Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Концептуальные персонажи 4 страница




всех границ, которые еще ставил ей капитал (или же которые она ставила себе сама в форме капитала, предстающего как нечто трансцендентное). Однако в этом энтузиазме имеет место не столько отрыв зрителя от актера, сколько различие в самом действии между историческими факторами и “облаком неисторического”, между состоянием вещей и событием. В своем качестве концепта и события революция автореференциальна, то есть обладает самополаганием, которое и постигается через имманентный энтузиазм, а в состояниях вещей и жизненном опыте ничто не может его ослабить, даже разочарования разума. Революция — это настолько абсолютная детерриториализация, что она взывает к новой земле и новому народу.

Абсолютная детерриториализация не обходится без ретерриториализации. Философия ретерриториализуется в концепте. Концепт — это не объект, а территория. И вместо Объекта у него — некоторая территория. Именно в этом своем качестве он обладает прошлой, настоящей, а возможно и будущей формой. Новоевропейская философия ретерриториализуется в древней Греции как форме своего собственного прошлого. Соотношение с Грецией переживалось как личное отношение в особенности немецкими философами. Но они переживали себя именно как противоположное или обратное грекам, как зеркально симметричное им: у греков, конечно, имелся план имманенции, конструируемый в упоении энтузиазма, но, чтобы заполнить его, они еще должны были искать концепты, чтобы не впасть снова в фигуры Востока; у нас же концепты есть (после стольких веков развития западной мысли мы полагаем, что обладаем ими), но мы плохо понимаем, куда их поместить, так как нам не

хватает настоящего плана, нас постоянно отвлекает христианская трансцендентность. Короче говоря, в прежней своей скорме концепт был еще не существующим. Ныне у нас есть концепты, а у греков их еще не было; зато у них был план, которого у нас более нет. Поэтому у Платона греки созерцают концепт как нечто еще очень далекое и высокое, тогда как у нас концепт есть, мы от рождения обладаем им в своем уме, и остается лишь рефлексироватъ его. Это очень глубоко выражено у Гёльдерлина: то, что для греков было “родным”, — это наше “чужое”, которое нам еще предстоит приобрести, тогда как наше родное греки, наоборот, должны были приобретать как свое чужое14. Или же у Шеллинга: греки жили и мыслили в Природе, зато Дух у них оставался в “мистериях”; мы же живем, чувствуем и мыслим в Духе, в рефлексии, зато Природа у нас остается в глубокой алхимической мистерии, которую мы все время профанируем. Коренной житель и чужеземец уже не разделяются как два разных персонажа, но раскладываются как один и тот же двуликий персонаж, который раздваивается еще и на две версии — настоящую и прошлую: что было коренным, становится чужеземным, что было чужеземным, становится коренным. Гёльдерлин изо всех сил взывает к “обществу друзей” как предпосылке мысли, но получается так, будто это общество претерпело катастрофу, изменившую самую природу дружества. Мы ретерриториализуемся в древних греках, но лишь в зависимости от

______

14 Мысль Гёльдерлина такова: у греков, как и людей Востока, был великий панический План, но им еще предстояло обрести западноевропейский концепт, или органическое строение; «у нас же — наоборот» (письмо к Бёлендорфу от 4 декабря 1801 г. и комментарии к нему Жана Бофре см.: Hölderlin, Remarques sur Œdipe, Ed. 10—18, p. 8—11; см. также: Philippe Lacoue-Labarthe, L’imitation des modernes, Ed. Galilée). Аналогичный сложный рисунок мысли — даже в знаменитом тексте Ренана о греческом «чуде»: то, чем греки обладали от природы, мы можем обрести лишь через рефлексию, вопреки таким фундаментальным препятствиям, как забвение и скука; мы уже не греки, а бретонцы («Воспоминания о детстве и юности»).

того, чем они еще не обладали и не были, так что мы и их ретерриториализуем в нас самих.

Итак, у философской ретерриториализации есть и современная форма. Можно ли сказать, что философия ретерриториализуется в новоевропейском демократическом государстве и в правах человека? Но поскольку всемирного демократического государства не существует, то в такой ретерриториализации предполагается особость того или иного государства и права, или дух некоторого народа, способного выразить права человека в устройстве “своего” государства и обрисовать контуры современного общества братьев. В самом деле, не только у философа как человека есть своя нация, но и сама философия ретерриториализуется в национальном государстве и в духе народа (чаще всего это государство и народ самого философа — но не всегда). В этом смысле Ницше заложил основы геофилософии, сделав попытку определить национальные черты философии французской, английской и немецкой. Но почему же во всем капиталистическом мире только эти три страны оказались способны к совместной выработке философии? Почему не Испания, почему не Италия? В Италии, скажем, были одновременно налицо и детерриториализованные города-государства, и морская мощь, способные заново образовать предпосылки для “чуда”; и Италия явила собой зачаток несравненно высокой философии, который, однако, не получил развития, а его наследие через Лейбница и Шеллинга перешло скорее к Германии. Испания, пожалуй, была слишком покорна церкви, а Италия — слишком “близка” к Священному Престолу; быть может, Англию и Германию в духовном смысле спас разрыв с католицизмом, а Францию — галликанство... В

Италии и Испании для философии недоставало “среды”, так что их мыслители оставались “кометами”, и обе страны были готовы эти свои кометы сжигать. Италия и Испания — те две западных страны, где мощное развитие получил кончеттизм, католический компромисс между концептом и фигурой, обладавший немалым эстетическим достоинством, но скрадывавший философию, толкавший ее на путь риторики и мешавший полноценному обладанию концептом.

При современной форме говорят: мы имеем концепты! Между тем греки еще не “имели” их и лишь созерцали их издалека или же предчувствовали; отсюда вытекает различие между платоновским анамнесисом и декартовскими врожденными идеями или кантовскими априори. Но обладание концептами, по-видимому, не совпадает с революцией, демократическим государством и правами человека. Правда, в Америке философское движение прагматизма (столь дурно известное во Франции) неразрывно связано с демократической революцией и созданием нового общества братьев, но это не так ни в отношении золотого века французской философии в XVII столетии, ни в отношении Англии XVIII столетия или Германии XIX. Однако это лишь означает, что история человечества и история философии развиваются в разном ритме. Да и то французская философия уже толковала о республике умов и о способности мыслить как “лучше всего разделенной поровну”, что получило свое окончательное выражение в революционном cogito; Англия все время размышляла об опыте своей собственной революции и первой задалась вопросом, почему революции так худо кончаются в действительности, тогда как они столь много обещают в сфере духа. Англия, Америка и Франция переживали себя как три страны прав человека. Что же касается Германии, то и она тоже все время размышляла о французской революции как о

чем-то несбыточном для себя самой (в Германии не хватало в достаточной мере детерриториализованных городов, ее тянул назад груз сельской земли — Land). Но то, чего она не могла совершить, она сделала своей задачей осмыслить. В каждом из этих случаев философия находит возможность ретерриториализоваться в современном мире соответственно духу того или иного народа и его пониманию права. Поэтому история философии отмечена национальными — точнее, на-циональностными — чертами, которые представляют собой как бы философские “мнения”.

Пример VIII

Если мы, люди новоевропейской цивилизации, действительно обладаем концептом, зато потеряли из виду план имманенции,то французская традиция в философии склонна выходить из этого положения, поддерживая концепты одним лишь строем рефлексивного познания, порядком аргументов, “эпистемологией”. Это словно составление кадастра земель пригодных для обитания, подлежащих цивилизации, познаваемых или познанныx, и измеряются они “осознанием” или cogito; пусть даже для возделывания самых неблагодарных из этих земель cogito вынуждено становиться пререфлексивным, а сознание — нететичным. Французы — это как бы землевладельцы, и cogito является их рентой. Они всегда ретерриториализовались в сознании. Напротив, Германия не отказывается от абсолюта: она пользуется сознанием, но лишь как средством детерриториализаци и. Она хотела бы вновь завладеть греческим планом имманенции — этой неведомой землей, которую она ныне переживает как свое собственное варварство и свою собственную анархию, после исчезновения древних греков попавшую во власть кочевников 15. Поэтому она вынуждена постоянно

_____________

15 Отсылаем к первым строкам предисловия к первому изданию «Критики чистого разума»: «Арена этих бесконечных споров называется метафизикой... Вначале, в эпоху догматиков, господство метафизики было деспотическим. Но так как законодательство носило еще следы древнего варварства, то из-за внутренних войн господство метафизики постепенно выродилось в полную анархию и скептики — своего рода кочевники, презирающие всякое постоянное возделывание почвы, — время от времени разрушали гражданское единство. К счастью, однако, их было мало, и они поэтому не могли мешать догматикам вновь и вновь приниматься за работу, хотя и без всякого согласованного плана...» [Кант, «Критика чистого разума» — Собр. соч. в 6 тт., т. 3, М., 1964, с. 73—74. — Прим. перев. ]См. также в «Аналитике основоположений», в начале главы третьей, знаменитый текст об острове основания. Кантовские «Критики» содержат не только «историю», но и прежде всего географию Разума, где различаются «поле», «территория» и «область» концепта («Критика способности суждения», введение, § 2). Эту географию чистого Разума у Канта прекрасно проанализировал Жан-Кле Мартен: Jean-Clet Martin, Variations, в печати.

расчищать и укреплять эту почву то есть зиждить основы. Эта философия одушевлена неистовым желанием основывать, завоевывать; то, чем греки обладали как коренные жители, она получит через завоевание и основание, так что имманентность у нее становится имманентностью чему-то — ее собственному Акту философствования, ее собственной философствующей субъективности (тем самым cogito получает совсем иной смысл, поскольку служит для завоевания и закрепления почвы).

В этом отношении навязчивой идеей Германии оказывается Англия: ведь англичане - это как раз те самые кочевники, что рассматривают план имманенции как движимую и подвижную почву как радикальное поле для опыта, как мир-архипелаг, где они лишь на время раскидывают свои шатры - то нa одном острове, то на другом, а то и прямо в морс. Англичане кочуют подревней земле греков — земле изломанной, фрактализованной, распространившейся на весь мир. О них нельзя даже сказать, что они обладают концептами подобно французам или немцам: он лишь приобретают их, они верят только приобретенному. И не потому, что все происходит из ощущений, а потому, что приобрести концепт можно лишь обитая где-то, раскинув там свой шатер, приобретя привычку. В триединстве “Основать — Построить — Поселиться” французы играют роль строителей, немцы — основателей, а англичане — поселенцев. Им достаточно всего лишь шатра. У них необычное понятие о привычке: привычка приобретается в ходе созерцания и

усвоения созерцаемого. Привычка носит творческий характер. Растение созерцает воду, землю, азот, углерод, хлориды и сульфаты и усваивает их, чтобы приобрести концепт самого себя и наполниться им (enjoyment). Концепт есть благоприобретенная привычка в ходе созерцания элементов, из которых ты происходишь (отсюда совершенно специфическая “греческость” английской философии, ее эмпирический неоплатонизм). Мы все представляем собой созерцания, а значит привычки. “Я ” это привычка. Всюду, где есть привычка, есть и концепт, а привычки образуются и исчезают в плане имманенции радикального опыта: они суть “соглашения”16. Поэтому вся английская философия — это вольное и дикое творчество концептов. Дана некоторая пропозиция: к какому соглашению она отсылает, из какой привычки образуется ее концепт? Таким вопросом задается прагматизм. Английское право строится на обычае или соглашении, тогда как французское — на договоре (дедуктивной системе), а германское — на институции (органической целостности). Когда философия ретерриториализуется в правовом государстве, то философ становится профессором философии, однако немец является таковым в силу институции и основания, француз по договору, а англичанин всего лишь по соглашению.

Если мирового демократического государства не существует, вопреки мечтам немецкой философии о его основании, то причина в том, что в капитализме

_________

16 Hume, Traité de la nature humaine, Ed. Aubier, II, p. 608: «Когда два человека гребут веслами одной лодки, они тоже делают это по взаимному соглашению, или уговору, хотя они никогда не обменивались взаимными обещаниями» [Давид Юм. Сочинения в 2-х тт., т. 1. М., 1996, с. 531. — Прим. перев. ]

есть только одна мировая вещь — рынок. В отличие от архаических империй, использовавших дополнительные трансцендентные кодировки, капитализм функционирует как имманентная аксиоматика декодированных потоков (денежных, трудовых, товарных...). Национальные государства представляют собой уже не парадигмы дополнительных кодировок, но “модели реализации” этой имманентной аксиоматики. В аксиоматике нe модели отсылают к трансцендентности, а наоборот. Детерриториализация государств словно сдерживает детерриториализацию капитала и предоставляет ему компенсаторные ретерриториализации. При этом модели реализации могут быть самыми разными (демократическими, диктаторскими, тоталитарными...), могут быть реально разнородными, и тем не менее все они изоморфны в своем отношении к мировому рынку, поскольку тот не просто предполагает их, но и сам производит определяющие их неравномерности развития. Вот почему, как это не раз отмечалось, демократические государства настолько тесно связаны с компрометирующими их диктаторскими государствами, что защита прав человека с необходимостью должна включать в себя внутреннюю самокритику всякой демократии. Каждый демократ — это еще и “другой Тартюф” Бомарше, Тартюф-гуманист, как говорил Пеги. Это, разумеется, не к тому, что после Освенцима мы не можем больше мыслить и что мы все в ответе за нацизм (какое-то нездоровое чувство виновности, которым к тому же страдают одни только жертвы). Примо Леви говорил:

нас не заставят считать жертв палачами. Но нацизм и концлагеря, продолжает он, внушают нам нечто гораздо большее или гораздо меньшее — “стыд за то, что мы люди” (потому что даже выжившие там были вынуждены идти на сделки, компрометировать себя...)17. Не

_________

17 Это «составное» чувство, которое Примо Леви описывает следующим образом: стыд за то, что люди смогли сделать такое, стыд за то, что мы не смогли этому помешать, стыд за то, что мы при этом выжили, стыд за свою униженность и падение. См.: Primo Levi, Les naufragés et les rescapés, Gallimard (в частности, на с. 42 о «серой зоне с плохо определенными очертаниями, которая разделяет и вместе с тем связывает лагеря господ и рабов...»).

только наши государства, а каждый из нас, каждый демократ, не то чтобы в ответе за нацизм, но осквернен им. Произошла катастрофа: общество братьев или же друзей подверглось такому испытанию, после которого они не могут более смотреть в глаза друг другу и даже каждый сам себе, не ощущая “утомления” и, быть может, недоверия — которые становятся бесконечными движениями мысли, которые не отменяют дружества, но придают ему современную окраску, заменяя собой простое “соперничество” греков. Мы уже больше не греки, и дружество теперь уже не то; Бланшо и Масколо показали, сколь важна эта мутация для самой мысли.

Права человека — это аксиомы; на рынке они могут сосуществовать с другими, в частности с аксиомами безопасности и собственности, которые даже не столько противоречат им, сколько игнорируют их и приостанавливают их действие; Ницше говорил об этом — “нечистая смесь или нечистое соседство”. Кто может сдержать и поддержать в каком-то порядке нищету и детерриториализацию-ретерриториализацию пригородных трущоб, если не мощная армия и полиция, которые уживаются вместе с демократией? Какая социал-демократия не давала приказ стрелять, когда нищета выходит за границы своей территории или гетто? Права не спасают ни самих людей, ни философию, ретерриториализующуюся в демократическом государстве. Права человека не заставят нас благословлять капитализм. И только очень наивной или очень беспринципной может быть философия коммуникации, притязающая реставрировать общество друзей или даже мудрецов, сформировав всеобщее мнение как

“консенсус”, якобы способный сделать нравственными народы, государства и рынок18. Права человека ничего не говорят об имманентных способах существования наделенного правами человека. И стыд за то, что мы люди, приходится испытывать не только в экстремальных ситуациях, описанных у Примо Леви, но и в самых мелких обстоятельствах, перед лицом экзистенциальной низости и вульгарности, преследующих демократии, перед лицом все большего распространения таких способов существования и мысли-для-рынка, перед лицом ценностей, идеалов и мнений нашей эпохи. Вся гнусность предлагаемых нам жизненных возможностей становится ясна изнутри. Мы не чувствуем себя вне своей эпохи — напротив, мы все время идем на постыдные компромиссы с ней. Это чувство стыда — один из самых мощных мотивов философии. Мы в ответе не за жертв, но перед жертвами. Чтобы избежать унижения, нет другого средства, кроме как притворяться зверем (рычать, рыть нору, гримасничать, судорожно дергаться); так и мысль порой напоминает скорее умирающее животное, чем живого человека, хоть бы даже и демократа.

Хотя философия ретерриториализуется в концепте, но предпосылку его она не может найти ни в нынешней форме демократического государства, ни в коммуникативном cogito, еще более сомнительном, чем cogito рефлексивное. У нас нет недостатка в коммуникации — наоборот, у нас ее даже в избытке, но нам недостает творчества. Нам не хватает сопротивления настоящему. Творчество концептов само по себе обращено к некоей будущей форме, оно взывает к но-

_________

18 Критика «демократического общественного мнения», его американской модели и мистификаций вокруг прав человека или мирового правового государства особенно сильно проведена в статье Мишеля Бютеля (L’Autre journal, n° 10, mars 1991, p. 21—25).

вой земле и еще не существующему народу. Европеизация — не становление, это всего лишь история капитализма, препятствующего становлению порабощенных народов. Искусство и философия сходятся в этом пункте — коррелятом творчества является у них создание еще отсутствующих земли и народа. И к этому будущему зовут не авторы-популисты, а, наоборот, аристократичнейшие из всех. Этому народу и этой земле нет места в наших демократиях. Демократия — это большинство, а становление по природе своей есть именно то, что вычитается из большинства. Отсюда сложная, неоднозначная позиция многих авторов по отношению к демократии. Все еще более запуталось после “дела Хайдеггера”: да, великий философ действительно ретерриториализовался в нацизме, и вот вокруг этого начали сталкиваться самые причудливые мнения, то осуждая его философию, то оправдывая ее столь сложными и хитроумными доводами, что не знаешь, что и сказать. Не всегда легко быть хайдеггероведом. Легче было бы понять, если бы подобный постыдный шаг совершил великий художник или великий музыкант (но они-то как раз его и не совершали). Почему-то это сделал именно философ, как будто в самое сердце философии должен был проникнуть стыд. Хайдеггер попытался вернуться к грекам через немцев в самый худший момент их истории: как говорил Ницше, что может быть хуже, чем ожидать грека, а встретить немца? Казалось бы, как не оказаться концептам (хайдеггеровским) внутренне оскверненными в результате столь низменной ретерриториализации? Но, может быть, вообще во всех концептах содержится та серая зона неразличимости, где борцы на миг сливаются на фоне земли и утомленный взгляд мыслителя может принять одного за другого — не только немца за грека, но и фашиста за творца свободы и экзистенции. Хайдеггер заплутался на дорогах ретерриториализа-

ции, ибо дороги эти не отмечены ни вехами, ни парапетом. Возможно, этот строгий профессор был безумнее, чем казался. Он неверно выбрал себе народ, землю, кровь. Ибо раса, которую призывают к себе искусство или философия, — это не та раса, что претендует на чистоту, но раса угнетенная, нечистая, низшая, анархическая, кочевническая, неизбывно находящаяся в меньшинстве; это те самые, кого Кант исключал из путей новейшей Критики... Есть фраза Арто: писать для безграмотных — говорить для безъязыких — мыслить для безголовых. Но что значит здесь “для”? Это не “обращаясь к...” и даже не “вместо...”. Это значит “перед лицом...”. Это вопрос становления. Мыслитель — не безголовый, безъязыкий или безграмотный, но становится ими. Он становится индейцем, вновь и вновь становится им — возможно, “для того”, чтобы тот индеец, который действительно индеец, сам стал кем-то другим и вырвался из своей агонии. Мы мыслим и пишем даже для зверей. Мы становимся зверем, чтобы и зверь тоже стал чем-то иным. Агония крысы или казнь коровы остаются присутствовать в мысли — не из жалости, но в качестве зоны взаимообмена между человеком и животным, где от одного что-то переходит к другому. Это и есть конститутивное отношение философии с не-философией. Становление всегда двойственно, и именно в таком двойном становлении образуются грядущий народ и новая земля. Философ должен стать не-философом, чтобы не-философия стала землей и народом философии. Даже такой рассудительный философ, как епископ Беркли, все время говорит: мы ирландцы, чернь... Народ находится внутри философа, потому что это “становление народом”, но для этого нужно, чтобы и философ находился внутри народа, как столь же беспредельное становление. Конечно, художник или философ неспособны сотворить новый народ, они могут лишь призывать его — изо всех своих

сил. Народ может быть сотворен только в страшных страданиях и уже не может больше заниматься искусством или же философией. Однако книги по философии и произведения искусства тоже содержат в себе свою невероятную сумму страданий, позволяющих предчувствовать пришествие нового народа. Общим для них является сопротивление — сопротивление смерти, сопротивление рабству, сопротивление нетерпимому, сопротивление позору, сопротивление настоящему.

В этом двойном становлении детерриториализа-ция встречается с ретерриториализацией. Здесь уже почти и не различить коренного жителя и чужеземца, потому что чужеземец становится коренным для того, кто сам не коренной, в то время как коренной житель становится чужим — самому себе, своему классу, нации, языку: мы говорим на одном языке, и однако же я вас не понимаю... Становиться чужим самому себе, своему языку и народу — не есть ли это характерная черта философа и философии, их “стиль”, так называемая “философская заумь”? Итак, философия ретерриториализуется трижды: сначала в прошлом — в древних греках, потом в настоящем — в демократическом государстве, и наконец в будущем — в новом народе и новой земле. В этом зеркале будущего странно искажается облик и греков и демократов.

Утопия — не очень хороший концепт, так как, даже будучи противопоставлена Истории, она все еще соотносится с нею и занимает в ней место в качестве идеала или мотивации. Зато становление — вот настоящий концепт. Оно рождается в Истории и вновь впадает в нее, но при этом ей не принадлежит. В самом себе оно не имеет ни начала ни конца, а только середину. Таким образом, оно не столько исторично, сколько географично. Таковы революции и дружеские общества, общества сопротивления, ибо творить — значит сопротивляться; все это чистые становления, чис-

тые события в плане имманенции. История улавливает в событии лишь то, как оно совершается в состояниях вещей или жизненном опыте; событие же в своем становлении, в своей собственной консистенции, в своем самополагании как концепта — неподвластно Истории. Психосоциальные типы историчны, а концептуальные персонажи суть события. Иногда мы стареем, следуя Истории, вместе с нею, а иногда становимся старыми в каком-то совершенно неуловимом событии (не том ли самом, которое позволяет поставить проблему “что такое философия”?). Так же и с теми, кто умирает молодым, для такой смерти тоже есть разные способы. Мыслить — значит экспериментировать, но экспериментирование — это всегда нечто совершающееся сейчас, нечто новое, примечательное, интересное, которое заменяет собой видимость истины и оказывается требовательнее, чем она. Совершающееся сейчас — это не то, что кончается, но и не то, что начинается. История же не есть экспериментирование, это всего лишь совокупность условий — пожалуй, даже негативных, — делающих возможным экспериментирование с чем-то таким, что ей неподвластно. Без истории экспериментирование оставалось бы неопределенным, необусловленным, но само экспериментирование не исторично — оно философично.

Пример IX

У Пеги есть выдающаяся философская книга, где объясняется, что существует два способа рассматривать событие — при первом способе мы идем вдоль события, отмечаем, как оно свершается, чем обусловлено и как загнивает в истории, при втором же способе мы поднимаемся к началу события, располагаемся в нем как в становлении, одновременно и омолаживаемся и стареем в нем, проходим сквозь все его составляющие или своеобразные чертя. Бывает та к, что в истории, по крайней мере внешне, ничего не меняет-

ся, в событии же меняется все, и мы сами меняемся в событии: “Ничего не произошло. А целая проблема, которой не виделось конца, целая безысходная проблема... внезапно перестает существовать, и мы сами не понимаем, о чем вообще толковали”; проблема перешла в другие проблемы;

“ничего не произошло, а у нас уже новый народ, новый мир, новый человек” 19. Как выражается Пеги, это уже не историческое и не вечное, а межвечное (Inteniel). Пеги был вынужден создать слово, чтобы обозначить новый концепт и его составляющие, его интенсивности. Не правда ли, это очень похоже на то, что далекий от Пеги мыслитель обозначал словами “несвоевременное” (Intempestif), “неактуальное” (Inactuel), — это то облако неисторического, которое не имеет ничего общего с вечным, то становление, без которого ничего не свершилось бы в истории, но которое не совпадает с нею. Проходя под историей древних греков и современных государств, оно приводит в движение новый народ и новую землю — как бы стрелу или диск нового мира, который постоянно совершается, совершается сейчас: “противодействовать времени и тем самым воздействовать на время, ради (как я надеюсь) иного, грядущего времени”. Противодействовать прошлому и тем самым воздействовать на настоящее, ради (как я надеюсь) будущего — но это будущее не есть будущее истории, хотя бы даже и утопическое, это бесконечное Сейчас, то Nun, которое уже Платон отличал от любого настоящего времени; это Интенсивное или Несвоевременное, не мгновение, а становление. Может быть, это еще и то, что Фуко называл Актуальным? Но как же этот концепт может теперь получить название “актуального”, коль скоро Ницше называл его “неактуальным”? Дело в том, что для Фуко важнее всего различие между настоящим и актуальным. Новое, интересное — это актуальное. Актуальное — это не то, что мы есть, а то, чем мы становимся, то, в процессе становления чем мы находимся, то есть Иное,

______

19 Péguy, Clio, Gallimard, p. 266—269.

наше становление - иным. На против того, настоящее — это то, что мы есть, а следовательно то, чем мы уже перестаем быть. Нам следует разграничивать не только принадлежащее прошлому и настоящему, но и, более глубоко, принадлежащее настоящему и актуальному20. Актуальнoe не предвосхищает собой, пусть даже yтопически, наше историческое будущее; оно представляет собой “сейчас” нашего становления. Когда Фуко с восхищением пишет, что Кант поставил проблему философии не по отношению к вечности, а по отношению к “сейчас”, он имеет в виду, что дело философии — не созерцать вечное и нe рефлексировать историю, а диагностировать наши актуальные становления; это становление-революционным, которое, согласно самому же Канту, не совпадает ни с прошлым, ни с настоящим, ни с будущим революций. Cтaновление-демократическим, не совпадающее с реальными правовыми государствами, или даже становление-греческим, несовпадающее с реальными древними греками. Диагностировать становления в каждом настоящем или прошлом — таков долг, который Ницше предписывал философу как врачу, “врачу цивилизации”, или изобретателю новых имманентных способов существования. Вечная философия, а равно и история философии, уступают место становлению-философским. Какие становления пронизывают нас ныне, уходя в историю, но не из нес приходя — вернее, приходя из нее лишь затем, чтобы из нее выйти? Межвечное, Несвоевременное, Актуальное — все это примеры концептов в философии, концепты-образцы... И если один философ называет Актуальным то, что другой называл Неактуальным, то просто благодаря особому шифру этого концепта, тем его соседям и составляющим, легкое смещение которых может повлечь за собой, по словам Пеги, изменение целой проблемы (у Пеги — Временно-вечное, у Ницше — Вечность становления, у Фуко — Внутреннее внешнее).25).

________

20Foucault, L’Archéologie du savoir, Gallimard, p. 172.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных