Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Красноречие республиканского Рима 6 страница




Квинтилиан стремился перенести в свою эпоху достижения Ци­церона, Тацит — методы Цицерона. Квинтилиан пришел к рестав­раторскому подражанию, Тацит — к дерзкому эксперименту. И то и другое было попыткой опереться на Цицерона в борьбе против мод­ного красноречия; но путь Квинтилиана был удобен для бездарно­стей, путь Тацита доступен только гению. Поэтому на обоих путях цицероновскую традицию ждала неудача: классицизм Квинтилиана в течение двух-трех поколений выродился в ничто, а искания Таци­та не нашли ни единого подражателя, и стиль его остался единст­венным в своем роде. Это было последнее эхо цицероновского при­зыва к обновлению риторики" 8.


1 Гаспаров M.Л. Цицерон и античная риторика. С. 65.
2 История римской литературы / Под ред. С.И. Соболевского. М., 1959. С. 518.
3 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 68.
4 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 69.
5 Квинтилиан. Образование оратора. X, 1, 125.
6 "harenam sine calce". Suet., Caligula, 53.
7 История всемирной литературы: В 9 т. М., 1983. Т. I. С. 473—474.
8 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 70—71.

 

 

Эллинское возрождение и "вторая софистика"

 

Последний период расцвета античной культуры связан с кратковременным этапом стабилизации Императорского Рима и установления дол­гожданного pax romanorum — римского мира, который сводился не только к миру на римских границах, но и к миру между императорской властью и сенатом, почти целиком состоявшим из провинциальной зна­ти. Сенатская оппозиция, возглавляемая представителями старинного римского нобилитета, была практически уничтожена путем репрессий императоров против сената в I в. н.э. Провинциальная аристократия в сенате склонилась к поддержке власти императоров и одобрению из­бранных им соправителей и наследников. Именно императорская власть защищает интересы новых сенаторов на местах, а в конце III в. н.э. офи­циально распространяет право римского гражданства на всех провин­циалов. С другой стороны, внутренние распри претендентов на власть наконец прекратились; огромная держава перестала стремиться к но­вым захватам, а оборона рубежей от варваров стала делом небольших гарнизонов.

Центр культурной жизни империи переносится из столицы в провинции. В культуре II—III в. н.э. большую роль начинают играть грекоязычные окраины — Малая Азия и Сирия, а также Африка. "Основой "эллинского возрождения" было экономическое благосос­тояние и богатые культурные традиции восточных провинций: до второго века оно сковывалось сопротивлением римских ценителей, заметным и у Сенеки, и у Тацита, и у Ювенала. Теперь оно быстро расцветает и становится центральным явлением культурной жизни всей империи. Эллинофильство делается модой: африканцы Фронтон и Апулей декламируют на обоих языках, галл Фаворин и италик Элиан гордятся чистотой греческого слога, даже император Марк Аврелий пишет свои философские размышления по-гречески. Синтез греческой и римской культур, не встречая преграды уже ни в политическом сопротивлении Рима, ни в культурном высокомерии Греции, находит теперь свое окончательное выражение" 1.

Профессия странствующего ритора, выступающего в греческих городах с демонстрационным репертуаром гастролирующей знаме­нитости, становится настолько распространенной, что II в. н.э. при­нято считать веком "второй софистики". Терминологически поня­тие связывается с расцветом "первой" софистики в V в. до н.э., ко­гда учителя красноречия, странствуя по Элладе, создавали дотоле невиданный образ мира, основанный не на слепой вере, а на разуме и знании. Конечно, знания "первой" софистики во многом базирова­лись на релятивизме и скептицизме, но в основе они проверялись логикой и сами подготавливали почву для развития философии и первых научных знаний о человеке, обществе и природе (именно в такой последовательности). "Вторая" софистика была явлением со­вершенно другого ряда, поскольку не ставила перед собой практи­ческих задач совершенствования человека и мира. Это было увле­чение кастово замкнутой группы интеллектуалов, выступавших пе­ред толпой, как факиры, демонстрирующие чудеса. Политическое красноречие не могло быть родом деятельности бродячего ритора, поскольку в сферу его деятельности перестало входить решение по­литических и государственных вопросов, да и его слушатели давно забыли шум Агоры и время, когда страной правило Народное соб­рание. Императорская власть была столь мощна и недостижима, что обсуждать ее решения не приходило в голову никому. Судебное красноречие перестало служить трибуной, с которой, как во време­на Цицерона, провозглашали и защищали нравственные и полити­ческие идеалы; назначенный императором судейский чиновник в этом смысле не составлял благодатной аудитории.

Единственным дошедшим до нас подлинным памятником судеб­ного красноречия этого времени является "Апология, или Речь о магии" (Apologia sive de magia) Апулея (ок. 125—180 г. н.э.), про­изнесенная им в суде в свое оправдание. Конечно, для издания текст был переработан автором, но все же он дает довольно полное представление о судебном красноречии в провинциях Император­ского Рима.

Поводом к обвинению послужил навет недругов оратора, обви­нявших его в черной магии. При изображении тупости, ограничен­ности и невежества своих обвинителей Апулей не жалеет красок. Помимо этого, он в лучших традициях инвективы создает портрет людей, утративших всякое понятие о порядочности. Характерны и зарисовки бытового характера, изображающие семейный быт зажи­точных граждан далекой африканской провинции Рима (ср. Лисий).

Зато свой собственный портрет Апулей рисует с нескрываемым удовольствием. Красивый и изысканный молодой ритор и философ, он везде подчеркивает свою образованность, умение прекрасно го­ворить, поэтический талант, великолепное владение латынью и гре­ческим. Будущий автор "Золотого осла" с наслаждением цитирует греческих и римских поэтов, упоминает десятки исторических имен и фактов, ссылается на авторитеты Платона, Аристотеля, Феофраста... Он настолько увлечен риторическими красотами — антитезами, короткими, симметрично построенными фразами, ритмическими клау­зулами, рифмованными концами предложений, архаическими и редки­ми словами, вульгаризмами и варваризмами, которые он собирает как скупец, — что, кажется, иногда забывает о формальном поводе произ­несения речи — защите от обвинения в колдовстве. Стиль Апулея в античности именовали "африканским", но по своей пышности, цвети­стости и изощренности он был близок к азианству. Единственное, о чем Апулей никогда не забывает, так это об использовании малейшей возможности польстить власть предержащим — в конкретном слу­чае наместнику провинции, возглавлявшему суд.

Речь приносит очевидные плоды — Апулей оправдан и может продолжать творить. Ощущавший себя наследником классической Эл­лады Апулей в одном из сохранившихся отрывков речей выражает умонастроение, объединяющее всех риторов "второй" софистики: "Один мудрец, ведя беседу за столом, произнес слова, ставшие знаменитыми: "Первая чаша принадлежит жажде, вторая — ве­селью, третья — наслаждению, четвертая — безумию. Но о чашах муз должно сказать наоборот: чем чаще следуют они одна за другой, чем меньше воды подмешано в вино, тем больше пользы для здоровья духа. Первая — чаша учителя чтения — закладывает основы, вторая — чаша филолога — оснащает знаниями, третья — чаша ритора — вооружает красноречием. Большинство не идет дальше этих трех кубков. Но я пил в Афинах из иных чаш: из чаши поэтиче­ского вымысла, из светлой чаши геометрии, из терпкой чаши диалек­тики, но в особенности из чаши всеохватывающей философии — этой бездонной нектарной чаши. И в самом деле, Эмпедокл создавал поэмы, Платон — диалоги, Сократ — гимны, Кратет — сатиры, Эпихарм — музыку, Ксенофонт — исторические сочинения, а ваш Апулей пробует свои силы во всех этих формах и с одинаковым усердием трудится на ниве каждой из девяти муз..." 2 На самом деле стремление совместить все искусства оборачивалось утратой возможности достичь совершен­ства хотя бы в одном из них, в частности в красноречии.

Как в случае с Апулеем, судебное красноречие этого времени вырождается в "Апологию самому себе" и инвективу на противника. Единственным благодатным жанром в условиях Императорского Ри­ма II—III в. н.э. становится торжественное, эпидейктическое красноречие, в котором похвала наместнику, городу, памятнику, бо­гу или абсурдным — горшкам, мышам, мухе (см. Лукиан) — есть часть концертной программы странствующих виртуозов слова. Наи­более обидным представляется то, что эллинская культура в Среди­земноморье продолжает рождать талантливых мастеров красноре­чия. Но на последней стадии умирающей культуры слово, как и оружие, "игрушкой золотою" блещет на стене, "увы, бесславной и безвредной".

Поскольку перспектива будущего общественного развития в культуре Императорского Рима II—III в. н.э. отсутствует, возникает характерная и для предшествующего периода идеализация прошло­го. "Сочетание сознательной реставрации культурных форм прошло­го расцвета и бессознательного тяготения к культурным формам на­ступающего упадка определяет своеобразие этой ступени развития античной литературы", — отмечает М.Л. Гаспаров 3.

Реставраторские поиски идеала и образца в истории давно ушедших эпох определяют творчество великого мастера красноре­чия Плутарха (ок. 45 — после 120 г. н.э.). Его "Сравнительные жизнеописания", не раз цитировавшиеся в этой работе, могут слу­жить великолепным образцом риторической практики. Но, помимо прочего, Плутарх — великий историк и моралист, "речи" его геро­ев, диалоги и диатрибы в его философских беседах связаны с бел­летристикой. Говоря о прошлом, Плутарх позволяет себе пропаган­дировать древние республиканские и демократические идеалы. По­этому его творчество в период развития "второй софистики" стоит несколько особняком.

Собственно в риторике реставраторские тенденции ощущаются еще сильнее, чем в истории (Плутарх, Дион Кассий) и в философии (Эпиктет, Филострат). "Почвой для них был аттицизм — стрем­ление вернуться к языку классиков, минуя язык эллинистических писателей. Мы видели зарождение этого направления в I в. до н.э. и победу его в I в. н.э. Но тогда крайности его были смягчены, и понятие "подражание классикам" понималось достаточно широко Теперь, когда уход в древность стал знамением времени, это поня­тие сузилось до его буквального значения. Идеалом красноречия было объявлено точное воспроизведение аттического диалекта древних классиков, т.е. языка 600-летней давности. Все слова, во­шедшие в язык позднее, изгонялись из употребления в речах. Про­тивоестественность такого языкового консерватизма очевидна; и все же аттицизм восторжествовал в литературе, по крайней мере в "высокой" литературе. Были мастера, которые даже импровизирова­ли по-аттически. Отдельные виртуозы достигали такого совершен­ства, что их сочинения долго принимались за подлинные произведе­ния V в. до н.э.; но большинство писателей довольствовалось более отдаленным подражанием, оставлявшим больше места собственному вкусу. Играл роль также и выбор образца: одни предпочитали вос­производить манеру Исократа, другие — манеру Демосфена; были такие, которые по желанию подражали то одному, то другому; были такие, что при этом даже выходили за пределы аттического круга образцов и подражали, например, ионийской прозе Геродота (Арриан в "Индии", Лукиан в "Сирийской богине"). Это прощалось, потому что главное требование времени — реставрация старины, оставалось удовлетворенным.<...>

Однако все это подражание аттическим классикам практически ограничивалось одной лишь областью — областью языка. Уже на уровне стиля, а тем более на уровне жанра, не говоря уже об уров­не тем и идей, никакое следование аттическим образцам было не­возможно....оратору не в чем убеждать, и он может лишь услаж­дать и волновать свою публику; по-прежнему главным для оратора остается внешний эффект, ради которого мобилизуются и пышные периоды, и звонкие созвучия, и броские образы, и четкие ритмы; по-прежнему питомником такого красноречия является риторская школа с ее декламациями, темы которых или вымышлены, или за­имствованы из далекой древности. Иными словами, аттицизм гос­подствует лишь в уделе грамматика, а в уделе ритора продолжает царить тот эллинистический стиль, который когда-то назывался "азианством", а потом "новым красноречием" 4.

Наиболее блистательным ритором этого периода может быть на­зван Дион Хрисостом (Златоуст — 40—120 г. н.э.), уроженец Вифинии, воплотивший в себе идеал странствующего оратора и фи­лософа-киника. В прославленной "Олимпийской речи, или Об изна­чальном сознавании божества" он много раз варьирует известный кинический тезис "...я ничего не знаю и не говорю, будто знаю" 5 . Кинизм — наиболее воинствующее, критическое учение антично­сти, и поэтому спокойной жизни Диону не видать.

Поводом странничества и несения комплекса страдальца, зараба­тывающего на жизнь поденным трудом, послужил конфликт Диона с императором Домицианом, запретившим ритору жить в Вифинии и в Италии, поскольку последний сблизился в Риме с придворной оппозицией. Дион действительно стремился к общественно значи­мому красноречию, но судьба политической публицистики и ее но­сителей при авторитарном правлении предсказуема, и поэтому та­лантливый ритор избирает роль странствующего философа. Из ре­чей "Об изгнании", "Диогеновских", "Борисфенской" нам известно о четырнадцатилетних скитаниях Диона. Смерть Домициана и воца­рение новой династии Антонинов изменили политическую ситуацию в Риме. При императоре Траяне гонения на сенат закончились, и Дион вернулся к широкой общественной деятельности. Являясь вифинийским послом в Риме, он произносит перед Траяном четыре знаменитые речи-проповеди "О царской власти", в которых обосно­вывает и утверждает идею просвещенной монархии. Эти речи, поч­ти лишенные лести, отличаются от характерных для времени Диона торжественных славословий императору. Он умеет быть суровым и в отношении сограждан, которых упрекает в безнравственности и легкомыслии ("Александрийская речь"), но слава его базируется со­всем на других, парадоксальных по своему характеру сочинениях.

В уже упомянутой "Олимпийской речи..." Дион делает централь­ным эпизодом мнимое оправдание Фидия, "человека речистого и уроженца речистого города, да к тому же близкого друга Перикла...(55)". Великий скульптор V в. до н.э. защищается от обвинения в создании с помощью "смертного искусства" облика божества, "соответствующего его имени и величию". Воображаемый суд и во­ображаемые речи, Аттика V в. до н.э., пышные риторические укра­шения, общие места философских размышлений о происхождении богов — все так сильно напоминает упражнения риторской школы, что речь Диона просто перестает восприниматься всерьез. В фило­логическом знании, в умении цитировать древних, в попытках пси­хологизации искусства Диону нет равных. Но стилистика времени накладывает свой отпечаток на усилия ритора, желающего быть философом, и превращает его искусство в поле борьбы с самим со­бой, борьбы изнурительной и драматической, но заметной только внимательному глазу специалиста. Риторика Диона перестает также быть формой общественной пропаганды и превращается для толпы в "чистое искусство" избранных...

Еще более показательна в этом смысле "Троянская речь". Повод к ее созданию чисто политический, а не абсурдно-парадоксальный, как представляется поверхностному взгляду. Действительно, что может быть абсурднее попытки опровержения Гомера, повествую­щего о падении Илиона?! Но формальная, игровая задача обоснова­на автором так: "Всех людей учить трудно, а морочить легко<...> меня не удивило бы, если бы вы, мужи Илиона, были готовы боль­ше доверия высказать Гомеру, хотя его ложь о вас чудовищна, не­жели мне с моей правдой, и если вы были бы готовы признать того божественным мужем и мудрецом и с самого младенчества обучать своих детей его стихам, хотя вашему городу в них достаются только поношения, да еще и клеветнические...(4)". О чем речь и почему слушатели Диона "мужи Илиона"? Внимательным читателям Верги­лия и без комментариев ясно, что оратор обращается к гражданам Римской империи, потомкам Энея, основателя римского могущества. Еще до появления "Энеиды" римляне возводили генеалогию сво­их знатнейших родов к троянскому царевичу Энею, сыну Венеры и Анхиза, бежавшему из разоренного ахеянами Илиона. Например, род Юлиев, знаменитостью в котором был диктатор Гай Юлий Це­зарь, называл своей прародительницей Венеру (мать Энея), а родо­вое имя возводил к Иулу, сыну Энея от Лавинии. Священная исто­рия Рима, получившая формальное воплощение в национальном эпосе римского народа, вышедшем из-под пера Вергилия, была от­ветом латинян на заносчивость "жалких грекосов", гордившихся своей многовековой историей. Могущественные цари мифической Трои стали предшественниками Ромула и Рема, чтобы римская гор­дость не страдала при звуках песен Гомера.

Задача Диона еще более формальна и тенденциозна. Он намерен уличить Гомера во лжи и доказать, что в борьбе под Троей ахейцы потерпели поражение и убрались восвояси, не получив даже Елены, которая между тем была выдана замуж за Александра (Париса) "по воле ее родичей (61)". Троянский царевич не оскорбил греков по­хищением "мужней жены" и нарушением законов гостеприимства, а вражда к царству Приама Менелая и Агамемнона была вызвана опасениями за утрату микенского влияния на Элладу с усилением влияния троянского...

В свою парадоксальную речь Дион привлекает целый арсенал понятий и терминов современной ему римской политики. Блиста­тельная эрудиция филолога, историка, психолога, весь запас рито­рических приемов, глубокий аналитический ум — средства, направ­ленные на осуществление жалкой идеи — доказать мифическое римское превосходство над мифическими же героями Эллады. Диону в этой речи невозможно отказать в казуистической логике и в знании человеческого характера. Его доводы нередко раздражают, особенно требования формального правдоподобия от автора эпичес­кой поэмы, но неожиданно — убеждают. Тенденциозность Гомера в изложении событий отмечалась критикой и в новое время (например, "Лаокоон..." Лессинга). Диону же в этом смысле нет равных. Оратор убедителен, серьезен и оттого еще более наивен. Развенчание Гомера — фарсовый, комедийный прецедент, посколь­ку ценность гомеровского эпоса не столько в его фактической дос­товерности, сколько в гуманистическом пафосе и великой поэзии. О таланте Хрисостома стоит только сожалеть, ибо великий дар его сведен к формальной игре ситуациями и смыслами: демонстрирова­ние эрудиции, измельчение проблематики, поиски редких сюжетов, элитарность, оригинальность, изыск — все так знакомо нам, живу­щим в среде постмодернистской культуры. В этом нет вины Диона, такова судьба красноречия в периоды кризиса культуры. Уточним, такова судьба публицистических жанров в период умирания гражданского общества.

В середине II в. н.э. на смену Плутарху и Диону приходит Элий Аристид (ок.117—189 г. н.э.) — идеальное воплощение "второй софистики". Профессор Ф.Ф. Зелинский метко характеризует "вторую софистику" Аристида таким образом: "Явление это — очень интересное в бытовом отношении, но малоутешительное в литературном, и мы бываем склонны проклинать извращенный вкус последующих эпох, которые, дав погибнуть стольким сокровищам греческой поэзии, бережно хранили нам бессодержательные речи Элия Аристида" 6. Аристид был при жизни очень знаменит (до на­ших дней сохранилось 55 его речей) и кичлив. Модный ритор, он заносчиво заявлял, что "не пользуется словами, не засвидетельство­ванными у древних" 7. Его искусство — стилизация, его идеи — официальные версии имперской политики ("Похвала Риму"), он са­мобытен только в болезни, когда создает благодарственные, как мо­литвы, речи во славу Асклепия, бога-врачевателя. "Вторая священ­ная речь", одна из пяти дошедших до нас "преданий о божествен­ных откровениях Асклепия", поражает читателя прежде всего от­сутствием продуманного плана или хотя бы хронологического рас­сказа о событиях. Свободное течение мысли прихотливо располага­ет материал, с трудом воспринимаемый на слух. Это сбивчивый рассказ человека, приобщившегося к "чуду". Предметом речи стано­вятся пересказы вещих снов, пророчеств, описание жертвоприно­шений, омовений, магических обрядов, чудесных спасений и, нако­нец, явлений бога самому рассказчику (тип былички). Однако жан­ры мистического пророчества и публицистического красноречия почти несовместимы, поэтому логика риторической структуры раз­рушена, исторические экскурсы (тема чумы в Афинах при Перикле) и блеск "ученой" эрудиции неуместны. Впрочем, речи Аристида, может быть, в большей мере, чем другие сохранившиеся документы эпохи, отражают умонастроения толпы, устранившейся от общест­венной проблематики, склонной к суевериям и мистицизму, увле­ченной самыми крайними формами восточных мистических культов.

Интересной фигурой последнего века античной риторики являет­ся Либаний (314—393 г. н.э.), всеми признанный ритор и грамма­тик из Антиохии, мастерству которого подражали и знаменитый император Юлиан Отступник, и его христианские антагонисты Василий Кесарийский и Григорий Назианзин.

Либаний — прежде всего учитель красноречия, и в его наследии сохранился ряд риторических упражнений — декламаций (прогимнасмы, как называли их древние). Познакомившись с ними, можно представить процесс обучения в риторских школах поздней антич­ности. Помимо общеобразовательных знаний по разным дисципли­нам, ученики получали навыки в композиционном построении речи и в нахождении элементов, оживлявших материал. "Среди этих уп­ражнений особое место занимает басня (типа эзоповской), диегема (рассказ на историческую тему), хрия (развитие морального прин­ципа каким-либо знаменитым человеком), сентенция (развитие фи­лософского положения), опровержение (или, наоборот, защита) правдивости рассказа о богах и героях, похвала (или, наоборот, по­рицание) какого-либо человека или предмета, сравнение (двух лю­дей или вещей), экфраза (описание памятника изобразительного искусства или достопримечательной местности)" 8 .

Весь комплекс риторического мастерства и соединение разнооб­разнейших жанровых специфик находим в "Апологии Сократа рито­ра Либания", написанной с этико-эстетической целью прославлен­ным виртуозом спустя едва ли не семь веков спустя после казни ге­роя энкомия. В "Апологии Сократа" Либаний блистает изощренной аттической речью и аттической же эрудицией. Это торжественное по жанровой специфике риторическое упражнение (житие и муки мудреца Сократа) стилизовано под речь судебного защитника, вы­ступающего на процессе 399 г. до н.э. Вдохновленный собственной патетикой Либаний, семь столетий спустя после гибели Сократа, восклицает, что "готов с Сократом рядом встать и правосудию отве­тить" (92) 9 .

В этой речи, как и во многих других, Либаний почти не упот­ребляет слов, отсутствующих в лексиконе Демосфена. Разнообразие и богатство его лексики позволяет ему подбирать самые близкие современным понятиям лексические эквиваленты, благодаря чему его изложение становится максимально понятным и напоминает ес­тественную разговорную речь. Виртуозно владеющий приемами аристотелевой риторики Либаний выстраивает целый ряд энтимем, помогающих опровергнуть обвинения, выдвинутые против Сократа Анитом, Милетом и проч., и вдумчивый историк получает дополне­ния к рассказу Платона и Ксенофонта о процессе Сократа. Затем автор "Апологии..." III века широко пользуется приемом наведения, обратившись к мифологии и аттической истории не столько с целью доказательства невиновности подсудимого, сколько с надеждой продемонстрировать свои глубокие знания и начитанность в этих об­ластях. При использовании риторических антитез, амплификации, олицетворений и прочих красот Либанию нет равных. Все приемы уместны, ясны и наглядны, только приведены в таком изобилии, что общий смысл говоримого постепенно теряется для неопытного чита­теля, и, по сути, не может быть воспринят слушателем. 184 отлич­но сделанных и выверенных периода с кульминацией (обращением к Аполлону Дельфийскому, нарекшему Сократа мудрейшим из людей) точно в сотой книге не предназначены для произнесения. Как большинство эпидейктических речей, "Апология..." Либания назна­чалась для прочтения и хранения почитателями и учениками.

И все же в "антикварной" речи Либания есть важные для автора осовременивающие моменты. Их три: во-первых, стоицизм Сократа (не станет мудрец к средствам неблаговидным для оправдания сво­его прибегать..." — 3, а также 170), как образец достойного пове­дения философа и интеллектуала в условиях политических гонений; во-вторых, тема благодатности роли философии и риторики 10 в поли­тической и общественной жизни (Либаний рассуждает о судьбе Фемистокла, Мильтиада, Аристида, осужденных и гонимых наро­дом, хотя они не были учениками софистов, и продолжает: "Итак, мужи, ни одним словом софиста не испорченные, запятнали себя делом бесчестным; тогда как Перикл, сын Ксантиппа, народом пра­вил и согласия с волей своей добивался легко. Под эгидою Зевса, царя богов, достоинства царского на земле учредителя, достиг сей муж всех мыслимых вершин в государстве, и послушались его со­граждане, когда просил их питомец Анаксагоров учителя из тюрьмы вызволить. А может, уроки софиста — источник Перикловой славы и добродетели, благодаря им снискал он признательность величай­шую и любовь народа?.. (156). С другой стороны, Критий и Алкивиад, возможно, выросли б малыми вовсе беспутными, если б знаком­ство с наукой сей души их не смягчило..." (160) В-третьих, псевдо­пророчество о проклятиях и несмываемом позоре, павшем на головы виновников смерти философа ("Заклеймит вас на веки вечные не­смываемое пятно позора. Писатели знаменитые в трудах своих его обессмертят — ведь записанная история повествует бесстрастно о добром и злом, и не вычеркнешь ни строки из памяти человеческой — 176, а так же 181, 182). Все три темы указывают на то, что Либаний сосуществует с формирующейся властью средневековых импе­раторов и в его творчестве остро встает вопрос об отношениях сло­ва с единовластием, интеллекта — с монополией на мысль, обще­человеческой нравственности — с государственными интересами.

Формальное мастерство Либания, его виртуозное владение сло­вом в полной мере воплощены в "Надгробном слове по Юлиану" — эпитафии на смерть императора, убитого в 363 г. н.э. во время вой­ны с Персией. Для Либания Юлиан — покровитель, заступник и единомышленник. Поэтому в "надгробной речи", на самом деле су­ществовавшей лишь в письменном варианте и никогда не произно­сившейся, Либаний создает род энкомия — панегирик рано умер­шему властителю. Несомненно, образцом для Либания служит Исократ — создатель жанровой специфики энкомия и "пишущий" оратор.

Эпитафий Юлиану строится по вполне привычной схеме по­хвальной речи: происхождение — воспитание — характер — дея­ния. Рассказ о формировании личности будущего благодетеля импе­рии во многом напоминает "Евагора" Исократа: "Однако не во всем был он ровней товарищам, ибо куда как далеко опередил их понят­ливостью и смышленостью, и памятливостью, и неутомимостью в ученье... (12)" 11. Подражая классикам, Либаний вдруг сбивается на стиль христианских житий, повествуя о чудесах, свершенных бога­ми ради сохранения жизни будущего наследника престола (10, 28— 30, 40—41 и проч.). В личности Юлиана Либаний отмечает не только традиционные античные добродетели — доблесть, граждан­ственность, мудрость и справедливость, но и христианские, совсем недавно вошедшие в обиход представлений современников ритора, такие как скромность, застенчивость, покорность диктату императо­ра Константина и прочее, в то время как идейные противники Юлиана христиане названы "растленными" (121). Либаний — чело­век своего времени, и его нескрываемое восхищение вызывают такие деяния Юлиана, сама мысль о которых не могла бы прийти в голову ораторам классического периода. Например, император раз­гоняет чиновничий аппарат (отсутствовавший при демократии), полный мздоимцев и преступников, и окружает себя более или ме­нее честными людьми (130—134). Император правит суд (который при демократии был судом присяжных) с удивительной простотой в обхождении: "...даже с судейского места обращался он к тяжущим­ся витиям и к их подзащитным совершенно запросто, дозволяя вся­ческие вольности: хоть кричи во все горло, хоть руками размахивай, хоть ходуном ходи, хоть издевайся над противником и прочее по­добное — все, что принято делать для победы в прениях. Обыкно­венно обращался он к спорящим "друзья мои", именуя так не одних витий, но всех — впервые в наше время называл владыка поддан­ных друзьями и таковым словом стяжал приязнь крепче, чем вер­тишейка бы навертела!" (189—190).






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных