Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






XLIV. Михайлов день 11 страница




Слез и отец с полатей, где нарочно подольше сидел, чтоб угомонились бабы.

— Здорово, Петрован, здорово, питерец! Ишь какой!.. Ишь какой!..— говорил он, целуя сына.

Сыну, на радостях, и кусок в горло нейдет — встал из-за стола и начал оделять домашних подарками: кому платок расписной, с городочками, кому ситцу на рубаху, а отцу столичный картуз привез с козырьком кожаным да перчатки зеленые. Всех оделил, никого не позабыл и не обидел; даже сестренке и той привез картинку.

— Спасибо, Петрованушко, спасибо,— говорил отец.— На радость ты нам вырос на старости лет. А колькой ему годок-то, бабы, пошел — кажись, восемнадцатый...

— Али двадцатый? — отвечала мать.

— Полно, сестра! — подхватила старая тетка питерщика,— ведь Петя родился, еще Онтушево не горело; ровно в тот год, как бурмистр овин новый строил. Пришла я, мать моя, с покосу, а ты уж и с постели встаешь,— совсем отпустило!..

— И, нет, дева, кажись, опосля бурмистрина-то овина. Матушка, а матушка! — закричала большуха и повернулась к печи, откуда немедленно послышался глухой, раскатистый кашель с перхотой, оханьем и вздохами, наконец раздался шепелявый старушечий отзыв:

— Меня, что ли, бабы?

— Который годок внуку-то пошел, помнишь аль нету? — опять крикнула большуха, и опять начался кашель да оханье:

— Не слышу, девоньки, не слышу, что хошь, не слышу. Одолел проклятый кашель, да и уши словно куделей завалило. О чем ты тут спрашиваешь? Кому годок?

— Вот Петровану-то? — и мать указала на сына.

— Ему-то? — и бабушка задумалась.— Ровно бы пятнадцатую зиму живет,— начала она наконец,— вот сёмая пошла, как я ничего не слышу, да пятая, как кашель начал долить. Кажись, так, бабы, аль шестая пошла, как я кашлять-то начала?

— Больше никак будет. Да не в том толк, бабы! — перебил большак и подвинулся к сыну поближе, наказавши своим не спорить, а слушать хозяйские речи.

— Вот об чем разговор будет,— начал Дементий Сысоич.— Невесту присмотреть пора, Петруня! Походи-ко по супрядкам: не приглянется ли какая, а там, на поседках, и переговорите друг с другом. С нашей стороны никакой помехи не будет; коли на то пойдет — сам пойду сватом. А есть у нас про тебя, Петя, клевая девка на примете — Матвея Чижа дочка, Матрена. Эдаких-то, поди, у вас и в Питере мало, а тебе самому, чай, и не снилась такая.

— Было дело! — ответил питерщик,— об ней, признаться, и дума-то у меня была.

— Вот и ладно, коли так! — решил Дементий.— Коли сойдетесь миром да согласием — и спорить не станем. А перечить да неволить я, брат, сам не хочу: тебе с ней жить. Девка она честная, ведется хорошо, и семья, ведь сам знаешь, хорошая. Мы, признаться, брали уж ее после Кузьминок на испытание: ничего, братец, не грублива, не перекорщица и к работе приобычна. Так ли я, бабы, говорю?

Решила семья взять Матрену, и дело не за многим стало: походил молодец по поседкам, заручил невесту подарками да похвальбой столичной — и стал женишком. Образом сговорен благословили, на другой день девишник да покоры поезжанам, чтобы больше девкам подарков давали, не скупились. Лишь кончились Святки и начали затеваться по соседям свадьбы, и из Дементьевой избы потянулся длинный поезд с колокольцами, прямо на горку, в приходскую церковь. Приехали молодые за свадебный стол: хмелем обсыпали, под образ и хлеб подошли, сели в передний угол, и началось чествованье да угощенье, подслащалась горькая водка сладкими поцелуями, кланялись в пояс и молодые, и родители. Дружка носит да потчует, другой стоит у притолки, подле печи, да приговоры ведет, словно по писаному: не то для смеху, не то уж так следует по заветному обычаю. Вынесли ребятам браги — и хорошо, спокойно было; еще из ружей на всполье стреляли.

Через день красный стол, для ребят да девок, развернулся. Словом — сделалось все по старине да по обычаю. По обычаю же пошел молодой с ребятами в приход свой в первое воскресенье после свадьбы; здесь купили водки и пили посередь улицы. Вытащил Петруха из-под полы балалайку, засучил рукава серого кафтана и тешился напоследях с товарищами, провожая свою молодость за тридевять земель в тридесятое.

Пришел он домой и принес жене с подругами орехов да пряников сладких. И у них стало так, что вот-де тебе, паренек,— женушка-лапушка, а вот-де тебе, девка, кокуй — с ним и ликуй. Дай же вам Бог любовь да совет, живите да богатейте!..

Велся в той стороне обычай, чтоб выезжать молодым в посад на Масленице, кататься в посадском поезде. Так сделали и наши молодые. Петр Дементьич запряг лошадку в казанские саночки и коврик на задок выбросил. Сам надел синий армяк, зеленые перчатки, повязался шерстяным шарфом; платок желтый шелковый высунул из кармана, как будто ненароком. Сидит рядом с ним Матрена Матвеевна, словно куколка, в штофной душегреечке и в новенькой кичке с разноцветными подвесками из крупного бисеру на висках и на лбу. Катались они вплоть до прощального воскресенья, пели с посадскими песни и ездили шажком по середке широкой, как поле, посадской улицы. Медленно тянулась песня, и слышался в ней звонкий и бойкий голосок Матрены Матвеевны. Подпевал козелком и муженек ее, питерщик.

Но вот подошло время расставанья с молодой женой.

Слеза в этих случаях идет больше женская. У рабочего с отхожим промыслом по большей части и самая женитьба не такой обряд, чтобы щемил он после сердце при разлуках. Из Питера приходят всегда переделанные, с форсом, с похвальбой, хвастуны и охолоделые. Мужнина ласка — за стыд, женина — в большое неудовольствие, особенно если при людях. Сплошь и рядом случается, что столичные сударки выучивают так, что вызывают на другой стороне прохожих молодцов, а отсюда такая пропасть сказок и рассказов, песен и загадок про отхожего отца и прохожего молодца, что бойкому сказочнику-швецу и в два вечера не пересказать. У новобрачных только и радости и наслаждений по первопутью, когда все свежо и все новенькое.

На эту тему у тех же питерщиков имеется ими же самими сложенная песенка, которую, конечно, они в деревнях своих не поют (разве в подпитии и ради шутки), но которую можно слышать и на костылях при ремонте наружных стен столичных домов, и на лесах с потолков, и от извозчиков, беззаботно возвращающихся с выручкой к хозяевам в Ямскую, и на невских лодках от перевозчиков. Мы слышали незатейливую песенку эту на огородах между Петергофом и Ораниенбаумом и передаем ее в таком виде, как там записали:

Ну, не полно ль те, Ванюша,

С долгохвостыми гулять?

Не пора ль тебе жениться:

Ты не будешь баловать.

Наконец Ваню женили:

Ну, об чем тут толковать?

Посылали в Питер жить,

Снова денежки копить,

Один годик постарался —

Сот пяток рублей достал,

Ему мил домик достался.

Свою женочку достал;

Когда, денежки пославши,

Сам по Невскому пошел,

Свою прежнюю нашел,

Ну, нечаянно сошлися —

Поздоровкалися.

Как сказал он, что женился,—

Разговор другой пошел:

«Ох ты, Ванюшка-дружочек!

Вспомни рощу и лесок.

Как во рощице гуляли,

Ты с Катюшой баловал.

Катя песенки запела,

Ты в гитару заиграл».

Как вот Груня восставала,

Поправляла фартук свой,

Всем подружкам рассказала:

«Беспокойный милый мой!»

Не московский был трактирщик,

Не последний был красильщик:

Разны ситцы набивал.

Получал денег немало:

По восьми сот рублей в год,

Во деревню не хватало

Двадцати рублей в оброк;

Из оброку была нужда,

Он имел в своих руках

В белом фартучке красотку,

Во сафьянных башмачках.

Придет праздник — в душегрейке,

Сарафанчик с галуном;

У нас последняя копейка

Вылетала кверх орлом.

Мы войдем тогда в избушку,

Когда мать с отцом войдет,

Мы сделаем пирушку,

Только дым столбом пойдет.

Приезжал домой без денег,

Отец с матерью ругал:

«Ты, раск....н сыр, бездельник,

Где ж ты денежки девал?

Как товарищи приходят,

По три ста рублей приносят:

Шестьдесят в оброк относят,

Двести сорок на расход.

От тебя мы не видали

Лет пять больше ничего,

Нам недавно рассказали:

Теперь знаем, отчего».

* * *

Вот сходил наш питерщик в Питер. Зимой, исполняя желание молодухи, опять наведался в деревню, но не тот уж стал. Жена все ему сделай — и дров наколи, да вот он в посад хочет съездить — так и лошадь впряги, навяжи и вожжи, и супонь подтяни. Ребятишки помогут, коли сама не сможешь. Его дело приодеться только, приосаниться, сесть в праздничном наряде да и ехать.

— Да скорей, жена, одевайся: по-нашему, по-питерски. Залежались вы здесь, зажирели, а мужья про вас ломом ломай на чужой стороне. Уж коли в деревню едем, значит, отдохнуть хотим — и все тут!

С этих пор Петр Дементьев всю зиму ничего не делает и лежит себе на полатях, ни рукой, ни ногой не шевельнет, словно другой Илья Муромец на печи родительской во селе Карачарове.

— Обедать готово! — скажет жена.

— Иду сейчас; да что ж вы хлеба-то не нарушали,— чего зеваете? Ваше, бабье, дело за домашним хозяйством блюсти. А поила ли, Матрена, лошадей, а убрала ли, Матрена, шлею-то? Супони не подшила: клочья торчать начали.

— Подай-ко мне трубочку, да уголек принеси из горнушки. А поставьте-ка, Матрена Матвеевна, самоварчик да сливочек принесите. Я полежу вот маненько, что-то всего разломало. И кто ее поймет, эту болесть какую: не то угорел в избе от бабьей стряпни да ребячьего крику, не то поел много жирного? Ох-хо-хо! — проворчит Корега, и затрещат под ним полати.

Будет ходить Корега в Питер, а разбогатеет ли он?

— Да ведь это, батюшка, человеком ведется,— ответит любой из его хозяев.— Коли не пьет, известное дело — приживет с достатком. Летом у хозяина, а посмышленей кто да попроныристей — и подрядец маленький может снять. Зимой, когда глухая пора настает, работы у нашего брата маляра мало, так и к обойщику может наняться, это дело нехитрое. А то со стеклами ходят да посматривают: нет ли где битых. Все на надобности хватит, а об выпивке оставь думать. В нашем ремесле всего больше уменье значит, ну, известное дело, и черезвым быть следует, а пуще того грамотным. Вывески славное дело, коли умеешь грамоте! Все наше дело, да в других мастерствах также, портит кутеж этот, с горя и так себе, а нет — так с похмелья. Пропьет все денежки-то, какие накопил, да и поет, что коза на привязи, а там зиму-то за свою глупость с крохи на кроху мелкотой и перебивается. А ведь если правду говорить, на ушко да по секрету: так уж мы хозяйство-то с большими деньгами начинаем, да со своими, с готовенькими.

СОТСКИЙ

(Очерк)

В квартиру станового пристава между многими просителями и другими мужичками, имеющими до него дело, или, как говорят они, касательство, пришел один, приземистый, коренастый, в синем праздничном армяке и в личных сапогах, от которых сильно отшибало дегтем. Опросив по очереди каждого, становой и к нему обратился с обычным вопросом:

— А тебе что надо?

— Да так как теперича значит... дело мирское, мир выходит...

Проситель при этом дергал урывисто плечами, переступал с ноги на ногу, разводил руками: видимо не приготовился и тяготился ответом. Становой понял это по-своему:

— Что же, обидел тебя мир?

— Это бы, к примеру, ничего: мир в праве обидеть человека, потому как всякой там свое слово имеет, и я...

— Ты, пожалуйста, без рассуждений: говори прямо!

Становой видимо начал досадовать и выходить из терпения.

— Вот потому-то я и пришел к твоему благородию, что так как у нас сходка вечор была и сегодня слитки были по этому по самому по делу...

— Это я вижу; не серди же меня, приступай! Вас много — я один: толковать с вами мне некогда,— всех и всего не переговоришь.

— А вот я сказываю тебе, что я, к примеру, в сотские приговорен. Положили, выходит, сходить к тебе: что-де скажешь?

При последних словах становой поспешил осмотреть нового сотского с головы до ног раз, другой и третий.

— Ты такой коренастый, драться, стало быть, любишь?

— Пошто драться, кто это любит. Драться по мне — надо бы тебе так говорить — дело худое...

— Я тебя, дурака, рассуждать об этом не просил. Рассуждать у меня никогда не смей. Не на то ты сотским выбран, чтобы рассуждать. Твое дело исполнять, что я рассужу. Ты и думать об этом не смей.

— Ладно, слышу. Сказывай-ко, сказывай дальше. Я ведь темной, не знаю... Поучи!

— Если не любишь драться, так по крайней мере умеешь?

— Ну, этого как не уметь, этому уж известно с измалетства учишься...

— Водку пьешь?

— Да тебе как велишь сказывать, бранить-то не станешь?

— Говори прямо, как попу на духу.

— Водку пью ли, спрашиваешь? — занимаюсь.

— А запоем?

— Загулами больше, и то когда денег много, жена...

— Об этом ты и думать не смей. Выпить ты немного можешь, хоть каждый день, потому что водка и храбрости, и силы придает. Это я по себе знаю. На полштоф разрешаю!

— Это... Покорнейше благодарим, ваше благородье, так и знать будем. Сказывай-ко, еще что надо?

— Палку надо иметь, держать ее всегда при себе, но действовать ею отнюдь не смей.

— Это знаем, что-де именины без пирога, то сотский без падога. Пойду вот от тебя к дому, вырежу. Еще что надо?

— Значок нашей на груди подле левого плеча; на базарах будь, в кабаках будут драки — разнимай; вызнай всех мужиков... Ну, ступай, принеси дров на кухню ко мне! Марш!

Становой при последних словах повернул сотского и толкнул в двери. Сотский обернулся и счел за благо поклониться. Таким образом утверждение кончилось. Умершего (и почти всегда умершего) сотского сменил новый, которому тоже износу не будет, как говорят обыкновенно в этих случаях люди присяжные, коротко знакомые с делом.

— Ну что, как, ты, Артемей, со своим со становым: привыкаешь ли? — спрашивали его вскоре потом добрые соседи и ближние благоприятели.

— Ничего, жить можно! — отвечает им новый сотский, почесываясь и весело улыбаясь.

— Чай, бранится поди, да и часто?

— Бранится больно часто!.. Да это что... Горяч уж очень.

— А за што больше ругает, за твою вину, али свою на тебе вымещает?

— Да всяко. Ину пору сутки трои прибираешь в уме, за что он побранил, никак не придумаешь. Так уж и сказываешь себе: стало быть так, мол, надо; на то, мол, начальник — становой.

И слушатели, и рассказчик весело хохочут.

— Ну, а как, охотно ли привыкаешь-то?

— Известно, была бы воля — охота будет. Пo хозяйству-то по его правлю должность.— Угождаю, довольны все!.. Одно братцы, уж оченно-больно тяжело!

— Грамоте, что ли, учит?

— Этого не надо — говорит.— С неграмотным-де в нашем ремесле легче справляться. А вот уж оченно тяжело, как он тебе стегать виноватого которого велит, тут... и отказаться — так в пору.

— Нешто уж тебе привелось?

— Кого стягали-то? — спрашивали мужики.

— Не из наших. Тут уж больно тяжело с непривычки-то было. Мужичоночко этот, слышь, оброк доносил к управителю. Принес. Высчитали, дали сдачи, рад, значит, в кабак зашел. Выпил и крепко-накрепко. В ночевку попросился. Отказали: «Нет-де, слышь, знаем мы таких, что коли-де в ночевку попросился, пить затем много станешь,— облопаешься. Ступай-де туда, откуда пришел». Ну, и не выдержал он тут: пьяное-то, выходит, зелье силу свою возымело как следует; ругаться стал, его унимать — он за бороду того, да другого, да третьего. Полено ухватил; резнул за стойку — с двух полок посудину как языком слизнул. Тут известно платить бы надо. Стали в карманах шарить, а у него и всего-то там заблудящий полтинник. Исколотили его порядком; к нам привели.

Поверенной — слышь, к барину ездил, жаловался. Он у нас сидел над погребом три дня. На четвертой и сошел барский приказ: дать-де ему с солью — и вывели. Мне велели розог принести. Принес. Раздевать велели,— стал. Да как глянул я ему в лицо-то, а лицо-то такое болезное, словно бы его к смерти приговорили... слеза проступает — и Господи! — Так меня всего и продернуло дрожью! Опустил я руки и кушачишка не успел распутать. А он стоит и не двигается. Мне спустили откуда-то — я опомнился; распутал кушак и армяк снял, и в лицо не глядел: боялся. Только бы мне дальше... как взвоет сердобольной-от человек этот, да как закричит: «батюшки, говорит, не троньте, лучше, говорит, мне всю бороду, всю голову по волоску вытреплите, не замайте вы тела-то моего: отец ведь я, свои ребятенки про то узнают, вся вотчина!!» Как услышал я это самое — махнул что было мочи-то обеими руками от самых от плеч от своих, да и отошел в сторону. Становой на меня. «Нет, говорю, не стану, не обижайте меня!» Получил я за то опять раз, другой!.. С той поры я и пришел в послушание.

— Смекаешь, мол, теперь-то?

— Да что станешь делать, коли на то призван? Своя-то спина одним ведь рублем дороже...

И опять все смеются, хотя далеко и не тем искренним, честным и простодушным смехом.

Через несколько времени наш сотский рассказывал уже вот что:

— В одном, братцы, на его благородье хитро потрафлять: сердится часто. А уж сердится он на которого на бурмистра, с тем ты человеком и на улице не смей разговоров разговаривать, и в избу к нему не входи. Эдак-то вон онамедни Соснинской, досадил что ли нашему-то, и поймай меня у себя на селе: «зайди, говорит, Артюша ко мне: угощенье-де хорошее будет да и поговорить, мол, надо. Отчего думаю не зайти к куму, коли зазыв он тебе такой ласковый сказывал? «Спасибо, мол, на почестях на твоих». И зашел. Выпили. Груздей поставил. Гуся, пирогов поели. Полтинник давал на дорогу,— отказался. Барским сказывал — взял.

Пошел это домой, шапочку на ухо, песенки запел: весело мне таково на ту пору было. Прохожий человек как-то встренулся,— шапку ему снять велел: «Сотский, мол, идет, почтение давай-де и всякое уважение!» Шутил, значит. Да с веселого-то ума своего пройди в становую квартиру: со становенками, мол, поиграю! Дух, мол, такой веселый нашел: за одно уж; все же и на предки, мол, пригодится ласка эта. Зашел. Сказали самому, что пришел-де Артемей-от. Вышел он ко мне в сердцах, подбоченился. Плохо, думаю, дело: знаю — мол, я ухватку твою. Я молчу; он и начал:

— Где, говорит, это ты шуры-то разводишь? Подруги, говорит, сутки ищут тебя, не найдут. Что, говорит, не жаль тебе обреза-то своего, не купленной что ли? Знаешь манеру мою: люблю чистить.

— Как, мол, не знать порядка твоего, чего другого? — думаю себе.

— Сказывай, где налимонился.

— А так, мол, и так... Все и поведал. Так он и досказать мне слов моих не дал: так и заревел... Я оправился, стряхнул волосья и ни слова не говорю противу этого. Потому, как уж не в первый раз, и знаю: отвечать станешь, опять заревет. Такой уж обычай имеет. Стал он опять сказывать:

— Вот, говорит, владыка на попов выезжает, подводы ему сбивать надо. Двенадцать лошадей под него, шесть под певчую братью, тройку протодиакону, шесть архимандриту, шесть-де под ризницу, три под исправника, три под меня и под все другое.

— Где соберешь? А пора летняя, рабочая, все лошадки в поле, работают...

— Загуляевской, мол, вотчине черед, ваше благородие, знаю мол! И угодил, думаю, сказом этим. Так нет вишь: опять зарычал еще пуще...

— Ты, говорит, рассуждать не смей, когда начальство говорит. А ступай-де в Соснинскую вотчину, да там и сбивай, а загуляевского бурмистра ко мне пришли. Да так,— слышь, и сделай по-моему. Послал я загуляевского, да и к соснинскому-то зашел. Старое угощение помню и сказываю: «Становой, мол, противу тебя сердце имеет, не в черед вотчину выгонять велел, да я до времени-де не стану: шел бы ты к нему, да поклонился».

Он так и сделал. Так становой-от его и на глаза к себе не пустил, а велел позвать меня, да и спрашивает:

— Ты, говорит, зачем опять своим умом жить стал, и рассуждение имеешь?

Молчу.

— Не надо,— говорит,— не надо.

И говорит-то все это мирно таково, и ничего не делает.

Молчу.

— Ступай,— говорит,— на кухню; обожди.

Пошел я, по его по приказу, куда велел. Сижу я там долго, ничего это такова худова не думая. Вижу кучер его Гаранька приволок из сарая розог, да и положил в воду. Посмотрел на меня, усмехается да и спрашивает:

— Знаешь,— говорит,— к чему это все клонит?

— Как, мол, не знать, Гарасим Стефеич?

— Смекай,— говорит,— про тебя ведь все это. Так-де приказано, и за сотскими послали-де на село.

У меня так и захватило сердечушко-то мое, защемило его, и в глазах помутилось. Вспомнил, как это в мальчиках было это дело: и еще того горше от думы от этой стало! Сижу сам себя не ведая; на розги на те, что мокли, и не взглядывал. И пошли мне тут разные такие мысли: и про мужичоночка-то про того про сердобольного вспомнил, и барского холуя... Разных я тут вспомнил: как один молитвы вслух зачитал, как другой удрал было из сарая-то. Вспомнил бабушкину молитву, что читать наказывала, коли сердится на тебя кто: «Помяни, мол, Господи, царя Давида и всю кротость его». Что коли-де припомнишь ее, отойдет человек тот. Так и решил.

Пришли на тот час и наши сотские Василий да Микита. Взглянули на розги, спрашивают:

— Али-де стегать кого хотят? У меня опять ухватило сердечушко-то поперек. Смолчал.

— Не тебя ли-де, Артюха? — они-то.

Смолчал.

— За что? — говорят,— какая такая провинность вышла. Али-де пьян был да подрался с кем? Красть-де ты не крадешь, кабаков не бьешь и господам грубостей не говоришь никаких.

Проняли.

— Сам, мол, говорю, братцы, не знаю за что.

Ребята головушками покачали, тронули пуще. Сказываю все как было. Молчат оба и опять головушками покачали. Хотел было я им тут просьбу свою сказать, чтобы полегче накладывали,— да удержался. Совесть не поднялась. Сидим опять и молчим все. У меня опять сердечушко-то мое нет-нет да и обдаст всего его варом. Пытку я тут выдержал, братцы, такую, что никому не дай Господи! И за тем было... уж порядочно таки было. Сердечушко так и опустилось все на ту пору — на самое — надо быть — на донушко. Оправился это я — сердце в злобе больной, сокрушения накопилось много. Поднес становой рюмочку, другую; ласково потрепал, сказывал много хорошего — простил я ему, забыл злобу. И с той поры и я к нему, и он ко мне как будто и разладу никакого не было — друзьями стали. И правлю я ему, братцы, должность, как следует: боюсь уж.

И действительно, что было у Артемья на словах в мирских беседах, то было и на деле, в мирских собраниях. Разведет ли где православный народ базар, ярмарку, и, по обычаю, подольет и зашумит к ночи, пропивая без оглядки, без сожаления трудовой грош, не всегда лишний и всегда честный — сотский мирит пьяных. Велит ему становой запереть в сарай вышедших из возможных границ буйства и пропойства — Артемий прежде приложит руку, потешит себя и потом уже поспешит буквально исполнить приказание. Понадобится ли сбить народ на мирскую сходку для толков о подушном, о дорогах, о починке мостов, о размежеваньях и обо всем другом — Артемий действует спешно и послушно, не забывая ни значка своего, ни кулаков, на которые уполномочил его становой пристав своею властью, своим правом и приказом. И спросят его бывало:

— Что блажишь, Артюха? Смирной такой прежде был, а теперь словно белены объелся.

— А то, скажет, брат, что выбрал меня мир на такую на должность на собачью — стало быть, не уважил. А не уважил мир Артемья, и Артемий угождать ему не станет.

В этом был весь его ответ и все объяснение дальнейших поступков. Через полгода его узнать нельзя было: из мужика он сделался решительным сотским.

Прошла между тем ненастная осень со слякотью, заметелями, падью и другими ненавистными проявлениями непогодой.

Наступила зима. По большим торговым селам начались очередные еженедельные базары: в одном по воскресеньям, в другом по четвергам, в третьем по вторникам. Кое-кто из домовитых толковых мужиков-трудников считал уж в мошне за лишнюю копейку, полученную за проданный избыток из предметов домашнего хозяйства, и, лежа на полатях в теплой избе, толковал с доброхотным соседом дружелюбно и миролюбиво:

— Все-то пошло у нас, кум, хорошохонько...

— Зима встала такая кроткая; снежку накидал Господь вдосталь; и на базары выезжать спорко и лошаденки не затягиваются,— добавлял от себя кум и сосед.

— И мир-то промеж себя зажил таково ладно: хоть бы те же базары взять. Наклевался на товар твой купец — не бойсь, не перебьют: тебе ему и отдать свое и почин получить. Хорошо, кум, Матерь Божья, хорошо пошло.

— Со становым в ладах. Опять же исправник проезжал — не обидел. К мирским толкам поприслушаешься — тоже опять всем довольны. Одним мир скучает: сотский Артюха благует.

— С каких прибытков-то, чего ему мало?

— Поди вот ты тут... озорничает.

— Обидел его что ли кто, али леший на лесу обошел?

— Дело-то это сказывают вот как было: пришел он в посадский кабак, в котором Андрюха сидит. Пришел-де, и слышь, и «здоровье» не сказывал. Мужичонко тут на ту пору такой немудрой сидел; посмотрел, слышь, на него впристаль да и крякнул. Опять же и ему ни словечка не молвил. Снял рукавицы, рукава засучил.

— Дай, говорит, мне Андрюха, балалайку.

Известно, какой же кабак без балалайки живет, и Андрюха держал ее. Дал он ему балалайку: супротивного слова не молвил. Побаловал это он на балалайке-то, выбил там трепака что ли какого, назад отдал. Опять взглянул на мужичонка-то на того впристаль и опять не спросил его... Ничего. Слушай. Перекинулся этак, слышь, через стойкую, голову-то на стойку положил, да и спрашивает Андрюху-то:

— А что, говорит, угощение мне от тебя будет сегодня?

— Какое, говорит, тебе угощение? Давно ли, парень, полштоф-от раздавил: от меня ведь он тебе шел.

— Зато тебе и «спасибо» сказывали тогда. Теперь за новым кланяемся.

— Мне, говорит Андрюха-то, давать тебе не из чего, да и часто так. Мы, говорит, на отчете, с нас всякую каплю спрашивают. А ты что больно разлакомился-то? Проси, коли хочешь, у поверенного, вон на днях поедет выручку обирать. Даст он тебе, так и я слова не скажу.

— Ладно, говорит, коли у поверенного, так у поверенного!.. А ты не дашь?

— Не дам, говорит, и не проси!

— Ну коли по закону, говорит, не поступаешь, ладно, говорит. И изобиделся Артюха, крепко изобиделся; в глаза целовальнику в упор посмотрел; перегнулся назад; взял руки в боки; ноги расставил; глядит на мужичонка-то на того, да и спрашивает его:

— Ты, говорит, какой-такой?

— А не здешной, мол.

Артюха-то к нему, и рукава засучил опять.

— Ты, говорит, если с кем говорить хочешь, так должен узнать сперва человека того. Я, говорит, могу вон этот кабак разорить. Вот оно что.

Мужичонко только замигал на слова на его, а целовальник не вытерпел.

— Да ты, говорит, с того свету пришел, али со здешнего?

Ничего Артюха ему не молвил; опять пристал, слышь, к мужичонку-то:

— Я, говорит, таков человек, что вот поставлю промеж себя и тебя палку свою — и ты со мной говорить не можешь, потому я начальник!

— Кто же набольшой-то у вас,— спрашивает Артюха,— ты, али становой.

И смеется. Мужичонко опять замигал.

— А кто, говорит, набольшой? Так вот я, слышь, станового-то и благородьем не зову, по мне он Иван Семеныч, так Иван Семеныч и есть. А ты понапрасну меня, Андрюха, не попотчивал даже на первой мой прос. Теперь уж я сам не стану пить.

И опять, слышь, к мужичоночку пристал. Много-де он ему тут всякой обиды сказывал, корил его всякими покорами. Мужичоночко на все молчал, да и выговорил:

— Мы-де не здешнее. У нас свои сотские, а ваших-де мы не больно боимся.

— А где, говорит, у тебя пачпорт?

— Дома, говорит, оставил.

— Ну так пойдем-де, слышь, к становому. А тебе, Андрюха, не закон беглых людей принимать, да паспортов у всякого у прохожего не спрашивать: об этом, брат, нигде не писано!..

Мужичоночко нейдет с ним,— он его в ухо раз... и другой... и третий.

Сталась, таким манером, драка у них. И что затем было!!.. Артюха, слышь, в снегу очнулся за околицей, в крови весь и в левом боку боль учуял, крепкую такую боль, что словно-де туда пика попала. И пилила она его беспереч, сказывали, недели две, на силу-де баней оправил, выпарил ее вениками, выхлестни, и то не всю. На левый бок свихнулся маленько, да вот с той поры и ходит кривобоким. И прозвали его ребятенки селезнем.

Так с того ли самого, али с покору целовальникова, когда тот за битаго-то мужичоночка вступился да выговорил Артюхе:

— Что коли-де ты драться стал, так знай — мол и моя отмашь не об одном суставе. Вчиню-де и я тебе нашинского!..

Испортился наш Артемей. К становому пришел. Тот заступился за своего за приспешника и пошел благовать Артемей. Да вот и озорничает. Пришел, слышь, в кабак (да не в тот уж) и сказывает:

— Люблю я Ивана Семеныча за то, что он мне во всяком моем слове послушание оказывает и почитает меня. Придешь к нему на дом по его по вызову, станешь отказ ему делать, что вот-де слава Богу кругом все хорошо, никаких таких происшествий не было, а что-де Матрена одночасно померла, так, от угару, мол. Возьмет он это меня за бороду, потреплет за нее, подлецом приласкает да накажет: ты-де в Митино пойдешь, «так от меня поклон сказывай!.. Слушаю мол!» И стриженая девка косы не успеет заплесть: Лукешка у меня в становом огородке за банями снег уминает... И что там дальше — не наше дело! Я тем часом завсегда уж у становихи детям сказки сказываю, петухом пою, опять же по-телячьи... Соловьем свищу. Барыня сама выходит, слушает, смеется, чаем, вином поит.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных