Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Книги И.В. Дроздова 26 страница




В тот день я очень хотел отвлечься, – игра в дурачка была для меня нужнее умных разговоров. Впрочем, тень Суворова меня тоже изрядно позабавила.

Игорь провожал меня до дома. Шли лесом, он любил ходить по местам незнакомым. Там, где открывались дальние массивы деревьев, останавливались. Он показывал на стайки берёз, ряды лип, тополей, говорил:

– Вот теперь начало сентября, – посмотри, какие новые краски появились в лесу. Вон там, видишь, лиловая полоса? Неделю назад её не было. Теперь же по утрам и вечерам много тёмно-лиловой сини, сиреневых наплывов, и по краям, снизу или сверху, идут багровые полосы. Лес отсвечивает зарю. – И неожиданно предложил: – Пойдём завтра на зорьку. Я дам тебе этюдник, краски.

– Зачем? – не понял я.

– Будешь рисовать.

– Да я сроду не рисовал. И, кажется, не умею.

– А вот мы пойдём. И ты увидишь, как у тебя выйдет.

Домой ко мне Игорь не зашёл. Прощаясь, сказал:

– Вчера на вечере поэзии был ваш Прокушев. Он выступал и сильно хвалил Сорокина. Читал его стихи. А потом сказал, что будут двигать его на премию.

– Таких людей, как Прокушев, не сразу поймёшь. Видно, интерес к Сорокину имеет.

Мне вдруг, в одну минуту, открылась разгадка всех последних ходов Сорокина, и его частых отлучек, и охлаждения к делу художников, и статьи о Михалкове, припомнилась делегация челябинцев, страх Сорокина стать героем фельетона. Все звенья последних событий выстроились в ряд. Стало ясно: Сорокин ищет союза с Прокушевым. Он, может быть, не станет нам вредить, не уйдёт в лагерь противника, – такой мысли я не допускал, – но и теснить художников он уже не будет. Бойца и товарища мы потеряли.

Припоминал, как сидит он в сторонке, слушает наши препирательства с Прокушевым и покорно молчит. Трудно мне было представить таким Валентина: слишком он был смел и напорист, и верил я в него, как в себя.

В думах своих перенёсся в далёкие годы войны, вспомнил батарею свою – офицеров, сержантов, солдат. Подумал: было ли там что-нибудь подобное?.. Нет, не было! Случилось однажды, молодой солдат Иван Куренной, подносчик снарядов, в бою побежал от пушки. Командир огневого взвода вынул пистолет, хотел застрелить труса, но я ударил офицера по руке. И рванулся за солдатом, догнал его, схватил за шиворот, вернул на место.

Немцев мы отбили. Наступила тишина. Батарейцы сидели возле пушек. Я обходил расчёты, зашёл и на пушку, где был Куренной. Не упрекнул солдата. Зато и дрался же он потом, как лев. Остался жив, был не однажды награждён. И теперь, когда мы ежегодно в майские дни Победы собираемся на встречу фронтовиков-однополчан, Куренной подходит ко мне, как к отцу родному.

Неужели Сорокин, зрелый Сорокин – не мальчишка, побежит с поля боя?..

Раненько утром я был у Кобзева. Он дал мне этюдник, набор красок, кистей, раскладной стульчик, и мы пошли в лес. На берегу Монастырского озера выбрали поляны, невдалеке друг от друга сели. Я стал рисовать стоявшие передо мной три берёзы и небольшой холмик на втором плане, а на первом, ближе ко мне, клин поляны. Из-за деревьев поднималось солнце, и лес, и трава, и вода в озере буйно засверкали, окрасились в тона яркие, радостные, – живопись хотя и была для меня загадкой, и кисть не слушалась, краски не давались, однако волнение в груди я испытывал ни с чем не сравнимое. И за четыре часа на маленьком моём холсте появились три берёзки и холм, и поляна. Рисунок незатейливый, однако же было видно, что это берёзы, и рядом – трава.

Стал рисовать. Есть у меня теперь свой этюдник, свои кисти и краски, а в кабинете на даче даже установлен большой рисовальный станок. Я пишу дома, природу, но больше мне нравится писать портреты. Натурщиков я, конечно, не приглашаю, но самых близких людей, из тех, кто благосклонно относится к моим занятиям, я рисую по несколько раз. Люблю копировать. Копии доставляют мне особенно глубокое удовлетворение. Воспроизвести черты Лермонтова, Маяковского, Герцена, Тургенева – других, дорогих моему сердцу лиц, и если сделать это удачно – ах, какая тут большая радость для человека, любящего жить в мире собственных фантазий!

Однако злые силы не дремали.

Прокушев, Вагин, а с ними и Сорокин совсем перестали бывать в издательстве. Я, хотя и догадывался, но доподлинно не знал, не мог предположить, что борьба за «Современник» ведётся не в коллективе издательства, а где-то в стороне. Испытав свои силы внутри редакции и не сумев одолеть здесь ни одного редута, противник отступил и стал обкладывать нас с флангов и с тыла.

Теоретики борьбы с сионизмом позже назовут свои книги: «Ползучая контрреволюция», «Осторожно, сионизм», «Рассказы о "детях вдовы"», «Вторжение без оружия»… Мы не знали, как она ползёт, эта контрреволюция, и что «детьми вдовы» называют братьев-масонов, не научились мы в этой войне проявлять и осторожность. Потому и били нас, как слепых котят, и отступаем мы в этой войне и пятимся до сих пор.

Не знали тогда и не знаем ещё и теперь сил, противостоящих нам в идеологической войне, – самой длительной из всех войн. Она длится уже более ста лет, мы беспрерывно несём потери, – нас подвели к краю пропасти. Только здесь мы увидели опасность. Пожалуй, отсюда и начнётся наше наступление.

Настала зима 1974 года, работа наша набрала строгий, деловой ритм. Мы регулярно выпускали книги, и книги хорошие – об этом ныне может сказать каждый книголюб, имеющий в своей коллекции книги «Современника».

Прокушев и Вагин по-прежнему были неспокойны, часто и надолго пропадали из издательства, однако их отсутствия коллектив не замечал: свидетельство того, как обширен у нас класс паразитирующих бездельников. Работал я в «Известиях» – там коллектив был из нескольких сотен человек, а нужно-то было всего человек двадцать; в Комитете работал – там двести человек, а нужно человек десять; в издательстве тоже всё начальство можно сократить. Оставить лишь главного редактора, редакторов и производственный отдел.

Невольно вспоминал я, как мальчонкой пришёл в 1937 году на Сталинградский тракторный завод. В механо-сборочном цехе работало несколько тысяч человек, и над ними – начальник цеха, механик и несколько мастеров. Я был приставлен к токарю в ремонтно-механическую мастерскую, мы ремонтировали тысячи станков, конвейер. Нас, рабочих, было человек двадцать, а мастер – один. Он и работы давал, и наряды закрывал, и зарплату начислял. А когда уже в роли корреспондента «Известий» я приехал на свой завод двадцать лет спустя, – батюшки мои! – да там начальников, учётчиков и контролёров почти столько же, сколько рабочих!

Вот уж истинно – королевство кривых зеркал! Сумасшествие какое-то!

Итак, издание книг у нас хорошо наладилось. И люди спокойны и будто бы всем довольны. Неспокойны главные начальники: директор, заместитель его да главный художник. Но им пенять не на кого – сами виноваты. Следователь продолжал работать. И рылся он в делах финансовых – там, где они оставляли следы. Как говорили ещё в древности: «Каждому своё».

Сорокин был неровен: порой он успокаивался, ходил на службу, по-прежнему звал на обед. Квартиру он получил, дачу купил, заводил в другом издательстве новую книгу стихов, но мы сказали: «Издадим у себя, не будешь никому обязан». И запланировали объёмистый том в подарочном оформлении. Думали так: в поэзии работает два десятка лет – пора иметь и солидную книжку. И были, конечно, правы. Тут не было и намёка на свойские мотивы.

И вот уже весна 1974 года наступает. Прокушев подаёт третье заявление на увольнение, но мы уже к этому привыкли, воспринимаем такой манёвр, как шантаж и истерику. Авторитет его упал настолько, что ему неудобно было даже появляться в издательстве. Над ним стали посмеиваться. Иные смеялись в глаза. Задавали один и тот же вопрос: «Говорят, уходите, Юрий Львович?» На что он обыкновенно крутил головой, хмыкал, и если произносил слова, то как-то невнятно и прибавлял шагу.

Зато мы заметили: в то самое время оживилась внешнеполитическая деятельность нашего руководства. То там, то здесь устраивались какие-то вечера с отчётом директора «Современника». За красный стол как-то сами собой затекали Вагин, Дрожжев и какие-то чиновники из Комитета по печати. Все они много говорили, хвалили Прокушева, Сорокина.

Делались налёты на кабинет Прокушева бригад из радио, телевидения, и тоже много говорили тут разных хвалебных слов. Чаще стали наезжать иностранные гости. И тоже – к часу, когда были на месте все те же лица, и с ними Сорокин. Слышал я однажды, как при большом стечении народа, под фонарями и объективами телеаппаратов Сорокин проговорил длинную тираду во славу Прокушева: назвал его выдающимся критиком, писателем и одним из самых блестящих организаторов издательского дела в нашей стране.

Было ясно: Сорокин удобно устроился в кармане Прокушева. Во всякой борьбе это самое страшное, когда внутри вашего лагеря заводится предатель. Теперь уже я потерял сон и подолгу лежал с открытыми глазами. Надежда спросила:

– Чего не спишь? У тебя неприятности?

– Да нет, ничего. Спи ты.

Но однажды случилось чудо: наши руководители все вдруг явились на работу точно вовремя. Никогда такого не было! Важно и не торопясь шествовали по этажам и коридорам, заглядывали в редакции, чинно отвечали на приветствия и следовали дальше, в свои кабинеты.

Меня позвали к директору. И всех заведующих редакциями, и начальников служб.

На моё приветствие Прокушев едва кивнул головой, в глаза не смотрел. Но других встречал приветливо, голову поднимал высоко и чуть покачивал ею, – видно было, что он волнуется, что-то случилось важное и радостное для него.

Шёл час, другой – совещание не начиналось, а в кабинете стоял гвалт, каждый болтал о своём, и все чего-то ждали. Прокушев поглядывал на часы, на дверь – выказывал явное нетерпение.

Я выходил, но меня тотчас вызывали. Директор говорил:

– Да сидите, пожалуйста! Вы будете нужны.

Я всё равно пошёл в какую-то редакцию. Именно в это время и случилось ожидаемое. Мне потом в подробностях рассказали. В кабинет в форме подполковника вошёл следователь – тот самый, который вёл дела художников. Неловко и несмело подошёл к директору. И в наступившей тишине раздался его глухой, дрожащий голос:

– Юрий Львович! Приношу вам извинения за беспокойство и напрасные тревоги, которые мы доставили коллективу и вам лично своим следствием. Претензии к художникам оказались необоснованными, и я также извиняюсь перед вами, товарищ Вагин.

Наступила особенно чуткая, какая-то звенящая тишина. Подполковник вынул из портфеля папку с документами на художников, положил на стол директора. Сказал:

– Дело закрываем.

Круто повернулся и пошёл к выходу. На глазах у него были слёзы.

Ко мне постоянно заходили люди, и каждый рассказывал, и возмущался, и разводил руками. Впрочем, я их плохо слышал: в голове моей гудело как от артиллерийской канонады. Мне казалось, я со своей батареей стою на открытой местности, по нам бьют изо всех стволов, а мы ответить не можем: нет снарядов. Гул нарастает, и солдатам спрятаться негде. Было ли такое в годы Великой Отечественной войны – самой страшной из войн мировой истории?.. Да нет, такого я не помню. Были, конечно, переделки, и попадали мы под огневой смерч, но и сами не дремали и таким отвечали огнём, что небу было жарко.

А чем же я сейчас отвечу? Чем отплачу за позор и унижение фронтового товарища – командира пехотного батальона? Нечем мне ответить! Нет у меня оружия. И нет уже у меня вчерашних боевых друзей. Сидят поджав хвосты в Комитете Карелин и Свиридов, а Сорокин и вовсе перебежал в стан противника. А хитренький Чукреев сидит в своём окопе и злорадно улыбается: говорил же тебе – зубы обломаешь! И те мои приятели и доброхоты, что сидят в бесчисленных кабинетах московских редакций, и они, как Чукреев, злорадно улыбаются, в лучшем случае жалеют.

Вот, мол, Иван! Незрелый он человек! Зря ему доверили такое дело. И чего только думал Свиридов? Ведь ещё и по книгам его было видно, что не владеет он ситуацией. А уж близкий мой товарищ – самый близкий! – Ваня Шевцов и смотреть в мою сторону не станет. О таких людях, как я, у него и слова другого нет, как только «идиот».

Вот такие невеселые мысли владели мной в те минуты. И ещё хотелось мне догнать подполковника, сказать ему какие-то слова, утешить, но он уже был далеко. Не сломался бы! Не упал бы духом! Подавали какие-то бумаги, механически подписывал.

Заходил Сорокин, что-то порывался сказать, но слов не находил, быстро удалялся. В конце работы снова зашёл ко мне, сказал:

– Пойдем домой вместе. Надо все обговорить.

Вначале ехали на машине – ее вдруг стали регулярно подавать главному редактору. Ехали до метро «Профсоюзная», потом шли пешком.

Сорокин порывался что-то обсудить, обмозговать новую тактику, но выходил у него один сумбур, и он свою речь прерывал, комкал.

– О чём твои тревоги? Что случилось? – спрашивал я его.

– Нам надо дело делать, дело – понимаешь?

– Понимаю. Дело это важно, это главное в нашей жизни, но кто тебе мешает? Закрыли дело на художников – и ладно. Пусть они работают. Значит, так надо. Государство пока не может защищать себя от лихоимцев. На наших глазах нарождается мафия, а может, она уже давно зародилась. Происходит сращивание государственной власти с казнокрадами. Народ наш, совершив революцию и сбросив с шеи одних паразитов, попадает под власть других. Кстати, кто принудил следователя извиняться – уж не Шевцов ли?

– Не знаю, – буркнул Сорокин.

Сердце моё слышало: Сорокин знал, но говорить мне не хотел. Оба мы понимали, что пути нашей жизни расходятся. Оба не хотели или не могли ещё в это поверить.

Ещё более тихим, упавшим голосом Сорокин продолжал:

– Готовься двухтомник издавать… Шевцова. Вагин уж портрет его рисует. На медной доске изготовят.

И вдруг – с тревогой, почти панически:

– Со мной, наверное, поведёшь борьбу?

Ответил сразу, без раздумий:

– Нет, Валя, с детьми своими не воюю. Нет во мне силы такой, как у Тараса Бульбы.

Мне надо было сворачивать к дому.

– Ну, бывай.

И пошёл. Руки ему не подал – впервые.

Поражение наше было сокрушительным. Мы тогда не знали, что дело имели с мафией, но не с той, о которой, конечно, догадывались, а с широко разветвлённой, уходящей корнями на самый верх.

Бороться с такой системой у нас не было сил. Я понимал это как журналист, размотавший и описавший за свою жизнь много афёр и преступлений. Герои моих статей и фельетонов не однажды пытались поставить меня на место – не могли, а теперь вот не только мне указали на свой шесток, но и людям повыше – Карелину, Свиридову. Ведь это не я же, а они решились на атаку – подали документы в органы надзора. Им первым щёлкнули по носу, а уж потом мне. Вышло так, что я их подвёл. Я и об этом теперь думал с душевной горечью.

Плачущий подполковник – фронтовой командир батальона, не знавший страха в смертельных боях, склонил голову перед Прокушевым и Вагиным, вымаливал прощение. Образ этого прирученного героя, сломленного и униженного бойца стоял перед глазами; я потерял покой, у меня вылетели из головы все мысли о книге: я даже и вспомнить не мог, на чём остановился, что уже написал и что надо было писать дальше. Поразительная, страшная пустота и прострация!

Представил тысячи, миллионы творческих людей, которые, как и я, попав вот в такие обстоятельства, теряли не только способность творить, но и интерес к самой жизни. Ныне много говорят о горестном положении страны, ищут причины этого, но никто не подумает о том, что все семьдесят с лишним лет после революции мы жили в обстановке дичайшей несправедливости, физического и психологического разбоя – гнусной войны, которую развязало государство против своих граждан.

Плотник, слесарь, пахарь в этой обстановке ещё находят силы как-то двигать руками и ногами, но как воспламенить энергию разума? Как привести в движение весь психический строй человека и направить его на созидание?

И вновь, и вновь является гениальный Пушкин, сказавший, что для творчества нужен душевный покой. Он оттого и рвался на постоянную жизнь в Михайловское, искал защиты у природы. В последнем в жизни, 1836 году, когда травля и клевета летели на него со всех сторон, он писал своему шурину: «Здесь у меня голова кругом идёт, думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела».

Я знал, как сильно ударила история со следователем по самолюбию Карелина и Свиридова, – не хотел их видеть и не звонил им. Мафия поставила на колени всех, но я не хотел сдаваться и в то же время не видел никакой возможности победить.

Трудные это были дни. Я продолжал ходить на службу, проводил совещания, подписывал бумаги, читал вёрстки и сигнальные экземпляры, но делал всё механически. Присматривался к товарищам. Саша Целищев был удручён, – в истории с художниками потерпел поражение и его брат. Панкратов, как всегда, был ровен, спокоен; Дробышев, Горбачёв, Филёв исправно трудились. Ко мне заходили реже, словно бы чего-то стеснялись.

Сорокин в эти дни получил звание лауреата премии Ленинского комсомола; в издательстве «Молодая гвардия», в коридоре на видном месте, в ряду других лауреатов, поместили его большой портрет. На лацкане пиджака у него засветился маленький золотой значок. Я поздравил Сорокина. Сказал: «Премию эту ты заслужил. Она могла прийти к тебе и раньше».

Прокушев, представляя лауреата какому-то собранию, сказал, что он верит, что Валентин Сорокин скоро будет лауреатом и других премий – самых высоких в стране. А в тесном кругу, в подпитии, не обращаясь к Сорокину, но так, чтобы он слышал, проговорил: «Квартиру за свои деньги купил! В прошлом – металлург, и поэт какой! Да у нас литераторы куда меньшего калибра министерские квартиры с зимним садом получают. За выдающихся сходят».

Валентин при этом нетерпеливо и нервно теребил свой чуб. Приятные это были речи.

Не часто, но раз-другой в месяц продолжались наши со Свиридовым поездки на природу. О художниках и о следователе не заговаривали, – он будто бы не знал эту историю, я не хотел сыпать соли на рану. Николай Васильевич, как я себе представлял, глубоко страдал от сознания, что вот он, министр, а простого дела с художниками решить не мог.

По моим понятиям, каждый, кто знал эту историю и близко стоял к ней по службе, должен был чувствовать себя в какой-то степени соучастником очень большого, гнусного преступления. Тем более это относилось к людям, имевшим власть над издательствами.

В последний раз, а это было весной 1974 года, когда снега в городе уже не было, а в лесу, в низинах и распадках между деревьями, он ещё лежал синеватыми ноздрястыми пластами, Свиридов, как только мы углубились в лес и принялись за разведение костра, заговорил о Сорокине:

– Что он, как ведёт себя? Лауреатом стал.

Я отвечать не торопился.

– Ну, чего молчишь?

Свиридов говорил грубовато, но я знал эту его манеру и то, что за внешней суровостью он частенько пытался спрятать свою тревогу, а иногда и бессилие.

– С Прокушевым дружит.

– И что же? Может, тактику такую принял. Прокушев, он ведь всякий бывает, флюгер! – то в одну сторону шарахнется, то в другую. Может, и нужно так – в свою сторону тянуть?

– Не знаю, Николай Васильевич, в тактике такой не силён.

– А как же на войне был? Батареей командовал?

– Так там у нас всё ясно было: обнаруживаем цель, видим кресты и каски – бьём по ним.

– Случалось, по своим лупили.

– У меня не случалось. На груди все время бинокль висел, я и спал с ним. Морской, мощный. Бывало, гляну – всё вижу. По своим – нет, ни одного снаряда за всю войну.

– А этот… твой дружок Сорокин, если, скажем, власть ему дать, – не станет лупить по своим?

– Я понял: прокушевская сторона двигает Сорокина на пост главного редактора. Сказал:

– Он человек русский. Из рабочих.

– Знаю, что русский. И грамотёшка слаба. Ведь даже института не кончил. Но тут… нутро важно. Чтоб в план чертовщину разную не совал и кадры редакторов держал. Да и ты, надеюсь, и вы с Панкратовым… Кадры им не дадите?

– А что Панкратов, – на место Сорокина мыслится? Заместителем будет?

– Карелин с Сорокиным говорил. Тот будто бы, в случае назначения главным, идею такую подал. Панкратов-то как – крепкий мужик?

– Панкратов – да. Стоит крепко. И образован, культура высокая.

– Знаю, – буркнул Свиридов, боясь, что я Панкратова на пост главного рекомендовать буду. Сорокина михалковско-прокушевская рать двигает; председателю надо подпись под приказом поставить, и конец делу. А Панкратова как назначишь? Опять же – прокушевская рать не пустит.

Знал я всё это и думал о Сорокине. Всё-таки, как мне казалось, душа у него славянская, – конечно, он лучше любого скрытого сиониста – вроде того главного редактора, который женат на еврейке.

– О Сорокине что сказать? Пятиться он будет и приседать на корточки, но так уж, чтобы полностью в их карман ухнуть… Нет, не думаю.

На этом разговор о Сорокине кончили.

Вскоре Валентин был назначен главным редактором «Современника». На работу он приехал на служебном автомобиле. В новом дорогом костюме, на белоснежной рубашке пламенел красный галстук. Поэтов я обыкновенно видел задумчивыми и непременно с налётом грусти в глазах, но на этот раз я видел поэта счастливым.

Моя жизнь в издательстве с назначением Валентина стала круто меняться. В первое же утро столкнулся с новостью: ко мне для получения распоряжения на день не вошла секретарша Таня. Проходит час-другой, – не приходит. Я пригласил её:

– Вы меня забыли, Таня.

Ещё совсем молодая, только что вышедшая замуж, Татьяна смущённо смотрела в сторону.

– Нет, Иван Владимирович, не забыла. Валентин Васильевич не велел никуда отлучаться. Сказал, что я теперь буду его личным секретарём.

– А-а… понятно, – проговорил я, ошарашенный такой новостью. До сих пор мы знали, что Таня – секретарша главной редакции, она и в такой роли была мало загружена. Теперь же для меня наступил период «перестройки». Мы, правда, не знали ещё этого слова, но я тогда подумал: нет худа без добра – буду побольше двигаться.

По-прежнему ко мне шли люди, было много дел, и я не знал, пришёл главный редактор или нет. Потом ко мне зашёл Панкратов – его одновременно с Сорокиным утвердили заместителем главного по поэзии. В сфере его забот оказались и редакция национальных литератур, и молодёжная редакция. У меня осталась редакция русской прозы и критики. Это было разумное решение. Панкратов сказал:

– Сорокин нервничает.

– Почему?

– Люди к нему не идут. Ему будто бы Прокушев то ли шутя, то ли серьёзно заметил: не смотришься ты на фоне Дроздова. Ну, ничего – привыкай.

– Юрий Львович всё тут перепутал. Сорокин молодой красивый мужчина. Он теперь лауреат и вон какой нарядный – это мы не смотримся на его фоне.

Про себя я подумал: какой точный расчёт, и сколько скрытого коварства в словах Прокушева! Представил, как закипел Сорокин с его болезненно раздутым самолюбием.

Незадолго перед обедом позвали на совещание к главному. Я пришёл первым, поздоровался, поздравил с началом жизни в новой роли. Сорокин отвечал смущённо, в глаза не смотрел, он весь сиял новой одеждой и клокотавшей внутри радостью.

Входили заведующие редакциями, начальники служб. Поздравляли, впрочем, сдержанно, с достоинством. Теперь могу сказать, что все эти люди – командный состав «Современника» – подбирались тщательно, с разбором. Многие – ещё Андреем Дмитриевичем Блиновым, и все отличались деловитостью, большой внешней и внутренней культурой.

Сорокин начал неожиданно:

– Иван Владимирович устал, я решил серьёзно его разгрузить. Отныне можете приходить в издательство всего лишь один раз в неделю. Остальное время – читайте. Сидите на даче и – читайте.

Взял со стола две вёрстки, уже прочитанные мною, подал их мне:

– Вот, идите – читайте. Нам надо много читать. Будем глубже вникать в литературный процесс. Читайте, не торопясь, вдумчиво – потом будете всех информировать, что мы печатаем и какие нам нужны коррективы.

Я взял рукописи, вышел. И через пять минут очутился на улице. Посмотрел на небо, глубоко вздохнул. В одну минуту понял: началось отлучение меня от издательских дел. У меня теперь будет много свободного времени. Как-то я им распоряжусь?

Зашёл в книжный магазин. Долго рылся в книгах.

Мне не был назначен день присутствия, и я сам решил приходить в пятницу. И с этим сел в троллейбус, поехал домой. Дома позвонил жене, рассказал о своей новой жизни. Она обрадовалась, посоветовала ехать на дачу.

И вот я в лесу, хожу по знакомым тропинкам, пытаюсь вспомнить сюжетные ходы, эпизоды, картины давно отлетевшей юности, бедных, но счастливых тридцатых годов, о которых решил поведать людям.

Романом давно не занимался, в голове кипели иные мысли, душу теснили тревоги – из головы, точно вспугнутая стая воробьёв, разлетелись все персонажи книги, стёрлись, стушевались картины тех лет, остались три-четыре главных героя да я сам. Но что с ними делать и что делать с собой – всё развеялось, всё смутно, темно, и в душу закрадывается тревога, что ничего не вспомню, не напишу, а если стану себя насиловать, выйдет бессвязный, пустой разговор. Его и не стоит затевать с читателем, не стоит бледные неинтересные лица вырывать из забвения и тащить напоказ всему свету.

Сколько раз являются подобные сомнения за время работы над крупным литературным произведением! И сколько раз зарекался подступаться к большому роману. «Пиши малые рассказы, ну самое многое – повесть, и то небольшую, чтобы начать и скоро кончить, чтобы не мучиться, не сушить голову длительной изнуряющей работой». Такие сомнения приходят, когда нет впереди стройного плана, не наметил ряд лиц, не сколотил нужную для романа команду, а если она и являлась в отдельные моменты, то затем, задавленная суетой жизни, распадалась, улетучивалась, как в жаркий летний день гряда высоких перистых облаков.

Нет ничего мучительнее для творцов этих накатывающихся время от времени тревог и сомнений. Я как-то поделился о них с Михаилом Семёновичем Бубённовым. Он в жизни написал три романа, а рассказов и повестей почти не писал. Помнится, я в беседе с ним позавидовал тем, кто пишет короткие вещи: рассказы, повести, очерки. Рассказывал о давнем своём товарище по работе в газетах – Юрии Тарасовиче Грибове. Так он говорил: «И как люди пишут романы! У меня на очерк едва хватает терпения. Я, прежде чем его написать, долго примериваюсь, хожу по комнате, а потом раз присяду, два, – и в три-четыре приема напишу. А чтобы засесть за роман… – да меня при одной мысли такой в дрожь бросает».

Михаил Семёнович слушал меня серьёзно, потом со свойственным ему образным мышлением, сказал:

– Да, всё так. Люди с виду вроде бы одинаковые, а дела у всех свои. Вот и курочки тоже – мало чем отличаются друг от друга, а яйца несут разные. У одной крупные, ядрёные, а другая мелкие несёт, почти голубиные. Играет тут роль и склад ума человека, и характер. Один, к примеру, случай изобразит, эпизод какой-нибудь – и доволен. И многое сказать в малой форме умудряется. Чехов, например. А другой непременно хочет целый мир показать – и людей, и быт, и все подробности жизни. Жажда такая есть – широко мир представить. Вот и романисты. Такие они. И ничего тут с собой не поделаешь.

Почуяв запах свободы, я вновь обратился к роману о тридцатых годах. И теперь уж каким-то шестым чувством понимал: жизнь моя поворачивается к свободному литературному творчеству.

За судьбу «Современника» не болел. Сорокин, Панкратов, а теперь ещё и Виктор Кочетков, и с ними все заведующие редакциями – молодые крепкие ребята. Славяне, патриоты русской литературы – «Современник» в надёжных руках. А то, что Сорокин ошалел от радости, весь во власти административного восторга, так этого следовало ожидать. Парень до восемнадцати лет жил в глухой уральской деревне – и вдруг такая власть, такой почёт, – тут у любого голова закружится.

В беседах с самим собой умышленно не брал в расчет все темное, обидное, – в конце концов, не надо смешивать общую картину обстоятельств с отношением ко мне Сорокина. У него на то есть свои мотивы, и мне незачем в них копаться, тем более, что, в сущности, из его же рук я получаю желанную свободу.

От сознания, что никто и ничего от меня не требует, что новые, счастливые для меня обстоятельства сложились помимо моего участия, я ни в чём не виноват и жизнь сама посылала мне бесценный подарок – от этого было легко и радостно, и мысли бежали всё резвее. Я всё чаще доставал из кармана записную книжку, восстанавливал нити повествования моей будущей книги.

Не пошёл к друзьям. Вволю набродившись по лесу, вернулся домой и завалился спать. Проспал до вечера.

Шёл конец апреля, дни наступили тёплые. Распахнул окна кабинета во втором этаже, глубоко вдохнул душистый лесной воздух, оглядел расстилавшуюся передо мной крону молодой, ярко-зелёной листвы, – снова и снова ощутил всю полноту вдруг подаренного мне судьбой счастья.

Всё моё существо жаждало покоя, отдыха – и вот он наступил, этот долгожданный покой. Какой-то внутренний голос шептал: «Не омрачай счастливых мгновений, не думай ни о чём плохом, жизнь возвращает тебя к творчеству, это твой шанс…»

Об этом состоянии всякого творческого человека хорошо в своё время сказал Пушкин:

Постигнет ли певца внезапное волненье,

Утрата скорбная, изгнанье, заточенье, –

Тем лучше, – говорят любители искусств, –






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных