Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Паломничество Чайльд-Гарольда




  13.07.2009, 16:55
Когда под пером А. С. Пушкина рождалась крылатая строка, исчерпывающе определявшая облик и характер его любимого героя: «Москвич в Гарольдовом плаще», её создатель, думается, отнюдь не стремился поразить соотечественников бьющей в глаза оригинальностью. Цель его, уместно предположить, была не столь амбициозна, хотя и не менее ответственна: вместить в одно слово превалирующее умонастроение времени, дать емкое воплощение мировоззренческой позиции и одновременно — житейской, поведенческой «позе» довольно широкого круга дворянской молодежи (не только российской, но и европейской), чье сознание собственной отчужденности от окружающего отлилось в формы романтического протеста. Самым ярким выразителем этого критического мироощущения явился Байрон, а литературным героем, наиболее полно и законченно воплотившим этот этико-эмоциональный комплекс, — титульный персонаж его обширной, создававшейся на протяжении чуть ли не десятилетия лирической поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда» — произведения, которому Байрон обязан был сенсационной международной известностью. Вместив в себя немало разнообразных событий бурной авторской биографии, эта написанная «спенсеровой строфой» (название данной формы восходит к имени английского поэта елизаветинской эпохи Эдмунда Спенсера, автора нашумевшей в свое время «Королевы фей») поэма путевых впечатлений, родившаяся из опыта поездок молодого Байрона по странам Южной и Юго-Восточной Европы в 1809—1811 гг. и последующей жизни поэта в Швейцарии и Италии (третья и четвертая песни), в полной мере выразила лирическую мощь и беспрецедентную идейно-тематическую широту поэтического гения Байрона. У её создателя были все основания в письме к своему другу Джону Хобхаузу, адресату её посвящения, характеризовать «Паломничество Чайльд Гарольда» как «самое большое, самое богатое мыслями и наиболее широкое по охвату из моих произведений». На десятилетия вперед став эталоном романтической поэтики в общеевропейском масштабе, она вошла в историю литературы как волнующее, проникновенное свидетельство «о времени и о себе», пережившее её автора. Новаторским на фоне современной Байрону английской (и не только английской) поэзии явился не только запечатленный в «Паломничестве Чайльд Гарольда» взгляд на действительность; принципиально новым было и типично романтическое соотношение главного героя и повествователя, во многих чертах схожих, но, как подчеркивал Байрон в предисловии к первым двум песням (1812) и в дополнении к предисловию (1813), отнюдь не идентичных один другому. Предвосхищая многих творцов романтической и постромантической ориентации, в частности и в России (скажем, автора «Героя нашего времени» М. Ю. Лермонтова, не говоря уже о Пушкине и его романе «Евгений Онегин»), Байрон констатировал в герое своего произведения болезнь века: «[…] ранняя развращенность сердца и пренебрежение моралью ведут к пресыщенности прошлыми наслаждениями и разочарованию в новых, и красоты природы, и радость путешествий, и вообще все побуждения, за исключением только честолюбия — самого могущественного из всех, потеряны для души, так созданной, или, вернее, ложно направленной». И тем не менее именно этот, во многом несовершенный персонаж оказывается вместилищем сокровенных чаяний и дум необыкновенно проницательного к порокам современников и судящего современность и прошлое с максималистских гуманистических позиций поэта, перед именем которого трепетали ханжи, лицемеры, ревнители официальной нравственности и обыватели не только чопорного Альбиона, но и всей стонавшей под бременем «Священного Союза» монархов и реакционеров Европы. В заключительной песне поэмы это слияние повествователя и его героя достигает апогея, воплощаясь в новое для больших поэтических форм XIX столетия художественное целое. Это целое можно определить как необыкновенно чуткое к конфликтам окружающего мыслящее сознание, которое по справедливости и является главным героем «Паломничества Чайльд Гарольда». Это сознание не назовешь иначе как тончайший сейсмограф действительности; и то, что в глазах непредубежденного читателя предстает как безусловные художественные достоинства взволнованной лирической исповеди, закономерно становится почти непреодолимым препятствием, когда пытаешься «перевести» порхающие байроновские строфы в регистр беспристрастной хроники. Поэма по сути бессюжетна; весь её повествовательный «зачин» сводится к нескольким, ненароком оброненным, строкам об английском юноше из знатного рода, уже к девятнадцати годам пресытившемся излюбленным набором светских удовольствий, разочаровавшемся в интеллектуальных способностях соотечественников и чарах соотечественниц и — пускающемся путешествовать. В первой песни Чайльд посещает Португалию, Испанию; во второй — Грецию, Албанию, столицу Оттоманской империи Стамбул; в третьей, после возвращения и непродолжительного пребывания на родине, — Бельгию, Германию и надолго задерживается в Швейцарии; наконец, четвертая посвящена путешествию байроновского лирического героя по хранящим следы величественного прошлого городам Италии. И только пристально вглядевшись в то, что выделяет в окружающем, что выхватывает из калейдоскопического разнообразия пейзажей, архитектурных и этнографических красот, бытовых примет, житейских ситуаций цепкий, пронзительный, в полном смысле слова мыслящий взор повествователя, можем мы вынести для себя представление о том, каков в гражданском, философском и чисто человеческом плане этот герой — это байроновское поэтическое «я», которое язык не поворачивается назвать «вторым». И тогда неожиданно убеждаешься, что пространное, в пять тысяч стихов лирическое повествование «Паломничества Чайльд Гарольда» — в определенном смысле не что иное, как аналог хорошо знакомого нашим современникам текущего обозрения международных событий. Даже сильнее и короче: горячих точек, если не опасаться приевшегося газетного штампа. Но обозрение, как нельзя более чуждое какой бы то ни было сословной, национальной, партийной, конфессиональной предвзятости. Европа, как и ныне, на рубеже третьего тысячелетия, объята пламенем больших и малых военных конфликтов; её поля усеяны грудами оружия и телами павших. И если Чайльд выступает чуть дистанцированным созерцателем развертывающихся на его глазах драм и трагедий, то стоящий за его плечами Байрон, напротив, никогда не упускает возможности высказать свое отношение к происходящему, вглядеться в его истоки, осмыслить его уроки на будущее. Так в Португалии, строгие красоты чьих ландшафтов чаруют пришельца (песнь 1-я). В мясорубке наполеоновских войн эта страна стала разменной монетой в конфликте крупных европейских держав; И у Байрона нет иллюзий по части истинных намерений их правящих кругов, включая те, что определяют внешнюю политику его собственней островной отчизны. Так и в Испании, ослепляющей великолепием красок и фейерверками национального темперамента. Немало прекрасных строк посвящает он легендарной красоте испанок, способных тронуть сердце даже пресыщенного всем на свете Чайльда («Но нет в испанках крови амазонок, / Для чар любви там дева создана»). Но важно, что видит и живописует носительниц этих чар повествователь в ситуации массового общественного подъема, в атмосфере общенародного сопротивления наполеоновской агрессии: «Любимый ранен — слез она не льет, / Пал капитан — она ведет дружину, / Свои бегут — она кричит: вперед! / И натиск новый смел врагов лавину. / Кто облегчит сраженному кончину? / Кто отомстит, коль лучший воин пал? / Кто мужеством одушевит мужчину? / Все, все она! Когда надменный галл / Пред женщинами столь позорно отступал?» Так и в стонущей под пятой османской деспотии Греции, чей героический дух поэт старается возродить, напоминая о героях Фермопил и Саламина. Так и в Албании, упорно отстаивающей свою национальную самобытность, пусть даже ценой каждодневного кровопролитного мщения оккупантам, ценой поголовного превращения всего мужского населения в бесстрашных, беспощадных гяуров, грозящих сонному покою турок-поработителей. Иные интонации появляются на устах Байрона-Гарольда, замедлившего шаг на грандиозном пепелище Европы — Ватерлоо: «Он бил, твой час, — и где ж Величье, Сила? / Все — Власть и Сила — обратилось в дым. / В последний раз, ещё непобедим, / Взлетел орел — и пал с небес, пронзенный…» В очередной раз подводя итог парадоксальному жребию Наполеона, поэт убеждается: военное противостояние, принося неисчислимые жертвы народам, не приносит освобождения («То смерть не тирании — лишь тирана»). Трезвы, при всей очевидной «еретичности» для своего времени, и его размышления над озером Леман — прибежищем Жан-Жака Руссо, как и Вольтер, неизменно восхищавшего Байрона (песнь 3-я). Французские философы, апостолы Свободы, Равенства и Братства, разбудили народ к невиданному бунту. Но всегда ли праведны пути возмездия, и не несет ли в себе революция роковое семя собственного грядущего поражения? «И страшен след их воли роковой. / Они сорвали с Правды покрывало, / Разрушив ложных представлений строй, / И взорам сокровенное предстало. / Они, смешав Добра и Зла начала, / Все прошлое низвергли. Для чего? / Чтоб новый трон потомство основало. / Чтоб выстроило тюрьмы для него, / И мир опять узрел насилья торжество». «Так не должно, не может долго длиться!» — восклицает поэт, не утративший веры в исконную идею исторической справедливости. Дух — единственное, что не вызывает у Байрона сомнения; в тщете и превратностях судеб держав и цивилизаций, он — единственный факел, свету которого можно до конца доверять: «Так будем смело мыслить! Отстоим / Последний форт средь общего паденья. / Пускай хоть ты останешься моим, / Святое право мысли и сужденья, / Ты, божий дар!» Единственный залог подлинной свободы, он наполняет смыслом бытие; залогом же человеческого бессмертия, по мысли Байрона, становится вдохновенное, одухотворенное творчество. Потому вряд ли случайно апофеозом гарольдовского странствия по миру становится Италия (песнь 4-я) — колыбель общечеловеческой культуры, страна, где красноречиво заявляют о своем величии даже камни гробниц Данте, Петрарки, Тассо, руины римского Форума, Колизея. Униженный удел итальянцев в пору «Священного Союза» становится для повествователя источником незатихающей душевной боли и одновременно — стимулом к действию. Хорошо известные эпизоды «итальянского периода» биографии Байрона — своего рода закадровый комментарий к заключительной песне поэмы. Сама же поэма, включая и неповторимый облик её лирического героя, — символ веры автора, завещавшего современникам и потомкам незыблемые принципы своей жизненной философии: «Я изучил наречия другие, / К чужим входил не чужестранцем я. / Кто независим, тот в своей стихии, / В какие ни попал бы он края, — / И меж людей, и там, где нет жилья. / Но я рожден на острове Свободы / И Разума — там родина моя…»

ДЛЯ ТЕХ, КТО ХОЧЕТ ЗНАТЬ ВСЕ)))

О поэме «Паломничество Чайльд Гарольда»

Поэма «Паломничество Чайльд Гарольда» (1812-1817), две последние части которой были созданы после большого перерыва, представляет собой своеобразный путевой дневник поэта, хотя имеет, как это и положено для данного жанра, главного героя и повествует о событиях, с ним связанных.

Традиционный перевод названия несколько неточен: английское слово Pilgrimage переводится как «паломничество», «странствие» или «жизненный путь». Паломничество совершается по святым местам: этого нет у Байрона, если не считать возможным, что поэт иронизирует над своим героем. Его герой и он сам отправляются в странствие. Вернее было переводить — «Странствие Чайльд Гарольда».

В начале поэмы сохранились эпические черты, традиционно присущие жанру: поэт знакомит нас с семьей Гарольда и началом его жизни. Эпический (событийный) элемент очень скоро уступает место лирическому, передающему мысли и настроения самого автора. Байрон совершает как бы подмену в жанровой структуре. Эпическое уходит на задний план и постепенно совершенно исчезает: в последней, четвертой, песне автор вообще не обращается к имени заглавного персонажа, открыто становясь сам главным героем произведения и превращая поэму в рассказ о своих мыслях и чувствах, в своеобразный обзор событий века, в непринужденную беседу с читателем.

Поэма была задумана в духе литературы времени как рассказ о событиях прошлого. Поэтому в названии сохранилось слово «чайльд» (childe, а не child — ребенок), которое в средние века было титулом молодого дворянина, еще не посвященного в рыцари. Поэтому же в прощальной песне Чайльд Гарольд обращается к пажу и своему латнику: паж еще мог быть у молодого человека в XIX в., но латники уже не сопровождали молодых господ. Однако замысел поэта очень скоро изменился, и герой стал его современником и свидетелем событий начала века.

Строфы 2-11 первой песни вводят в литературу героя нового типа, которого назовут «байроновским». Перечень свойств молодого человека, «вступившего в девятнадцатый свой век»: праздные развлечения, распутство, отсутствие чести и стыда, краткие любовные связи, орда собутыльников — представляют персонаж, резко порывающий с нормами морали. Гарольд, как писал Байрон, осрамил свой древний род. Однако автор сразу же вносит коррективы в образ: Заговорило пресыщенье в нем.

Романтическое «пресыщенье» весьма знаменательно: романтический герой не проходит долгий путь эволюции, он прозревает, как прозрел Гарольд и увидел свое окружение в истинном свете. Он осознал различие между собой и тем миром, худшим обычаям которого он следовал (песнь 1, строфа IV): Тогда он возненавидел родную страну И почувствовал себя более одиноким, чем отшельник в своей келье.

Это осознание выводит его на новый уровень — уровень человека, способного как бы со стороны смотреть на мир, к которому он принадлежал ранее. Нарушающий установленные традицией нормы всегда обладает большей свободой, чем те, кто следует им. Герой Байрона почти всегда преступник в том смысле, что он переступает через установленные грани. Так возникает герой Байрона, который приобретает возможность увидеть мир и оценить его с позиций смелого, не связанного с установленными догмами разума. Однако платой за новое знание является одиночество и «тоски язвительная сила». Всплывает в душе Гарольда и воспоминание об отвергнутой единственной настоящей его любви. С этим героем отправляется поэт в свои странствия.

В первой песне поэмы перед читателем сначала возникает Португалия. Поэт отдает дань экзотике: описывает дикую красоту гор и холмов, Лиссабон, который много теряет при близком знакомстве. Испания предстает не только в красоте своих обитателей, но, прежде всего в специфике обычаев: поэт попадает на корриду, поразившую его не только динамичностью и трагизмом событий, но и темпераментом зрителей. Однако самой главной темой является борьба испанцев за свободу: простой крестьянин, девушка из Сарагосы внушают ему глубочайшее уважение. Гражданский пафос поэта дает себя знать тогда, когда он обращается к теме войны. Поэт создает образ кровавого бога войны, уничтожающего все и всех. Для Байрона сражение — это всегда гибель людей. В 44-й строфе он скажет: «Чтобы один прославлен был, должны // Мильоны пасть, насытив землю кровью». Это все суждения не Чайльд Гарольда, но самого Байрона и имеют непосредственное отношение к наполеоновским войнам. Лирический герой в романтической поэме уступает место автору. Герой поэмы лишь в одном эпизоде становится активным и сочиняет стансы Инесе.

Вторая песнь приводит Гарольда и его автора сначала в Албанию, где они восхищаются обычаями свободолюбивого народа, красотой их гор и древней культуры. Греция наводит поэта на грустные размышления о прежнем величии страны и нынешнем запустении, тем более, что в этом виновны часто и англичане, которые разграбили богатства древней Эллады. Снова, как и в первой песне, возникает тема борьбы за свободу.

Именно во второй песне формируется байроновское восприятие природы, которую он воспринимает как мать, дающую жизнь всему, он любит ее спокойствие, еще ближе ему — ее гнев. В 21-й строфе он поет гимн лунной ночи в море. Тема природы постоянна во всех четырех песнях поэмы. Завершается она в четвертой песни обращением к горам и морю. 178-ю строфу он целиком посвящает своей связи с природой:

Есть наслажденье
в бездорожных чащах,
Отрада есть на горной крутизне,
Мелодия — в прибое волн кипящих,
И голоса — в пустынной тишине.
Люблю людей — природа ближе мне.
И то, чем был, и то, к чему иду я,
Я забываю с ней наедине.
В своей душе весь мир огромный
чуя,
Ни выразить, ни скрыть то чувство не могу я.

В реве волн он слышит музыку, ему понятнее язык природы, чем язык людей. Особенно значимы две последние строки: они включают в себя романтическое представление о душе человека, поэта прежде всего, которая способна заключить в себе всю вселенную. Использование «спенсеровой» строфы (9 строк с рифмовкой — abab-pcbcc) с превращением двух последних строк в своеобразное резюме, часто с афористической наполненностью, дает возможность Байрону концентрированно выразить свою мысль.

Природа у Байрона почти всегда дикая и всегда наблюдаемая им со стороны. Он никогда не стремится слиться с ней, но жаждет найти общий язык. Он видит в ней равновеликую силу. В третьей песне, описывая грозу в Альпах (строфа 97), он — поэт-романтик — будет мечтать о слове-молнии.

Четвертая песнь завершается описанием безбрежной и свободной стихии моря. При этом используется в первой строке слово «океан», не «море», хотя позднее появится и «море»: стихия эта мыслится столь великой, что ее сущность может передать только безбрежное слово «океан». Сам Байрон, отличный пловец, упивается своей близостью к этой стихии, но не уподобляет себя ей, хотя романтическая одухотворенность явно присутствует в описании:

Тебя любил я, море! В час покоя
Уплыть в простор, где дышит грудь вольней,
Рассечь руками шумный вал прибоя —
Моей отрадой было с юных дней.
И страх веселый пел в душе моей,
Когда гроза внезапно налетала.
Твое дитя, я радовался ей,
И, как теперь в дыханье буйном шквала,
По гриве пенистой рука тебя трепала.

Он — дитя стихии, но «грива» волны — это никогда не он сам. При этом авторская метафора «ложилась моя рука на твою гриву» (о вершине волны можно сказать только «гребень») заставляет увидеть в волне живое существо, обладающее гривой, — коня. И опять две последние строки спенсеровой строфы подводят итог размышлению о близости могучей водной стихии духу поэта-романтика.

Байрон в своей поэме говорит с читателем, ибо байроновская поэма представляет собой непринужденную беседу, где собеседник видится как друг автора, способный понять его заветные мысли. Если в первых песнях лирическое Я сливалось с авторским, то в четвертой остается только одно авторское Я, что весьма характерно для романтического произведения.

В третьей песне (1816 г.) Байрон пишет о Швейцарии и поле Ватерлоо. Центральная Европа и недавняя (1815 г.) окончательная победа над Наполеоном обращают мысли поэта к тому, что предшествовало этим событиям: к философам Франции Вольтеру и Руссо, которые разбудили человечество своими речами. Но размышления поэта полны иронии: философы низвергли прошлое для того, чтобы создать новые монархии и новых королей (поэт имеет в виду наполеоновские войны, последовавшие за революцией 1789 г.).

Тема Наполеона решается неоднозначно, как и всегда в поэзии Байрона. Его падение разбило цепи, сковавшие побежденные им народы. Но кто его победители? Вся официальная Европа славила герцога Веллингтона, но Байрон даже не упоминает его имени, ибо он не может быть сравниваем со львом (Lion) — Наполеоном, которого одолела стая волков (Wolf homage).

Четвертая песнь повествует об Италии, где поэт поселился с 1816 г. Три основные темы присущи ей: великое прошлое, попранное в настоящем, неизбежность возрождения страны, общество и природа и — величие мысли. О себе поэт говорит, что он «рожден на острове Свободы и Разума»: страдание оттого, что он лишен возможности вернуться на родину, окутывает ее романтической дымкой. Самая главная идея всего творчества Байрона выражена в 127-й строфе четвертой песни:

Так будем смело мыслить! Отстоим
Последний форт средь общего паденья.
Пускай хоть ты останешься моим,
Святое право мысли и сужденья,
Ты, божий дар!

Право на свободную мысль — это то, во имя чего написаны все произведения Байрона, здесь эта мысль дается особенно выразительно и сильно. Только природа и свобода мысли дают возможность человеку существовать, таков вывод поэта.

Третья и четвертая песни в большей степени, чем первые две, представляют собой лирический дневник автора. Патетика соединяется в них с иронией и сарказмом. Сопоставление дневниковых записей с этими частями поэмы дает полное основание считать ее выражением лирического, авторского Я поэта.

ЛИРИКА:

СОНЕТ К ШИЛЬОНУ

Свободной мысли вечная душа —
Всего светлее ты в тюрьме, свобода!
Там грудь неукротимого народа
Тебя хранит, одной тобой дыша.
Когда в цепях, во тьме сырого свода
Твои сыны сидят за годом год,
В их муке зреет для врагов невзгода
И слава их во всех ветрах поет.
Шильон! Твоя тюрьма старинной кладки —
Храм; пол — алтарь; по нем и там и тут
Он, Боннивар, годами шаг свой шаткий
Влачил, и в камне те следы живут.
Да не сотрут их — эти отпечатки!
Они из рабства к богу вопиют!

*********************

У вод вавилонских, печалью томимы,
В слезах мы сидели, тот день вспоминая,
Как враг разъяренный по стогнам Солима
Бежал, все мечу и огню предавая.
Как дочери наши рыдали! Оне
Рассеяны ныне в чужой стороне...
Свободные волны катились спокойно...
«Играйте и пойте!» — враги нам сказали.
Нет, нет! Вавилона сынов недостойно,
Чтоб наши им песни святые звучали;
Рука да отсохнет у тех, кто врагам
На радость ударит хоть раз по струнам!
Повесили арфы свои мы на ивы.
Свободное нам завещал песнопенье
Солим, как его совершилось паденье;
Так пусть же те арфы висят молчаливы:
Вовек не сольете со звуками их,
Гонители наши, вы песен своих!

ИЗ «ДНЕВНИКА В КЕФАЛОНИИ»

Бестревожен мертвых сон — могу ли спать?
Тираны давят мир — я ль уступлю?
Созрела жатва — мне ли медлить жать?
На ложе — колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце...

ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА О ГРЕЦИИ

Что мне твои все почести и слава,
Народ-младенец, прежде или впредь,
Хотя за них отдать я мог бы, право,
Все, кроме лавров,— мог бы умереть?
В тебя влюблен я страстно! Так, пленяя,
Влечет бедняжку-птичку взор змеи, —
И вот спустилась пташка, расправляя
Навстречу смерти крылышки свои...
Всесильны ль чары, слаб ли я пред ними, —
Но побежден я чарами твоими!..






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных