Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






РАЗГОВОРЫ ГЕНЕРАЛА СИПЯГИНА ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ ЗА БУТЫЛКОЮ ВИНА С ПРИЯТЕЛЕМ ПОЛКОВНИКОМ 5 страница




Ничего, что он устал и нездоров еще, что как будто он взбирается на шестое жилье и на четвертом заметил, словно остальные два подъема и лишние. Голова на плечах, Нина смеется внизу.

Он курил и перелистывал английские журналы, новенькие. Перелистывал и прислушивался к стуку шаров и веселому спору внизу, и вдруг перестал прислушиваться.

Он читал.

«Известный актер Эдмунд Кин снова вернулся в Лондон. Причина его отъезда – то обстоятельство, что он был освистан лондонскою публикою в Кобургском театре. Сей достопамятный скандал завершился тем, что г. Кин, подойдя к рампе, с обычным хладнокровием своим сказал зрителям: „Я играл во всех образованных государствах, где только говорят по-английски, но никогда еще не видел столь грубых скотов, как вы“.

Грибоедов согнулся над тонкой книжкой «Review».

«Вскоре после сего случая г. Кин распрощался с Англией и отправился в Америку. Но, будучи от природы тщеславен, г. Кин не столько был польщен успехом своим как художника, сколько тем, что одно индейское племя, у которого прожил он некоторое время, избрало его в число вождей своих. Вот что сказывает по сему поводу друг его, лицо почтенное, наш известный журналист Г. Ф.: „Мне доложили, что меня приглашает к себе индейский вождь по имени Элантенаида, на карточке же, оставленной сим вождем, значилось имя Эдмунда Кина. Я отправился в гостиницу, и слуга указал мне его нумер. Комната, куда я вошел, была освещена весьма тускло, и лишь в противоположном ее конце яркая лампа освещала подобие подмостков, а на них некое подобие трона, на коем восседал вождь. Я приблизился и невольно содрогнулся…“

Смеялся внизу юный Борджис, и коротко засмеялась Нина. Грибоедов вздрогнул, смех был слишком ясный, почти грубый, как будто смеялись в комнате. Он зажал себе уши.

«…фигура, которая предстала моим глазам. На плечах у странного этого человека была накинута медвежья шкура. Сапоги, нечто среднее между штиблетами и сандалиями, утыканы были иглами дикобраза. На голове орлиные перья, сзади ниспадала черная лошадиная грива. Золоченые кольца в носу и ушах. За широким поясом томагавк. Руки его, украшенные браслетами, по временам протягивались судорожно вперед, точно желая что-то схватить. Он спустился с трона своего и стремительно подошел ко мне. Глаза его дико блестели.

– Элантенаида! – воскликнула хриплым голосом фигура…»

– Фигляр, – сказал, пожимая плечами, Грибоедов и вдруг нахмурился.

«По голосу тотчас же узнал я Эдмунда Кина. Гуроны допустили его в племя свое и избрали вождем под именем Сына Лесов, каковой титул он ныне присоединяет к своему имени. Передают, что уже в Дрюрилене утверждал он, будто никогда не чувствовал себя столь счастливым, как среди гуронов, когда дали они ему титул вождя».

Грибоедов швырнул книгу.

Этот несчастный актер, освистанный, который принужден был бежать из Англии, как он сам восемь лет назад бежал из Петербурга, зачем не остался он у гуронов, зачем фиглярил перед этим журналистом, позорил обычаи людей, среди которых жил, и свое звание? Или любовь к театральному тряпью больше всякой другой, и как пьяницу тянет усыпанный опилками пол кабака, так и у актера и драматического автора в известный час после обеда заноет какой-то червь в груди – и он отовсюду убежит и всех покинет? Он поймал себя на мысли, что собирался строить свой театр домашний, в Цинондалах, и усомнился: кто же играть будет? Тогда вдруг понял, что трудно ему будет жить без того, чтоб свое «Горе» не увидеть на петербургском театре.

Он придвинул опять книжку.

«По возвращении г. Кин не имел успеха в роли Шейлока». И захлопнул ее.

Журналисты, сволочь мира сего, живущие за счет дымящихся внутренностей. Господин Ф…

Нина стояла на пороге.

И он протянул к ней весело руки.

 

 

Крик стоял на дворе.

Пять голосов кричали по-персиянски:

– Нет. Нет. Нам не нужно никаких денег, мы принесли эту козу от велиагда, и пусть Вазир-Мухтар ест ее с удовольствием.

Было всего семь часов. Грибоедов прислушался.

Жирный голос Рустам-бека покрывал персиянские крики:

– Я довольно вам дал, и совершенно довольно. Рустам-бек приходился дальним родственником княгине Саломе и поэтому заведовал хозяйственной частью. Грибоедов невольно взглянул на спящую Нину, как бы ожидая от нее ответа.

Повторялось это, к сожалению, часто. Каждый день от Аббаса приносили то плоды из его сада в тяжелых корзинах, то козу, «собственноручно убитую его высочеством», то конфеты на серебряном блюде.

Гулям-пишхедметы, как и подобает камер-юнкерам, стояли скромно, ожидали приличной мзды за труды и удивились бы, вероятно, если бы узнали, что Вазир-Мухтар называет это: давать на водку.

Бог, если уж не поминать княгини Саломе, послал Грибоедову двух людей, с которыми он не знал, что делать: Рустам-бека и Дадаш-бека.

Рустам-бека, с лихими курчавыми усиками, он назначил поэтому заведовать хозяйством, а Дадаш-бек так и болтался без дела.

Грибоедов звал их Аяксами.

Денег было действительно мало до ужаса. Финик до сих пор не распорядился высылкой. Но Аяксы вели себя в этих случаях, как привыкли вести себя в Тифлисе с татарами-продавцами.

– Берите свою козу и убирайтесь на все четыре стороны, – ревел на дворе Рустам-бек.

– Это коза? Это кошка, – помогал ему Дадаш-бек.

– Нет. Нет. Нет. Не нужно нам денег. Ешьте на здоровье, – горланили гулям-пишхедметы и не трогались с места.

Грибоедов накинул халат и шмыгнул в кабинет. Там он сел в кресло и только уже потом медленно и лениво подошел к окну и окликнул Аяксов.

– Давайте каждый раз столько, сколько я приказал.

– Посмотрите на козу, Александр Сергеевич, – багровел внизу, подбоченясь, Дадаш-бек, – это кошка. Ведь это не от велиагда. Они сами приносят всякую дрянь и дерут с нас втридорога. Они нас обманывают.

– Дадаш-бек, это не ваше дело.

Аякс пожал широкими плечами, а камер-юнкеры, получив на водку, ушли довольные.

Грибоедов знал, что дня через два это снова повторится.

Пора было идти суд судить, а к двенадцати он должен быть у Аббаса. По три раза в день он виделся с его высочеством.

Напялив мундир, в котором было жарко и неудобно по утрам, он спустился во внутренний дворик.

Там уже ждали его.

Казаки вытянулись и стали на караул.

Люди примолкли.

Грибоедов отыскивал глазами очередного родителя. На этот раз им был старенький немец-колонист. Вместе с Грибоедовым приехали в арбах, в старинных колымагах и телегах эти родители, армяне, немцы, грузины, у которых были взяты в плен или похищены дочери.

Родители жили в караван-сараях, шатались по базарам, пропадали по окрестностям, выспрашивали, вынюхивали, а потом являлись с доказательствами, что дочка живет у сеида Мах-мед-Али или у сеида Абдул-Касима.

Грибоедов вызывал сеида, и сеид являлся с невинным лицом. В пространной речи он доказывал, что никакой дочки в гареме у него нет и что сосед его, пустой, дрянной человек, наплел на него. После долгого прения с родителями, взглянув попристальнее в очки Вазир-Мухтара, он соглашался привести дочку, «если только это она».

Начиналось третье действие комедии о блудной дочке – дочка являлась.

Это как раз и происходило теперь.

С видом скромным и равнодушным стоял сеид в меховой шапке, усатый и толстогубый.

Старенький родитель в очках, перевязанных веревочкой, стоял, заложив руки за спину.

И перед ним была дочка. Дочка большая, как идол, величавая, с белобрысыми кудерьками по височкам. По загорелому лицу густо насели светлые веснушки.

Двое детей тыкались ей в тугие колени и обтягивали шелк на рубенсовых бедрах. Увешана она была бусами, в ушах висели тяжелые серьги, а на руках блестели перстни, толстые, как черви.

Старенький родитель смотрел на нее помаргивая, не без боязни. Рубашка у родителя была новенькая, чистая.

– Сусанна, – говорил родитель сладко, как говорят толстой кошке, от которой можно ждать неприятностей, – Сусанна, дитя мое.

Дочка молчала. Казаки смотрели на нее во все глаза. Грибоедов стал творить суд.

– Признаете ли вы господина Иоганна Шефера родителем своим? – спросил он дочку по-немецки.

– Аbег, um Gottes Willen, nein[78], – ответила дочка голосом грудным и густым, как сливки.

Родитель заморгал красноватыми глазками.

– Ваше фамильное имя?

– Я позабыла, – ответила дочка.

– Sie hat schon den Familiennamen vergessen[79], – отметил с горечью родитель.

– Сколько лет вы замужем?

– Шесть лет и три месяца, – ответила дочка точно.

– Вам хорошо живется?

– Благодаря Бога.

– Не притеснял ли вас ваш родитель?

– Excellenz[80], – сказал оскорбленный родитель и прижал руку к груди, – она жила у нас как кукла, wie'n Püppchen.

– Püppchen? – спросила дочка и оттолкнула детей. – Püppchen? – спросила она и подалась вперед.

Отступил родитель.

– Коров доить? – кричала дочка, – пшеницу жать? – наступала она на старика, – сено сгребать? Сусанна – туда, Сусанна – сюда? Вы постыдились бы, Vater[81], смотреть мне в глаза, если б вы не были такой жестокий, бессовестный человек.

– Erziehungskosten? – отбояривался тонким голоском родитель. – Воспитание? Кто тебе дал воспитание? Сколько! Сколько оно стоило! Sakrement![82]

– Я вас вижу в первый раз, – сказала дочка величаво, и грудь у нее заходила.

– Документы, – совал дрожащими ручками родитель грязные клочки в руки Грибоедову, – Excellenz, вот все мои документы, и извольте усмотреть.

Грибоедов смотрел с некоторым удовольствием на дочку. Излишен был вопрос, не дает ли она показания в запуганном состоянии. Сеид сам сжался, когда услышал ее голос.

– Господин Шефер, – сказал он родителю и отвел двумя пальцами родительские клочки, – на основании закона вы имеете право получить дочь свою Сусанну как похищенную.

Дочка молча посмотрела на родителя.

– Vater, – сказала она, – если вы возьмете меня, если вы осмелитесь на это, я этими руками задушу вас по дороге.

Руки у нее были действительно сильные.

– Но, – закончил Грибоедов, – сама похищенная должна признать своих родственников. Таков закон, – добавил он с удовольствием.

Клочки трепетали, как бабочки, в родителевых руках.

Родитель заморгал усиленно.

Он моргал до тех пор, пока слезы не потекли у него из глаз. Он стоял, равнодушный, маленький, без всякого выражения на красном сморщенном личике, моргал, и из глаз падали у него чужие слезы.

Потом он вынул обтрепанный бумажник, открыл грязными пальчиками отделение в нем и бережно засовал туда клочки.

Выпрямился господин Шефер, заложил левую ручку за спину. Сделал он шаг к Грибоедову. Низко поклонился.

– Ехсеllenz, – сказал он важно и медленно, – честь имею откланяться. Эту женщину, – он ткнул пальчиком в немку, – вижу я, – он ткнул себя в грудь, – в первый раз.

И он поднял палец строго. А потом согнулся и засеменил прочь, не оглядываясь, маленький седенький немец, в новой чистой рубашке, на которой не хватало пуговиц.

Грибоедов сделал знак. Сеид и немка пошли прочь со двора. Немка шла медленно. Двое мальчиков цеплялись за ее широкие шальвары. Казаки смотрели ей вслед.

Пойдет старенький немец на базар, купит овса для катера и будет торговаться, и по равнодушному лицу будут течь слезы, потом он вынет красный большой платок из кармана, высморкается, закурит аккуратно вонючую трубку и затрусит дни и ночи по дурным дорогам. И дома он сразу возьмет топорик наколоть дров, и будет их колоть каждый день, и за десять лет так ничего и не скажет об этой поездке своей рыхлой старухе.

– Отца не признала, – сказал один казак и повел головой.

– Богатая, – зевнул другой.

– Обидно немцу, ей-богу, – сказал первый, – тратился, ездил, а она – вот, во внимание не берет.

– Давеча Серопка-купец тоже порожняком уехал. Закон. А разве баба посмотрит на закон?

 

 

Три раза в день посылал за Грибоедовым Аббас, ощупывал его лицо со всех сторон живыми глазами и наконец в разочаровании – вздыхал.

Аббас умел обманывать и обманывал со вкусом и смелостью. Когда обманутый уходил, Аббас не улыбался, а складывал руки на животе и делал вкусную гримасу сытого человека. Но по уходе Грибоедова Аббас с тоской смотрел на портрет Наполеона и в разочаровании – вздыхал.

Добро бы Вазир-Мухтар был сердит, резок или настойчив. Добро бы он требовал немедля, сейчас же, уплаты следуемых куруров. Тогда Аббас знал бы, что делать, – он торговался бы, изворачивался бы, смеялся бы, а затем вдруг, как кинжал из-за пазухи, спокойно достал бы такое слово:

– Его величество султан Оттоманский шлет ко мне посла и предлагает соединиться.

Он умел изворачиваться в беде.

Но тут беды никакой не было. Вазир-Мухтар был вежлив, вел себя совершенно естественно и ни на чем не настаивал. Собственно, он даже и говорил о курурах (вернее, отвечал Аббасу), даже настойчиво говорил. Но слух у Аббаса был музыкальный: настойчивости настоящей не было, она была понижена на какую-то шестнадцатую тона.

Жизнь и смерть Ирана были в кармане у этого человека в очках. Он тащил из кармана платок – и сморкался. Людей загонял Аббас, посылая за Вазир-Мухтаром, церемониалы, встречи – и ничего.

Ему решительно неоткуда было достать куруры, и все же он предпочел бы, чтоб Грибоедов был настойчивее. Он недоумевал: где здесь западня, гиблое место?

Недоумения хватило на неделю. Все еще не доверяя, понимая, что это какая-то кошачья оттяжка, Аббас, однако, повеселел. Западни же не было никакой: Паскевич приказал не выводить из Хоя русский корпус, а это было возможно только в том случае, если персияне не выплатят куруров.

Вазир-Мухтар хоть и добивался уплаты куруров, но не мог настаивать на полной уплате.

 

 

Полковник Макдональд был очень доволен, что его жена подружилась с молодой русской.

– Я рад, дорогая, что наше захолустье оживилось и что вы наконец свободно вздохнули. Русская леди – очень забавная молодая женщина. Она почти ребенок.

И действительно, они гуляли вместе, ездили кататься и даже устроился небольшой музыкальный вечер: леди Макдональд пела. Заставили играть и Грибоедова.

Полковник и Грибоедов сидели в креслах и смотрели на своих жен, окруженных молодежью.

Шершавый город вонял трупами собак и остовами лошадей, там ругались, спорили, голодали и пели. Здесь было тихо и приятно пахло: старомодными сухими духами.

Полковник спокойно курил. Лицо его было немного усталое. И Грибоедов сказал ему:

– Новый роман, который вы прислали мне, необычайно занимателен.

– Не правда ли? Я и сам с удовольствием его читал. Этот Купер пойдет далеко. Я знавал одного Купера лет двадцать назад, но это, вероятно, другой. Он должен быть моложе.

Новый роман был «Прерии» Купера. Прерии в этом романе словно помещались в просторной и чистой комнате, и все опасности были только для того, чтобы их избегнуть на той же странице. Старый траппер, ловец дичи, был главным героем. Он был когда-то охотником, испытал много неудач, а теперь спокойно жил в прериях и стал ловцом дичи, справедливым, хитрым по необходимости, и спасал людей своей нации.

Нужно было хоть немного воображения, чтобы поскучать месяц, два или год в Персии.

Грибоедов отчасти воображал себя старым траппером, ловцом дичи. Немногословие полковника, его седые усы нравились ему.

 

 

За ужином Грибоедов засмотрелся на лысый сыр и вдруг ткнул в него пальцем.

– Вот тебе Фаддей.

– Но ведь он поэт, ты говорил.

«Ты» она говорила еще робко. Он все-таки был ее учитель – сначала в музыке, а потом в Овидиевой науке.

– Фаддей? О да, да, он истинный поэт. Со слезой.

Что теперь делает Фаддей? Но, боже мой, он тоже ужинает. И, может быть, такой же сыр стоит у него на столе. О чем говорит он теперь, никак не представишь, но толстые губы шлепают. Катя, может быть, танцует. Он придвинул козье молоко и отставил его с отвращением. Молоко было сладкое, персиянское. Эх, Катя, Катя.

– А Пушкин похож на свои портреты?

– И да, и нет.

– Лучше или хуже?

Ну как ей объяснить, каков Пушкин?

– Он очень быстрый, прыгает, и вдруг холоден и вежлив. И тогда говорит комплименты и дерзости, как француз. Вообще он человек светский, любит блистать. Может быть, добрый человек. Но я его близко не знаю.

Нина очень внимательно слушает о Пушкине.

– Папа переводил его стихи.

И она прочла ему грузинское стихотворение, которое оказалось пушкинской элегией: «Мечты, мечты, где ваша сладость…» Он этой элегии не любил.

Он знакомил ее заочно со своими знакомыми. Она мало знала о его жизни.

Ей очень нравился ташаххюс: эриванские ханы, склоняющиеся перед Грибоедовым.

В существенном она была еще девочкой, даже девчонкой. Она взбиралась на диван, поджимала под себя ноги и неподвижно разглядывала Грибоедова. Ее правый глаз начинал немного косить. Сидение кончалось изумлением:

– Как это все случилось? Где я, что и с кем? Тут уж она протягивала к нему руки:

– Будем век жить, не умрем никогда.

Ей шел шестнадцатый год, Грибоедов был вдвое старше. Один день у нее было одно лицо, другой – другое. Она менялась у него на глазах, росла еще. Большая темноглазая девочка.

 

 

Полковник Макдональд тоже с удовольствием прочел роман Купера «Прерии».

Это была наука о поведении.

Молодые французы и какие-то лейтенанты слонялись в этом романе как неприкаянные, в кого-то влюблялись, путались во все дела, и только старый траппер неизменно за всех и за вся выкручивался.

Трудно было извернуться полковнику Макдональду. Он видел: все, что строилось им в течение двадцати лет прямолинейной службы, вдали от зеленых лужаек его Шотландии, – проваливалось. Неблагополучие, вкус которого полковник позабыл смолоду, – вот оно, собственной персоной.

Как будто учитель погрозил ему пальцем в колледже и поговорит с ним после уроков.

Накануне назначения на важный пост, который по праву ему был обещан, дела сложились так.

Он слишком горячо оказал английское влияние во время переговоров русских; следуя давнишнему опыту, он знал, что, вмешавшись в дела, приобретает влияние на обе стороны.

И он поручился всем своим состоянием за сто тысяч туманов. Правда, тут же он взял в залог у Аббаса его золото. Но Сен-Джемс послал свое неодобрение, и афронт налицо, если не…

Если… если…

Полковник часто сидел, курил и думал об этом.

Если персияне выплатят все сполна русским…

Но тогда сможет ли Персия соединиться с Турцией?

Она обнищает вконец, и даже не стоит ей платить после этого двести тысяч туманов в год, согласно договору.

No doubt[83]. И тогда прощай влияние английское, долго и упорно, как растение, привезенное из-за моря, насаждавшееся им.

Либо русские сократят контрибуцию. А по всему видно, что именно так и будет. Но тогда – трижды – прощай влияние английское.

Аббас-Мирза говорил уже ему, весело улыбаясь:

– Мой дорогой друг, я не могу вас больше слушаться. Я раз послушался – и что же вышло?

И полковник неспокоен. Рука, которую он тридцать лет подносит к своим тонким усам, стала непроизвольно дрожать.

Спокойствие.

Будущее неясно.

Но.

Но нужна дружба с русскими. И он действительно прекрасный человек, Грибоедов. К тому же он молод.

Леди Макдональд. Супруга Грибоедова. Это полезная близость.

И.

И нужно действовать в возможных пределах, так сказать, использовать то, что дано. Он не охотник, а траппер. При этом.

Все дела распутываются обыкновенно, а не только у Купера, каким-нибудь вовсе неожиданным индейцем, который вырастает из-под земли и о котором раньше даже сам автор не думал. Кстати, например, пришла телеграмма из Константинополя о поражении Паскевича. Правда ли, нет ли, но это неплохо.

И полковник Макдональд проводит вечера напролет, запершись наглухо в кабинете с доктором Макнилем, который спокоен, как всегда.

 

 

Макдональд был во власти Грибоедова. Грибоедову было немного жаль Макдональда.

И англичане стали его приказчиками.

Он настоял, чтобы майору Гарту Аббас выдал фирман на наложение контрибуции в каком угодно адербиджанском округе на пятьдесят тысяч туманов. Пусть накладывает. Во всяком случае, лучше наложит, чем персиянин, и возбудит ту же ненависть, что русский чиновник на его месте.

Мальцов, оказалось, обладал недурным слогом. Он писал деловые бумаги. Хотя слишком хитро он их писал. Мальцов полагал, что дипломатия – это сплошь тонкая штука, что каждое слово должно быть закорючкой. Он не знал, что вся сила дипломатии – это после ходов конем пойти прямым и размашистым ходом, через всю доску ферзью. И все же он был дельный, очень дельный чиновник.

А доктор Аделунг успевал и еще более того. Его уже пригласили в гарем-ханэ к Аббасу, и он прописывал горячительные любимым женам его. Кроме того, он, бесплатно разумеется, лечил кого угодно, и больные персияне, большей частью в лохмотьях, часами толпились у его комнаты в нижнем этаже.

Мехмендар, приставленный к миссии, Назар-Али-хан говорил учтиво Грибоедову:

– Доктор Аделунг заставил позабыть дорогу к нашим хаким-баши, а дорога к английской миссии начала уже зарастать.

Вечерами, засунув руки в широкие плебейские штаны, выдававшие немецкую национальность, бродил доктор Аделунг по улицам Тебриза бог весть для каких еще там научных наблюдений.

Двое феррашей с палками ходили перед ним и кричали на встречных, дорога расчищалась.

Так, Бетховеном каким-то, бродил доктор Аделунг по Тебризу, и все привыкли к нему, как будто он век жил в Тебризе.

Вечерами Нина уходила к Макдональдам, и ее сопровождал Мальцов.

И вдруг Грибоедов получил бумагу, вернее две, которые все перевернули вверх дном.

Но началось с Сашки.

 

 

Он сох, изменился в лице, на вопросы Грибоедова он не отвечал. У него начались столкновения с Ниной.

Он входил молчаливо и грубо в ту комнату, где сидела Нина, и начинал метелкой отряхать пыль. Он водил метелкой, задевал что-нибудь, стакан или карафин летел на пол, и Сашка словно добивался этого, кончал уборку и начинал подметать пол. Он переколотил изрядную часть посуды.

Грибоедов сулил ему черта, обещался пройтись по его спине, но Сашка скалил зубы, не улыбаясь, и шел вон.

Нину он ненавидел, по-видимому, медленно, методически. Он наступал на ноги старой няне-грузинке Дареджане, которую Нина привезла с собой. Он вымел щеткой Нинину фамильную брошь и бросил ее в помойное ведро.

Он вовсе отбился от рук, и когда Нина ему что-нибудь приказывала, шел и звал старую грузинку. Сам он не исполнял ее приказаний. Он говорил казакам, что Александр Сергеевич взял жену, потому что пожалел молодой возраст: совсем забросили ихние родители.

– Молоды, – говорил он повару, – не знают петербургской жизни. Может, привыкнет.

Он спал без просыпу или бродил по базарам. Раз его привели мертвецки пьяного двое каких-то персиян. Сашка погибал.

И вдруг, в одночасье, исчез Сашка.

Его поймали за городом. Он шел с котомкой, неведомо куда, болтаясь головой, не смотря под ноги. Когда привели его к Грибоедову, Грибоедов усмехнулся горько.

– Ты что ж, Сашка, – сказал он ему, – в тюрьму захотел?

– Как пожелаете, – ответил Сашка.

Они помолчали. Дело было в кабинете, Нины не было.

– Разве я тебя притесняю? – тихо спросил Грибоедов. Сашка стоял в комнате обломом, каким-то обломком Москвы, грибоедовского студентства.

– Куда ты бежал? – спросил Грибоедов.

Он думал, что Сашка собрался бежать в Москву.

– Говорили мне, – сказал Сашка с усилием и глухо, – что за Тебризом русские люди живут…

– Ты что же, – спросил Грибоедов и поднялся, – ты что ж, к беглецам, к сволочи уходил?

Сашка жевал губами.

– Из-за барыниных притеснениев, – сказал он вдруг. Грибоедов смотрел на Сашку, которого видел пятнадцать лет.

– Ты выдумываешь, – сказал он, беспомощно разводя руками, и вдруг покраснел. – Пошел вон, дурак, – сказал он тихо.

И, когда Сашка вышел, он приложил руку ко лбу.

Ночью, проходя зачем-то мимо Сашкиной каморки, он приложился ухом к двери.

В каморке было темно, черно, но ему показалось, что Сашка ворочается, мается, и он услышал как бы глухое бормотанье:

– Мамынька… Померли давно. Грибоедов долго прислушивался.

Бумаги ж, полученные им, были неприятного свойства. Паскевич потерпел неудачу и требовал немедля уплаты куруров и немедленного же вывода корпуса из Хоя. Может быть, он даже рад был неудаче, так как теперь мог с честью присоединиться к мнению Нессельрода. Размеры неудачи были неопределенны и издали казались велики.

Приходилось разом менять весь план действий.

 

 

Аббас был задумчив, Аббас был весел, портрет Николая висел у него на груди, наряд его был совсем прост, и только кинжал за поясом играл камнями.

Ложь его имела все достоинство искренности и под конец оказывалась правдой.

– Надобно много времени, чтобы каждый народ образовать для войны, – говорил он Грибоедову с необыкновенным достоинством. – Мы только начали, вы также имели свое время испытания, пока не дошли до нынешней степени.

Только в Риме, вероятно, были такие смугло-бледные лица и живые ноздри.

– И я ничего не потерял за эту войну, если приобрел ваше доверие.

Он сидел неподвижно – ходить по комнате, разговаривая, – обычай европейцев и сумасшедших. Но пальцы его двигались, глаза танцевали.

– Я рад, что со мной говорите вы, счастливый человек. Ваши глаза теперь любят счастье. К моему огорчению, до сих пор я не знаю, что нравится вашей супруге. Может быть, она любит шелк, может быть, конфеты? Так трудно разгадать женские вкусы. А я не хотел бы, чтобы ваша супруга скучала. Если она будет скучать – она будет бранить меня. Таковы женщины.

– Ваше высочество, мы довольны всем, и моя жена просит передать вам благодарность за ваши заботы.

Нужно сейчас что-нибудь похвалить. Но что именно? Похвалить детей – неприлично, это сглазит их, а о женах и совсем не полагается говорить.

– Плоды из сада вашего высочества необыкновенно ароматны.

– Я достал этот сорт из Франции, но сад мой сохнет. – И Аббас говорит просто, так же как о конфетах:

– И страна моя сохнет. Mon cher ami[84], вы уже достаточно осмотрелись кругом, вы говорили со мною, я говорил с вами – сложите с меня эти два курура, parce que dans ma poche il n'y a qu'un sou, monsieur[85].

И ведь действительно, сохнет страна. Грибоедов сидел прямой как палка. Голос его был сухой:

– Ваше высочество, разрешите мне быть откровенным, я как раз собирался вам сказать: уплатите немедленно два курура. Ибо дальнейшая оттяжка может повести к несчастью.

Пальцы прекращают свой плавный танец, и Аббас смотрит с недоумением: наконец-то, наконец-то он заговорил. И как заговорил!

– Да, но ведь шеф, великий шеф мне это обещал. Паскевич этого вовсе не обещал.

– Боюсь, ваше высочество, что я все же буду поставлен в необходимость потребовать немедленной уплаты. Мы ждали довольно, ваше высочество. Я вижу сам положение вашего округа. Но его величество?

Аббас играет кинжалом.

– Ax, – пальцы ползут по алмазам, как по клавиатуре, с рукояти до конца, – ах, его величество ничего не хочет слышать. Я оставлен на самого себя. И на вас.

– Слушайте, – говорит он и вдруг успокаивается, – слушайте, я нашел средство. Я буду вполне откровенным. Я поеду к императору, моему другу, в Петербург. У меня столько забот. Я хочу отдохнуть. В вашем отечестве столько прекрасного. Я повидаю великого визиря Нессельрода. Правда ли, что Деревня царя прекрасна? Мне говорили об этом.

Зайчики бегают по коврам, синие, желтые, зеленые и фиолетовые. Оживает то индийская завитушка, то персиянский квадратик.

– Я хочу наконец изъясниться с императором, как человек с человеком.

– Я полагаю, и император будет счастлив увидеть ваше высочество, несмотря на неусыпные военные труды свои.

– Именно вследствие их, – говорит твердо Аббас. – Я сказал бы дяде своему, императору: пусть вспомнит он решительный день своей династии. У меня теперь решительный день, и он поймет меня, как наследник наследника. Колесо идет вверх и вниз. И здесь нечему радоваться. Удача, как женщина, – у нее закрыто лицо.

Ровная, беспрерывная улыбка у него на лице, зубы белы, а кто поймет его глаза?

– Ваше высочество намекает на слухи о якобы свершившемся поражении генерала Паскевича?

И Грибоедов смеется, как будто перед ним Фаддей. Аббас тоже смеется. Сейчас он скажет что-нибудь о плодах, о женщинах, о…

– Именно на это я и намекаю, – он любуется переменою в лице Вазир-Мухтара. – Дело в том, что его величество султан Оттоманский шлет ко мне посла и просит присоединиться противу вас.

Все это он говорит так именно, как сказал бы о плодах, о шелке, о табаке.

– Как жаль, что я не видел ваших столиц, дорогой Грибоедов, – ведь их у вас тоже две, как и у нас?






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных