал бы ее, плоскости, где развертывается изложение в статье, - термин "бредовый" нужно понимать здесь в его практическом, исконном смысле.

Речь идет о переносе. В первом параграфе упоминаются два фундаментальных в анализе феномена - сопротивление и перенос. Сопротивление, согласно его определению в другом месте, соотносится с феноменом языка - это все, что тормозит, искажает, оттягивает речь, или вовсе ее останавливает. Этим и ограничивается автор, не делая никаких выводов и переходя к феномену переноса.

Как мог Балинт, с его авторской искушенностью, тонкостью и деликатностью практика и даже, я сказал бы, восхитительными писательскими способностями, - исходить в своем исследовании, занявшем порядка пятнадцати страниц, из столь психологичного определения переноса? Такое определение сводится примерно к следующему - речь должна идти о чем-то внутреннем для пациента, т. е. поневоле никому не ведомых чувствах, эмоциях - слово "эмоция" создает более верный образ. И проблема состоит в том, чтобы показать, как такие эмоции воплощаются, проецируются, упорядочиваются и, наконец, символизируются. Однако символы таких предполагаемых эмоций, очевидно, не имеют ничего общего с ними. Вот тут-то и заходит речь о национальных флагах, британском льве и единороге, офицерских эполетах, и о чем угодно прочем - о двух странах с их розами различных цветов, о судьях, носящих парики.

Уж никак не мне отрицать, что в подобных примерах, собранных на поверхности жизни британского общества, можно найти пищу для размышлений. Однако для Балинта это предлог рассматривать символ лишь под углом смещения. И не без оснований - ведь в основе он, согласно определению, полагает так называемую эмоцию, феномен психологического происхождения, ставший здесь реальным; символ же, где эмоция должна найти свое выражение и реализовать себя, неизбежно оказывается по отношению к ней смещенным.

Не вызывает сомнений, что символ бывает задействован во всяком смещении. Однако весь вопрос в том, действительно ли в данном вертикальном регистре, под маркой смещения символ как таковой получает свое определение. Это ложный путь. Замечания Балинта сами по себе не являются ошибочными, однако выбранный путь как бы идет поперек - такое направление вместо того, чтобы вести вперед, останавливает всякое продвижение.

Балинт напоминает нам, что такое метафора - склон горы, ножка стола и т. д. Что это, попытка заняться изучением природы языка? Нет. Речь пойдет об операции переноса, который будет сведен к следующему - вы в ярости и бьете кулаком по столу. Будто и впрямь я бью кулаком стол! Здесь есть серьезнейшая ошибка.

Тем не менее, речь идет именно об этом - каким образом происходит смещение действия в его цели? Каким образом эмоция смещается в своем объекте? Реальная структура и структура символическая вступают в двустороннее отношение, которое устанавливается по вертикали, причем каждый из двух данных универсумов является соответствующим другому, с той лишь оговоркой, что ни будь здесь понятия универсума, не было бы никакой возможности ввести понятие соответствия.

Согласно Балинту, перенос является переносом эмоций. На что же переносится эмоция? Исходя из его примеров, она переносится на некоторый неодушевленный объект - замечу мимоходом, что слово "неодушевленный" только что появлялось, как мы видели, на границе диалектического воображаемого отношения. Балинта занимает такой перенос на неодушевленность я не спрашиваю вас, говорит он, что думает об этом объект. Безусловно, добавляет он, если мы станем полагать, что перенос происходит на субъекта, мы столкнемся с такими сложностями, из которых нам не выбраться.

Да, да! именно это и случается спустя некоторое время - проводить анализ становится невозможным. Чего только ни рассказывают нам о понятии контрпереноса, хорохорясь, хвастаясь и обещая нам золотые горы, и тем не менее что-то все не клеится, а ведь это, в конечном счете, высвечивает всю безвыходность положения. Two bodies' psychology приводит нас к пресловутой, неразрешимой в физике, проблеме двух тел.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных