Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Книги И.В. Дроздова 8 страница




– Зачем они вам? Пишу я о делах железных, вам они не интересны, да, наверное, и не очень понятны – зачем зря время тратить? – Собравшись с силами, добавил: – Ждать я не могу. Важные проблемы. Всё равно, буду ходить по начальству – к заместителям пойду, к Главному. Я такой, упорный.

Понимал, что говорю не то, глупости, тяжело дышал при этом, сжимал кулаки, и ей, видимо, передалась моя решимость. Она перебрала стопку статей, достала мою и, протягивая, сказала:

– Хорошо. Скажите там, в отделах, чтоб ваши статьи мне не давали. Не надо.

И склонилась над столом. Я вышел. Севрикову сказал:

– Можно печатать статью. Кирклисова не сделала замечаний. И просила передать вам: статьи мои ей не носить.

– Как? – удивился он.

– А так. Говорит, не надо. Видно, потому, что край у меня железный – Урал. Она в этом ничего не смыслит. Так, наверное.

Севриков пожал плечами.

Я в тот же день уехал из редакции. И думал, что больше уж никакие мои материалы печатать не будут, но дня через три статья «Саткинский магнезит» была напечатана, а затем стали появляться и другие. А когда я приезжал в редакцию, Кирклисова при встречах не отворачивала головы, а пристально смотрела на меня, милостиво отвечала на мои сдержанные, но, впрочем, почтительные поклоны. Этот тон вежливых сдержанных отношений я сохранил с ней до конца. Она, видимо, решила не задирать меня. Ей, наверное, не нужен был лишний шум, и, как женщина умная, она стремилась избегать конфликтов. Лучшего варианта я не мог и ожидать.

Талантливейший русский фоторепортёр, – я бы его назвал патриархом отечественных фоторепортёров, – Анатолий Васильевич Скурихин, показывая на своих коллег, а они у нас в газете почти сплошь были евреи, говорил:

– Смотри, Ваня, запоминай лица этих людей: ихними глазами мы смотрим на мир, ихними ушами мы слушаем мир, ихним больным умом мы незаметно проникаемся и начинаем постигать все явления мира. И если мы не сбросим с себя это наваждение, то скоро, очень скоро мир кривых зеркал станет нашей привычной жизнью.

Был у меня в редакции старый приятель из этого мира «кривых зеркал» – Коган Михаил Давидович. Он был у нас ретушёром, в той же роли служил он и в редакции «Сталинский сокол», где мы с ним работали до закрытия этой газеты. В «Известиях» у него была маленькая комната, он сидел у окна и ретушировал каждую фотографию. Я иногда заходил к нему и присаживался к его столу. Он был мирный благодушный человек, говорил с еврейским местечковым акцентом – слушать его было забавно. Специальным ножичком, вроде скальпеля, он подчищал нужные места, потом кисточкой, чертёжным пером оттенял силуэт, выделял грани. И как-то у него получалось, что все лица, даже типично славянские, приобретали нерусские черты, чем-то присущие евреям. Однажды я сказал:

– Михаил Давидович! А вы ведь их делаете немножко евреями!

Он повернулся, долго разглядывал меня.

– Ты был в Монголии?

– Нет.

– А в Китае?

– Нет.

– А в Японии?

– Был.

– Ну вот, хорошо, что ты был в Японии. Я не был в Японии и не был в Китае. В Монголии тоже не был, но знаю, как там рисуют. Если в Китае нарисуют портрет Толстого – он будет похож на китайца. Если Ленина – тоже будет похож на китайца. В Японии – тоже так. Скажи мне, разве не так в Японии?

– Да, я привёз оттуда книгу с портретом Достоевского. И действительно, Фёдор Михайлович похож на японца.

– Ну вот, а зачем же тогда мне делаешь упрёк? Я еврей, и все мои люди немного похожи на евреев. Но немножко, самую малость. Другие никто не видят, а ты увидел. Скажи мне, пожалуйста! Как ты много видишь!..

Он снова повернулся ко мне. Михаил Давидович ни с кем не общался, не заходил в отделы, и у начальства его никто не видел, но его знания редакционной жизни были поразительны. Если у меня проходила удачная статья и её хвалили на летучке, он мне говорил:

– Мне кто-то немножко сказал, что ты иногда умеешь писать.

Мне хотелось возразить: почему иногда? Но я смирял своё желание, слушал.

– Ты почему молчишь? – продолжал Коган. – Разве я сказал что-нибудь не так? Ты умеешь писать, это хорошо, но ты напрасно думаешь, что это уже так важно. Можно и не уметь писать, но быть умным человеком – вот это важнее.

– Но позвольте, Михаил Давидович! Мы работаем в газете, мы должны уметь писать!

– Может быть, может быть…– говорил себе под нос Коган, продолжая уверенными штрихами, почти автоматически превращать курносые носы в носы с горбинкой, впалые глаза в глаза выпуклые и чуть-чуть испуганные. Ты молодой, а молодые много знают, но если бы ты посмотрел вокруг себя, и хорошенько бы посмотрел, ты бы увидел, не все тут умеют писать, а есть просто умные и очень умные люди, а живут хорошо, и ездят на машинах, и едят там, под крышей. А, кстати, ты бывал там, под крышей, где маленький буфет и кормят этих… ну, которые у нас главные, а?.. Ты там бывал?

– Нет, я там не бывал.

– А мог бы сходить, попробовать, что там дают: икру разную, сёмгу, балык?.. Хорошо это, когда сёмга, балык?

– Но, Михаил Давидович, я же не член редколлегии.

– Ты же теперь собкор? В самом крупном районе. Разве это не так?

– Собкор, но что это значит?

– А разве ты не знаешь, что это значит? О-о… Это значит многое. Тебя там, в Челябинске, допустили к пирогу, к корыту. Ты чавкаешь с ними, ну, с теми, кто там правит, а значит, и у нас… Например, машина. Тебя возят тут на машине?

– Ну, если попрошу.

– Аи-аи!.. Если попрошу. Что же у тебя за мама, что родился от неё таким глупым! Я говорил тебе: писать можно не надо, а умным быть – очень надо. Где ты найдёшь среди наших, чтобы он был уже такой дурак, чтобы отказался от машины? И наверх ты можешь сходить. Говорят, что если ты собкор по большому району и тебя там, в стране собкории, кормят с ложечки, то и здесь тебе в маленьком буфете дадут немножечко икры. Пусть это будет красная икра, а если можно чёрную – ещё лучше. Роза говорит – ну, ты знаешь мою жену Розу, – она говорит: Миша, не забудь сходить под крышу и попросить у Люды икру. Скажи, что просила Роза, и она тебе даст. Ты же знаешь, когда ей было плохо и у неё что-то там нашли, я звонила прокурору Зусману, и тот сказал: пусть она работает. И с тех пор мы берём у неё икру. Хочешь, я тебе тоже немножко дам, а ты мне потом принесёшь осетра?

– Да где же я возьму вам осетра?

– Ты будешь ходить туда, наверх, что-нибудь дашь Люде, например, малахит, и получишь осетра. Каждый день получишь. Сегодня – осетра, завтра – севрюгу. Если малахит, то получишь много: и даже бананы, и фейхоа.

– Но, Михаил Давидович, дорогой, я вас не понимаю: во-первых, откуда мне взять малахит, а во-вторых, что такое фейхоа?

– Хо! Он мне говорит! Малахит на фабрике, где шлифуют драгоценные камни. Она у вас на Урале. Ты не был на такой фабрике? Где же ты был? Писал много статей, – я слышал: хорошие статьи! А фабрики такой не знаешь. Но что же ты тогда знаешь, Иван? Шахту, где добывают уголь? Печку, где варят чугун? Ты это знаешь и про это пишешь статьи? Но скажи мне, пожалуйста, твой уголь можно есть? Чугун можно положить в карман? Зачем же ты о них пишешь? Иди к Люде и ты узнаешь, как там хорошо кормят. А ещё позвони Белле Абрамовне и скажи, что ты хочешь на субботу и воскресенье в Пахру. И не один, а с женой и дочерью.

Я вспомнил, что некоторые собкоры, особенно работающие в капстранах, приезжая в редакцию, ездят по выходным в Пахру – заповедный уголок, где отдыхает известинская элита: редакторы, их замы, специальные корреспонденты и собкоры. Набрался смелости, позвонил Белле Абрамовне, которая, как мне говорили, с самого начала советской власти заведовала в «Известиях» разными путёвками, талонами, детскими лагерями. Робко сказал:

– Нельзя ли поехать в Пахру?

Она ответила:

– Пожалуйста. Завтра, в пятницу, я выпишу талоны.

И вот мы с женой Надеждой и дочерью Светланой на специально выделенном автобусе приехали в Пахру.

Если можно представить уголок рая, каким его обрисовали ещё в церковных книгах, то это и будет известинская Пахра – деревянный городок для отдыха, удачно вписавшийся в лесистые холмы на берегу живописной речушки Пахры. Вначале, как только вы к нему подъезжаете по дороге, ведущей на юг, вам из-за высоких деревьев открывается гигантская голова робота с продолговатыми прямоугольными глазами. Потом только вы сообразите, что это водонапорная башня. А уж сами домики – деревянные, одноэтажные, разные по архитектуре и назначению – вы увидите лишь тогда, когда дорога побежит между ними и над вами будет величаво расстилаться зелёная крона деревьев.

Нам на троих выделили половину небольшого особнячка: две комнаты, террасу – квартирку со всеми удобствами. Поодаль – длинное здание столовой, рядом – большой зал, бильярдная.

Не стану описывать всех подробностей этого райского быта, я к тому времени уж кое-что повидал на свете: бывал в санаториях у себя в стране и за границей, охотился в заповедных королевских местах в Румынии, где ночевал в охотничьем домике короля Михая – в нём же во время войны живал и Гитлер со своими генералами, – словом, кое-что видел, конечно, и не скажу, чтобы уголок отдыха известинской элиты был так же красив, удобен и роскошен, но, несомненно, это было дорогое удовольствие для государства, и я был поражён той щедростью, с которой содержался небольшой круг журналистов одной газеты, пусть даже и правительственной.

Тут был спортивный инвентарь, зимой – лыжи, ботинки, был бильярд, – кстати сказать, роскошный, – кино, буфет, столовая, – и мизерные, буквально символические цены. Я был здесь чужим, белой вороной, и завсегдатаи смотрели на таких, как я, свысока, говорили с нами через губу и снисходительно. И на лицах у них мы читали: «И вы здесь? Странно!» Дочери моей, восьмикласснице, было здесь хорошо, но жена моя, Надежда Николаевна, сказала: «Я бы не хотела сюда приехать в другой раз».

Накануне развала страны много говорили о привилегиях партгосаппарата, создавались комиссии по их ликвидации, но, как мне кажется, нынешние привилегии превзошли все прежние. Как человек не может отказаться от своей ноги или руки, или вырвать у себя глаз, так он не может расстаться с дарованными ему удобствами жизни. Человек сросся с ними, привык к ним, удобства жизни стали его потребностью и существом.

Мы знаем, как нелегко пьянице оторвать от себя рюмку, курильщику – сигарету, но представим на минуту человека, которому говорят: вы ездили на персональном автомобиле, а теперь поезжайте в трамвае; к вам на дом приходил врач, а теперь вы идите в поликлинику и попробуйте там записаться на приём к врачу; вам домой привозили бананы, ананасы, чёрную и красную икру, балык, сёмгу, осетрину, а теперь вы будете стоять четыре часа на морозе в очереди за варёной колбасой…

Тема эта неприятная, не стану её ворошить, скажу лишь, что на склоне лет я нередко перебираю в памяти те немногие редкие куски, что летели мне с барского стола и я, соблазняемый ароматом, инстинктивно хватал их на лету, не задумываясь над их природой и над тем, что рано или поздно они отрыгнутся угрызениями совести, будут названы воровством и составят перечень твоих поступков и дел, за которые надо будет отвечать. Я уже говорил, кажется, что в жизни не поднимался высоко, и хотя ездил на служебном автомобиле, отдыхал в первоклассных санаториях, но с чёрного хода и в специальных буфетах не кормился.

Однако скажу по чести: и те небольшие привилегии, которыми я всё-таки пользовался, и теперь тревожат мою совесть. Слабым утешением служат лишь мои книги: доход от них государству исчисляется миллионами рублей – вот только сознание исполненного мною труда, а ещё лежащие в моём письменном столе сделанные, но ещё не напечатанные книги, и позволяют мне благодушно посмеиваться над своими прежними аппетитами, извинять те малости, что привелось мне отщипнуть от преступного пирога привилегий, испечённого для людей, полагающих, что обыкновенное банальное воровство им когда-нибудь перед судом истории удастся назвать каким-то другим, не столь уж суровым словом.

Под крышу в маленький буфет я не ходил. Меня туда никто не звал, а сам я даже ради любопытства там не появился. Слава Богу, тогда ещё не было перестройки, хищным кооператорам хода не давали, и в магазинах можно было купить колбасу, выбрать желанный сорт сыра, а кое-где в рыбных магазинах в небольших бассейнах ещё плавали карпы и сазаны. Впрочем, и тогда уже намечалась повышенная активность разрушительных сил, с которыми судьба моя постоянно сводила меня тесно.

Центральной фигурой в секретариате – вечно хлопочущей, суетящейся, бегающей по коридорам, – был Валентин Китаин. Его, как основного, моторного, всё на себя замыкающего человека, Аджубей забросил в «Известия» за десять дней до своего прихода. Он неожиданно появился в нашем старом секретариате – для него открыли новую должность, – присматривался, приглядывался, ходил по отделам, и, когда явился новый главный, он уже знал, с кем и с чем он имеет дело.

Валя Китаин – еврей, лет сорока пяти, сутуловатый, начинавший седеть, с глазами, которые никуда не смотрели, а вечно бегали по сторонам. Говорил он хрипло, треснувшим голосом и так, будто его крепко напугали или с ним что-то необыкновенное приключилось. «Давай!.. Ну, давай, говорю, давай!..» Нервное возбуждение передавалось собеседнику, и он в первые минуты не мог сообразить, не знал, что от него хотят.

Валя Китаин рисовал макет. Я потом, приезжая из Челябинска, а впоследствии из Донецка, где я тоже три года работал собкором, заходил в секретариат, «проталкивал» свои статьи, очерки – и наблюдал за работой Китаина. Макет он рисовал бойко, лихо, и поначалу будто бы рисунок номера получался неплохо: колонки, «кирпичики» статей располагались в порядке, ласкающем взгляд, но, как только принимался втискивать фанки статей в отведённые им места, макет нарушался: одни статьи выпирали из рамок, другим недоставало строк. Валя начинал звонить. Кричал в трубку, срывался на визг… Требовал сократить, ужать, дописать, прибавить. И как-то так получалось, что одних авторов он всегда ужимал, другим прибавлял места, подавал их броско, широко. Я начинал проникать в тайны механизма, который всё время теснил и меня. Статья важная, интересная, а на страницах газеты её едва найдёшь. И обрежут, окургузят, и затолкают вниз, в сторону, в угол. Но когда я приходил в секретариат и статья шла при мне, я отстаивал каждую строчку и требовал, чтобы статью поставили наверх, на видное место.

Нужны были нервы и силы, чтобы одолеть этого чёрта – Валю Китаина. А буйство его, начинавшееся с утра, всё нарастало: обзвонив всех по телефону, накричавшись, он хватал листы макета, кипу статей и сбегал с шестого этажа. Теперь крик его раздавался в коридорах, отделах, везде он что-то требовал, грозил снять с номера, выбросить совсем в корзину. К вечеру, когда номер близился к подписанию, шум в коридорах, крики Китаина достигали апогея… Многие, чтобы избежать с ним стычек, шли в буфет пить кофе.

Раз в году, как и все, Китаин уезжал в отпуск. И тогда его место занимал Анатолий Никольский – журналист, обладавший «ласковым» пером, умевший хорошо писать, но в газете появлявшийся редко. Он к тому же хорошо рисовал. На досуге или во время скучных совещаний изображал сидящих за столом, и выходили у него милые карикатурки, забавные и не злые. Ему в отсутствие Китаина поручалось рисовать макет. И, странное дело, не было ни шума, ни крика, и газета выходила на час, а то и на два раньше. Но приезжал Китаин, и люди теряли покой. Как верно заметил древний мудрец: «Евреи любят шум и смятение».

И ещё в секретариате появились полная пожилая женщина Мария Величко и тучный неторопливый мужчина Александр Фролов – тоже евреи.

Через год-полтора мои дела приняли относительно спокойный, размеренный характер. В неделю я давал две-три информации, авторскую статью, корреспонденцию, в месяц – два-три своих материала: очерки, статьи, репортажи. Меня не заносило, я ничего не «натаскивал», не «натягивал», не гонялся за жареным, сенсационным – писал о том, что у всех было на виду, не вызывало сомнений, что уже созрело и просилось на бумагу. Благо и такого материала жизнь доставляла в избытке.

На совещании собкоров в редакции объявляли, как и всегда, процент проходимости наших материалов. У некоторых он был совсем мал: восемь-десять, у большинства – восемнадцать-двадцать; у Буренкова, например, сильнейшего из собкоров, этот процент переваливал за пятьдесят. У меня он был самым высоким – восемьдесят два. Неожиданный рекорд окончательно вселил в меня уверенность. Я, вернувшись в Челябинск, не торопился, не волновался и, как столяр, обретший известный уровень искусства, мог уже наслаждаться своим ремеслом.

Между тем, штаты в редакции всё расширялись, появился целый сонм так называемых нештатных корреспондентов «Известий», которым были выданы редакционные удостоверения. Они в изобилии разлетались по всей стране, делали своё дело. Вскоре я заметил, что все они оперировали именем Аджубея, называли себя его личным представителем, щеголяли близостью к нему. То и дело говорили: «Алексей Иванович меня просил», «Алексей Иванович, посылая меня…» и так далее. Я поначалу верил этому и уделял им много внимания.

Однажды сидел у директора Челябинского трубного завода Осадчего. Вошла секретарша, доложила: «Писательница из Москвы, от главного редактора "Известий" Аджубея».

Яков Павлович сказал:

– Пусть войдёт.

И вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами: ничего о ней не слышал.

Открылась дверь и, поддерживаемая секретаршей, в кабинет вошла ветхая старушка с палочкой. Она шла трудно, еле переставляя ноги, смотрела вниз, на ковёр, и реденькие белые пряди волос закрывали половину лица. Опустившись в кресло, долго разглядывала нас, потом сказала:

– Я хочу поглядеть трубы.

– Пожалуйста, – сказал Яков Павлович. – Но вам будет трудно.

– Ничего, я надеюсь, будет дан инженер, он проводит и всё покажет.

– Да, да, конечно, я назначу вам провожатого.

Наступила пауза. Мы разглядывали старушку, а она снова опустила голову, смотрела на ковёр. Говорила она с трудом с каким-то непонятным для меня акцентом. Яков Павлович с удивлением разглядывал столичную гостью. Ей бы сидеть дома, нянчить правнуков, а она из Москвы едет или летит на Урал «смотреть трубы». Ни в какое её «писательство» и в то, что она вообще сможет что-то написать о заводе, мы, конечно, не верили, и у меня, например, не являлось желания узнать, какие книги она написала. По опыту Литературного института, я уже знал, что в Москве живёт прорва членов Союза писателей, которые никогда и ничего серьёзного не писали, но числят себя в ряду русских писателей и в этом почётном качестве ездят по всей стране, а то ещё и по всему миру. Несомненно, что и эта особа принадлежит к той же категории «деятелей» отечественной словесности.

– Вы что, тут всегда живёте? – спросила она, неизвестно у кого.

Осадчий вздрогнул. Сказал:

– Да, да, конечно. Я местный, челябинский. А вот… Иван Владимирович, он из Москвы, ваш земляк. И тоже из «Известий». Вы, очевидно, знаете.

– Номер у меня хороший, внизу ресторан, но нет машины. Алексей Иванович очень хотел, чтобы я поехала. Обещал машину.

– Машину? Ах да, машина! Будет вам машина. Я сейчас…

Позвонил в гараж, попросил выделить для московской писательницы машину.

И снова наступила пауза. На этот раз длительная. Писательница низко склонила голову, кажется, даже задремала, а мы ждали очередного вопроса. Но вопроса не последовало. Старушка глубоко вздохнула и подняла глаза на меня, но смотрела мимо, куда-то в угол. Факт моего присутствия её не интересовал. И я этому был рад. И рад был также, что директор завода отрядил для неё машину: не будет приставать ко мне.

Осадчий поднялся, подошёл к ней, взял за локоть. Старушка с его помощью поднялась, и они направились к двери. В приёмной директор поручил её секретарше и вернулся на своё место. Долго молчал, покачивая головой, но ничего не сказал. Я же считал неуместным заводить разговор о столичной гостье.

В другой раз мне из редакции сообщили, что ко мне едет с личным поручением от главного редактора какой-то очень выдающийся фельетонист. Его надо разместить в своей квартире и ничего никому о нём не говорить. Я спросил фамилию, но мне сказали, что пока и фамилии его открыть не могут, чтобы не вызвать в области тревоги и не наделать ненужного шума.

Я знал всех «выдающихся» фельетонистов, их было не так-то много, да и те, которые были, казались мне дутыми величинами; фельетоны их мне не нравились, и я удивлялся, что «Правда», «Известия» и другие большие газеты их печатали.

С неделю фельетонист не прилетал, меня держали в напряжении; я не мог ничего делать и всё спрашивал фамилию. Наконец, назвали приметы, велели встречать в аэропорту. Разглядеть его среди других пассажиров было нетрудно: с бородой, в бакенбардах – весь «ушёл в шерсть», как любил говаривать поэт Владимир Фирсов. Я подошёл к нему, подал руку. Он и на этот раз не назвал фамилию, а сказал:

– Роман. Будем знакомы.

И улыбнулся дружески, давая понять, что парень он хороший и его не следует опасаться. И ещё он сказал:

– Алексей Иванович вас хвалил. Это хорошо, когда главный редактор хвалит.

В этих словах уже звучали нотки «выдающегося фельетониста», и вид у него был чинный, покровительственный. В машину садился вальяжно, с шофёром не поздоровался. И этим подчёркивал значимость своей персоны.

Между тем, водитель мой Пётр Андреевич Соха – в прошлом фронтовик, пехотный капитан, – безошибочно определял человека по тому, как он здоровался вначале со мной, а затем с ним. В случае же, если пассажир с ним и вообще не здоровался, как это было с фельетонистом, Пётр Андреевич отзывался о таком человеке без зла, но с сожалением.

– Гордыня обуяла, – говорил он обыкновенно. И потом, после некоторого размышления, добавлял: – Она, гордыня, если человека обратает, тут уж пиши пропало.

И больше ничего не скажет, если я не отзовусь на этот косвенный призыв к разговору. Но я редко пропускал возможность послушать его сентенции, не лишённые житейской мудрости и тонкого юмора.

– Человек заносится от сознания силы, – поддержу разговор.

– Сила, как и всё на свете, вещь временная, – скажет Соха. – Сегодня ты силён, а завтра – наоборот. Тут-то гордыня и припомнится.

В другой раз дальше развивает свою мысль:

– Гордыня и гордость – понятия разные. Гордость – это когда честь свою берегут, а гордыня от зла в человеке поселяется. Ненависть под сердцем кипит – к людям и ко всему свету. У нас на селе людей таких ненавистными называли. Именно так называл гордецов и мой брат Фёдор, долго живший в селе.

Ударение в этом определении они ставили на втором слоге, и от того слово принимало какой-то особенно жёсткий смысл.

Фельетониста Соха невзлюбил с первого взгляда, и я это видел по суровому выражению его лица.

– В гостиницу поедем? – предложил я спутнику.

– Хорошо бы к вам домой. Мне сказали, что вы один живёте, без семьи.

– Можно и домой, – сказал я без энтузиазма. Мне, как и Сохе, тоже не нравился этот самоуверенный молодой человек. Кроме того, я не хотел себя связывать его делами. Фельетоны пишутся по фактам жареным, сенсационным, – видимо, у Романа было письмо читателя или какой-нибудь тайный сигнал: я ждал, что он мне объявит характер своего задания.

Дома я приготовил обед, отвёл гостю комнату и сел было за письменный стол, но Роман, приняв ванну и облачившись в невообразимо яркий махровый халат, стал донимать меня вопросами. Его интересовал Челябинский металлургический завод: кто да что, да что такое арматурный цех. Я ждал, что посланец Аджубея раскроет свои карты, расскажет о характере задания, теме фельетона, но Роман водил меня за нос, петлял, темнил, и я уже начал испытывать какое-то нетерпимое чувство досады и раздражения. «А есть ли у него командировочное предписание. Какая фамилия?»

– Вы мне не представились, – сказал я с добавлением металла в голосе. – А я тут, между прочим, человек официальный.

Роман прошёл в отведённую ему комнату, принёс командировочное удостоверение. Я прочёл: «Коган Роман Семёнович».

– Мне о вас звонили, – сказал я, возвращая удостоверение, – называли вас выдающимся фельетонистом.

– Да, я пишу фельетоны.

– А где печатаетесь? Извините за невежество.

– В журналах, газетах. А! Не хочется об этом говорить.

Он ходил по квартире, а я сидел за письменным столом, но работа не шла на ум. Думал о фельетонисте, о его задании – о том, что он за человек и о чем думает писать. И журналы, и газеты я, конечно, читал, и фельетонистов знал, особенно выдающихся, но Коган?.. Такую фамилию среди фельетонистов не встречал. И вообще, по тому, как он себя вёл, что и как говорил, не похож он был на фельетониста, и в душу мне закрадывалась тревога о возможных неприятных последствиях его визита в мои края. Как и следует корреспонденту центральной газеты, я тут рассчитывал каждый свой шаг, тщательно выбирал темы, подолгу приглядывался, прицеливался, прежде чем пальнуть из такого страшного оружия, каким является газета, а тут – фельетон, да ещё не сообщает мне ни тему, ни фамилий будущих персонажей. Роман уже казался мне проходимцем, и я глубоко сожалел, что поселил его в своей квартире.

Однако делать было нечего, приходилось ждать развития событий. Но по всему я видел, что Роман не торопился со своими делами. Вечером мы пошли в театр, а после спектакля, возвращаясь домой, я спросил:

– Когда думаете приступать к работе?

– Командировка у меня на двадцать дней – вы же видели: торопиться не стану.

– Мне нужно ехать в Троицк, – сказал я, придумав на ходу способ оторваться от Романа.

– Надолго?

– Дней на пять.

– Хорошо, поезжай. Я подожду. Только оставь мне машину.

– О машине мы договоримся с директором завода, мне машина нужна.

Я уже не смотрел на Романа, старался говорить спокойно, но вместе с тем и твёрдо.

Назавтра Коган съехал в гостиницу. Я же в тот день уехал в Троицк. Однако мне там не работалось. Чуяло сердце, что с Коганом хвачу я лиха. И в самом деле: через три дня приезжаю в Челябинск, а тут меня встречают вопросами: кто такой Коган? Правда ли, что он – ближайший помощник Аджубея? Спрашивают журналисты, обкомовцы, но больше всего он напугал директора Металлургического завода.

– Да в чём дело? – спрашиваю я. – Чем он вас так встревожил?

Оказывается, Коган везде представляется личным посланником Аджубея, выдающимся фельетонистом и обещает написать не один, а целую серию «зубодробительных фельетонов». Приходит на завод и требует отдельный кабинет. И чтобы рядом сидел инженер «для посылок». Приглашая для беседы человека, предупреждает: «Чтобы никто ничего не знал. Нам важно сохранить тайну». Задаёт множество вопросов и всё пишет, пишет. Киселёв, журналист с резиновой рукой, позвонил мне и спросил:

– А этот Коган, он на твое место метит?

– Не знаю. Мне этого никто не говорил.

– Мы так его поняли. Они там, в редакции, всех русских заменили, теперь корреспондентскую сеть будут менять.

– Откуда у тебя такие сведения? Ты так уверено говоришь.

– Старик, не вешай нам лапшу на уши. Мы хотя и провинция, а в таких делах побольше вашего знаем.

И повесил трубку. «Резиновая рука» всегда так: говорит бесцеремонно, возражений не терпит. Однако прогноз его не столько встревожил меня, сколько насторожил. Я решил не вмешиваться в работу Когана, но был дома и ждал его звонка. И звонок последовал быстро. Коган сказал:

– Хотел бы взять тебя с собой на завод. Поедем?

На заводе он бойко приступил к своим делам. Некоторое время я сидел с ним и слушал его беседы. Приглашал он начальников цехов, парторгов, мастеров. Задавал кучу вопросов, из которых никак нельзя было заключить, чего он хочет, чего добивается. Одно я мог понять: в вопросах фигурировала еврейская фамилия, и Коган старался эту фамилию обелить, очистить от каких-то наветов, а всех, кто противостоял этому, старался обвинить, «поставить на место». Однажды даже у него вырвалось словцо «антисемит».

Я зашёл к директору, от него – в партком, в профком, – постепенно выяснил, в чём суть дела и чего добивается Коган. Он хотел чёрное выдать за белое и, наоборот, – то есть в случившейся конфликтной ситуации своего соплеменника представить борцом за правду, а его противников обвалять чёрной краской. Я всё это понял, посоветовал заводчанам не беспокоиться, а сам в беседах с Коганом изображал из себя незнайку. Тревожило меня только одно: что напишет в своём фельетоне Коган и покажет ли он мне его перед тем, как отвезёт в редакцию. И вот однажды он мне говорит:

– Приступаю писать фельетон. Приходи ко мне в номер.

В номер я к нему пошёл, хотя, признаться, не понимал, зачем я ему нужен именно в тот момент, когда он приступает писать фельетон. Обыкновенно этот процесс происходит в тишине и в одиночестве – творческая работа всегда индивидуальна. Зачем же я-то ему нужен?

В номере у него был большой кавардак: на кровати в скомканном виде валялись одеяло, простыни, на стульях, диване – галстуки, рубашки, носки. На столе – початые бутылки с вином, водкой, колбаса, конфеты. В воздухе витали запахи духов, одеколона и ещё чего-то мерзкого, непонятного. Позже я узнал, что время в Челябинске Коган проводил бурно, в номере до поздней ночи у него толклись молодые евреи – женщины, артисты, журналисты. Они много пили, орали песни. Администрация гостиницы даже вызывала милицию, но милицейский офицер, узнав, с кем имеет дело, отступился и посоветовал директору не затевать скандала.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных