Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Начало июня 1830 г.




 

Итак, я в Москве, — такой печальной и скучной, когда вас там нет. У меня не хватило духу проехать по Никитской, еще менее — пойти узнать новости у Аграфены (?). Вы не можете себе представить, какую тоску вызывает во мне ваше отсутствие. Я раскаиваюсь в том, что покинул Завод, — все мои страхи возобновляются, еще более сильные и мрачные. Мне хотелось бы надеяться, что это письмо уже не застанет вас в Заводе. — Я отсчитываю минуты, которые отделяют меня от вас.

 

 

Тайна сия…

 

«Тайна сия велика есть…» — повторяем мы порой старинную, возвышенную формулу о любви, повторяем часто бездумно, а нередко и иронично…

А это действительно тайна. И она в самом деле велика. Эта тайна явственно живет в письмах к невестам, она пульсирует в них, как живая…

 

Читая письма выдающихся людей к невестам, испытываешь особое волнение потому, что нам известно то, что было им неведомо, когда они писали.

Нам известно, что будет потом и с ним и с нею.

Нам открыто то, о чем не помышляли люди, писавшие эти письма в высокие минуты, когда силы души сосредоточены на одном чувстве, и перо не отстает от учащенного сердцебиения.

Тимофей Николаевич Грановский в одном из писем к любимой рассказывает: душа его настолько ею полна, что он, уже закончив письмо, не засыпал его песком, а… облил чернилами — перепутал от волнения песочницу с чернильницей. Он писал это любимой женщине через десять лет после того, как она стала его женой. Но невесту он видел в ней до последних дней.

 

Если письма твоего жениха, — писал он ей в одном из самых последних писем после пятнадцати лет совместной жизни, — наводят на тебя уныние, то муж твой их разорвет…

Он их разорвет, — писал ей уже немолодой Грановский, — и напишет другие, более любовные.

 

Что же писал он ей, когда она была действительно его невестой?

 

Я пишу Вам в час ночи, я покинул Вас полчаса назад при выходе с бала маскарада, где я рассчитывал найти столько наслаждения, где я столько страдал! Моя душа полна. Я испытываю потребность в интимной беседе, — писал он ей в воскресенье 6 марта 1841 года.

 

Это письмо, как и последующие, написано Грановским по-французски — в юности Грановский стеснялся о самом интимном писать на родном языке, он будто бы укрывал, упрятывал это в ткань языка чужого…

 

Я хочу отчитаться перед Вами во всех моих поступках, во всех моих мыслях, хороших или дурных, грустных или веселых, достойных Вашего уважения или Вашей жалости. Разве Вы для меня не то же, чем были моя мать, Станкевич — в конце концов, разве Вы не та, кто заменит мне всех, кого я любил, все то, что я еще любил в этом мире? Я их всех нахожу в Вас. Вы чистая, добрая и честная, как они. Но Вы не знаете того, что Вы есть, и я люблю не Вас, а нечто большее. Почему идея адресовать мои исповеди Вам явилась только сегодня?

Мне грустно, Вы нужны мне. Вы часто приходили ко мне на помощь, когда Ваша помощь была мне нужна, когда жизнь обременяла меня скорбью и докучала соблазнами. Ваш образ всегда вставал между мной и дурными мыслями.

 

 

Они познакомились на балу. Грановский, вернувшись из Германии, тосковал в Москве и вечерами «выезжал», как он сообщал об этом сестрам. Ему было тогда двадцать восемь лет, он читал курс западной истории в Московском университете, страдал от одиночества, не мог забыть утрату двух самых любимых людей — матери и Станкевича…

Грановского в Германию послал Московский университет для изучения истории и философии. Там и познакомился Грановский со Станкевичем. И тот открыл ему новый мир — мир философии Гегеля.

Сегодня мы открываем тома Гегеля с тихим почтением и, углубляясь в них, живем больше умом, чем сердцем. Для поколения Станкевича и Грановского философия Гегеля была грандиозным духовным событием, откровением. Она спасала этих юношей от отчаяния.

Разбуженное — по замечательному выражению Герцена — пушками на Сенатской площади от младенческого сна поколение Станкевича и Грановского (в истории русской общественной мысли людей этих называют «идеалистами 30–40-х годов») увидело вокруг себя мертвую николаевскую Русь, оцепенелое общество. После подавления декабристского восстания жизнь, казалось, остановилась навсегда.

В этих условиях философия Гегеля была для мыслящего юношества чем-то б о льшим, чем любовь к мудрости, она была для них любовью к человечности. Она открывала им жизнь мирового духа как восхождение к истине, как царство разума и вызывала желание углублять в себе самих — частицах этого духа — ум и сердце, чтобы стать совершенными личностями…

В этих мальчиках, говорил потом Герцен, жила мыслящая Россия, ее будущее.

По возвращении из Германии Грановский застал то же оцепенелое общество, ту же нравственную пустоту, он был неприкаянно одинок — Станкевича уже не было в живых, а с Герценом и Огаревым он еще не познакомился — и после утомительного университетского дня тянуло его забыться, он «выезжал» все чаще…

На одном из балов Грановский познакомился с богатой невестой и, может быть, женился бы на ней, если бы она была менее богата. (Нет! Конечно же, не к ней обращено то первое письмо, строки из которого помещены выше.) Девушка нравилась Грановскому, но этот странный человек рассудил: для того чтобы жениться на богатой, надо любить ее гораздо больше.

Он и полюбил по-настоящему через несколько месяцев.

Когда старшая сестра, узнав о его желании жениться, написала ему о том, что и он и невеста его бедны, Грановский ответил: «Я не создан для богатства».

Став официально женихом Лизы Мюльгаузен, Грановский оставляет ее на несколько недель для того, чтобы уладить в Орле окончательно расстроенные его беспечным отцом имущественные дела семьи.

Перед отъездом, в первых числах июня 1841 года, он пишет невесте:

 

Я не могу покинуть Москву, не сказав тебе еще раз — до свидания. Это отвратительное слово — прощай. Я тебе так много раз говорил, что я тебя люблю, что мне совестно повторять это еще раз, и тем не менее я с удовольствием это делаю. Зачем? Неужто ты этого не знаешь, неужели уши твои не устали еще от монотонных повторений одной и той же фразы?

Добрая моя, умная моя, хорошая моя, дурочка моя — думай же обо мне. И еще — пиши мне. Я тебе говорил, что каждое твое письмо будет добрым поступком, истинным благодеянием. Только не грусти. Не стоит грустить оттого, что негодяй, который терзает тебя любовью и скукой, уезжает на несколько недель. Но он очень любит тебя, этот негодяй. Прощай.

Я напишу тебе на другой же день, как приеду домой. Только несколько слов, тебе одной…

 

И вот первое письмо из бедного родового именьица Грановских (с характерным названием — Погорелец) близ Орла.

 

Во время поездки компаньоном моим был ливень, он сопровождал меня в течение 24 часов. Я промок, или, точнее, утонул. Моя телега была полна воды. В конце концов я к этому привык и превратился в морское животное. Из всех моих человеческих свойств я не утратил только одного — способности любить тебя. Тебя, тебя и всегда тебя. Не показывай мое письмо никому.

Одно мгновение с тобой вернет мне спокойствие. Будь же счастлива, будь здорова и думай о твоем Грановском.

Ты получишь еще одно письмо через четыре дня.

 

Но нет, не через четыре, а через два он пишет снова.

 

Прошла уже почти неделя с тех пор, как я с тобой простился. Она была длинной и печальной, эта неделя, и когда я думаю о том, что мне предстоят еще четыре или пять!

Я так хочу подарить тебе жизнь более легкую и приятную, чем она бывает обычно! Это желание — сделать тебя счастливой — не раз уже делало несчастным меня. Я не знаю, как это сделать. Я это пойму однажды, когда ты будешь со мной предельно откровенна, когда ты скажешь, чего тебе недостает.

Мои сестры хотят тебе написать. Они тебя очень любят, в этом можешь быть уверена. Это не фраза. Я только и делаю, что рассказываю им о тебе.

Каким великим праздником будет для меня твое первое письмо.

Я не знаю, как тебя назвать. Я ни одной минуты не сомневаюсь в твоей любви с тех пор, как покинул тебя. Ты слишком добра, чтобы так жестоко меня наказать. И потом — кто другой любит тебя так, как я? В конце концов я достаточно верю в твердость и покорность судьбе, чтобы без ропота встретить все огорчения, какими ты пожелаешь меня вознаградить. От тебя я все приму. Разве не благодаря тебе я был счастлив, как только может быть счастлив мужчина? Разве я не получил уже сполна ту долю счастья, которая отпущена мне на этом свете? И тем не менее я надеюсь, я желаю в будущем получить еще. Но это уж как ты пожелаешь: дари мне счастье или несчастье — что доставит тебе большее удовольствие, от этого я не буду любить тебя меньше. Я поручил тебе свое будущее, со всей верой, со всем доверием, но никогда не предъявлю тебе претензии. Ты никогда не услышишь от меня ни слова упрека[29].

 

«Я поручил тебе свое будущее…»

Он думал о будущем, когда писал ей, но, пожалуй, еще большую власть, чем эти мысли, имели над ним воспоминания…

Душа этого человека никогда ничего и никого не забывала, то духовное качество, которое поэт Баратынский назвал «памятью сердца», было развито в Грановском необычайно сильно.

В родовом именьице его обступили тени детства.

Умерший дед…

Семилетним мальчиком Грановский сопровождал его на Кавказ и именно там, на Кавказе, начал мечтать о битвах, о воинах, а через несколько месяцев, когда они вернулись в Орел и маленький Грановский познакомился со старым французом Жонье — участником Великой французской революции, — эти детские расплывчатые мечты вдруг обрели внутреннюю логику и глубину.

Студенты Московского университета никогда бы не подумали, что этот горбившийся, рано постаревший молодой человек, застенчивый настолько, что на первой лекции он не мог найти кафедру, рядом с которой стоял, — что этот, казалось бы, такой мирный человек не забыл до сих пор в себе мальчика, мечтающего о героических битвах за освобождение человечества.

Тяжелые студенческие годы — он часто голодал, не получая вовремя из дома денег, — рано состарили его телесно, он нередко болел, его то и дело лихорадило, он страдал бессонницей…

Но в то лето — 1841 года — он не спал из-за любви.

 

Эту ночь я почти не сомкнул глаз и много думал о тебе. Так медленно ползет время вдали от тебя! Если б я мог увидеть тебя хотя бы во сне. Но я почти никогда не вижу снов. Что ты делаешь сейчас?

Твой платок всегда со мной, но тебя я любил бы еще сильнее, чем твой платок. Я напишу письмо твоему отцу. — До свидания. Я целую подол твоего платья, подошвы твоих башмаков.

 

И через день:

 

Я отправил тебе письмо вчера вечером, сегодня начинаю новое. Как же ты хочешь, чтобы я тебе не писал? Я столько всегда говорил тебе, а между тем многое остается невысказанным. Я сам недоволен моими письмами, как и моими беседами с тобой. Лучшее всегда остается на дне моей души…

Мои книги еще не прибыли, но даже когда их привезут, я не смогу заняться ими. Моя диссертация стоит на месте. Я смогу нормально работать, когда все это кончится, когда я увижу тебя в большом кресле в моем кабинете. Тогда посмотришь, буду ли я лениться. Я буду работать за десятерых, если это необходимо, чтобы стать достойным тебя, мой ангел, чтобы подарить тебе счастье и благополучие.

 

Он пишет, что стал из-за любви рассеян, ленив, нетерпелив и повторяет опять:

 

Я стану лучше, когда ты будешь сидеть там, в моем кресле — я об этом уже говорил. Но когда же он наступит, этот месяц сентябрь! Я так давно уже не мечтал о счастье, что боюсь теперь, как бы не ускользнуло самым неожиданным образом все, ниспосланное мне небом. Ты окончательно станешь моей только тогда, когда будешь носить мою фамилию. Тогда я буду счастлив — ведь ты мое счастье, моя жизнь, и если есть еще что-то большее — это тоже ты. Я страдаю, когда думаю о том, что другие мужчины другим женщинам говорят — и говорят в тысячу раз лучше — все то, что говорю тебе я. Истинная любовь всегда у всех выражается одинаково; другие тоже любили истинно, но я не только люблю тебя, я бесконечно тебе признателен, мой милый ангел, за все. Я твой должник, но я никогда не смогу расплатиться с тобой; это вечный долг, который я буду платить ежедневно и от которого никогда не освобожусь, даже если ты меня разлюбишь. Ты дала мне больше, чем я просил у неба; ты можешь отнять это у меня, если захочешь, но я всегда буду тебя любить. Эта признательность — верный залог долгой любви; мое влечение к тебе — это не пылкая, не мимолетная страсть. Это уважение, любовь, преданность, признательность, поклонение (прости мне эти слова, от злоупотребления ставшие банальными) и все, что мне еще известно. До свидания же, моя Лиза. Вот уже девятый день я без тебя; это всего лишь пятая часть нашей разлуки.

 

И вот он получает первое письмо от нее:

 

Я не ожидал получить его так скоро. Спасибо, тысячу раз спасибо. Я отблагодарю тебя за фразу: «потому что зелены деревья в Вашем саду», но как благодарить тебя за все те слова, что ты нашла для меня! Я сейчас в таком состоянии, что, несомненно, показался бы тебе сумасшедшим, но это от полноты счастья. В такие минуты мне хочется ради тебя умереть, потому что жить ради тебя — слишком легко. Мне поистине совестно беспрестанно говорить тебе о моей любви. Мужчины, когда они действительно любят, говорят мало, я это прекрасно знаю, но что ты хочешь — я не могу иначе. Будь же снисходительна к твоему ребенку. Ты пишешь, что тебе плохо без меня. Я эгоист, я рад твоей печали: в ней залог моего будущего счастья, и это счастье так велико, что можно пережить несколько печальных дней. Но шесть недель — это так долго!..

 

Порой в его сетованиях на разлуку ощущается нечто большее, чем обычная для влюбленных жалоба на медленно тянущиеся дни. Какая-то затаенная, но достаточно внятная тревога… Суеверная боязнь дали, которая легла между ним и ею.

И это тоже идет от воспоминаний, обступивших его в Орле, — от воспоминаний о первой любви.

Первая любовь оставила на всю жизнь в сердце Грановского рану — не утихавшее с годами чувство вины и, пожалуй, чувство растерянности перед странностями человеческого сердца.

Будучи студентом, он, посетив однажды Орел, познакомился с семейством, в котором были две дочери. С меньшей он подружился; старшую, как ему показалось, полюбил. Его все чаще тянуло в родной город, к ней. У девушки был еще один поклонник. Грановский потребовал, чтобы она выбрала одного из них. Сопернику было отказано от дома. Дело чуть не дошло до дуэли! Грановскому хотелось поединка, ярких романтических доказательств любви…

Потом надо было выбирать и ему: между женитьбой и поездкой в Германию… в состоянии тяжелой нерешительности — …ему хотелось уехать из России, увидеть мир, подышать воздухом Европы, и в то же время он боялся этим отъездом насмерть обидеть девушку, которая ждала его и верила ему, — он попросил ее решить за них обоих: ехать ему или оставаться.

Она решила: ехать, она решила, как и должно было решить любящее сердце. Они договорились расстаться и даже не переписываться… (во избежание излишних толков в маленьком городе). Они избрали посредника, который должен передавать ему вести о ней, ей — вести о нем, некую М. А., которая и до этого вела с Грановским оживленную переписку…

«Это целый роман», — напишет Грановский жене через много-много лет…

И это действительно похоже на роман.

В Германии, в бессонных спорах о Гегеле, в увлечении философией и музыкой, во все более тесной дружбе со Станкевичем, меркла, забывалась любовь. Вспоминая об Орле, о девушке, которая ждет его там, Грановский страдал, потом забывал опять и забывал все чаще…

Почти то же самое переживал и Станкевич — в России и его ждала невеста, сестра Бакунина. Но, в отличие от Грановского, он разобрался в собственных чувствах, ясно понял, что не любит ее, не находя в себе, однако, сил для окончательного разрыва.

«Идеалисты 30-х годов», мечтая о любви, боялись ее. (Это показал Тургенев в романе «Рудин».) Они были порой чересчур «романтичны» для любви, как для живого, «земного» чувства, — они любили одинаково высоко и мудрость, и женщину, и поэтому оказывались часто смешными, неловкими и даже ненамеренно жестокими, когда выяснялось, что женщину надо любить иначе, чем мудрость.

К Грановскому это относится гораздо в меньшей степени, чем к остальным «идеалистам», хотя бы потому, что чувство вины перед людьми, с которыми сталкивала его жизнь, было развито в нем не меньше, чем «память сердца». И это чувство сообщало особую нежность его отношению к людям, в особенности к женщинам… И, видимо, если и не любви, то этой нежности хватило бы ему на то, чтобы не быть несчастливым с великодушной девушкой из Орла по возвращении его из Германии.

В истории их отношений роковую роль (действительно роковую!) сыграла та самая М. А., которую молодые люди избрали посредницей во время разлуки.

«Умная, страстная и недоброжелательная девица», как называют ее современники, она по каким-то личным побуждениям решила ложью посеять вражду между ними и передавала недоброе, выдуманное ею самою, обеим сторонам. Она, растравляя ревность юноши и самолюбие девушки, обманывала их обоих и все больше и больше запутывала эти отношения. Конечно же, если бы Грановский любил по-настоящему, как полюбил он потом Лизу, никакая ложь не могла бы его отвратить от любимого существа. Он с его чувством истины никогда не поверил бы лжи. Но он не любил. И поэтому поверил.

Он вернулся в Россию, даже не известив ее об этом, и она не догадывалась, что теперь он почти рядом — в Москве, а потом и совсем рядом — под Орлом, в именьице Грановских… Ему казалось, что она навсегда ушла из его жизни, из его сердца.

Но из этой жизни, из этого сердца ничего не уходило. Все оставалось навсегда…

Дальше было совсем как в тургеневском романе.

Возвращаясь в Москву, он вынужден был заночевать в Орле. И вот, стоя на пороге дома, увидел в мимо едущей коляске двух женщин. Было темно, он не различал лиц, но сердце забилось у него, и он решил, что это она. А через несколько минут, когда он был уже в комнате, он услышал опять стук колес, подошел к окну, та же коляска ехала в обратном направлении, и в ней сидела она, узнавшая его, как выяснилось потом…

Это показалось ему фантастическим. Он написал ей, она ответила, ложь была устранена, истина восстановлена, но любви — его любви — восстановить не удалось.

«Она бесконечно выше меня», — написал он тогда Станкевичу. С тех пор она стала дорога ему, как сестра, и он относился к ней нежно, как к сестре, «третьей» сестре, а потом, когда родные сестры умерли, — как к единственной сестре. И Лиза с ней познакомилась потом. И роковую посредницу потом он повстречал неожиданно в Малороссии — она постриглась в монахини, и он в ее маленькой келье, с сердцем, разрывающимся от боли, вспоминал всю эту историю, стараясь побороть в себе недоброе чувство к уже немолодой, в черном монашеском одеянии женщине, которая сыграла в его жизни такую странную роль.

Но это будет потом, потом…

Чувство какого-то суеверного страха перед разлукой, даже разлукой с истинно любящим человеком осталось в нем на всю жизнь. Оно ощутимо и в том письме, которое мы оборвали почти на полуслове, чтобы рассказать о его самой первой несчастливой любви.

В июне 1841 года он писал невесте из Погорельца:

 

Я должен признаться тебе в одной дурной мысли, преступной по отношению к твоей доброте. Я читал и перечитывал твое письмо и, изучив его, нашел, что конец, написанный 5-го числа этого месяца, не так хорош, как начало, написанное 1-го. 4-го ты вообще не писала. Это опечалило меня, я решил, что за пять дней произошли какие-то перемены, я думал, что ты привыкла к моему отсутствию. Видишь, каким я был дураком. Я поумнел, моя мамочка, но я не хотел скрыть от тебя мою глупость. Ты благороднейшее, ты святое создание, ты ни в чем не сомневаешься, ни в чем меня не подозреваешь, а я!

 

И дальше:

 

Мне достаточно посмотреть несколько минут на твое лицо — такое мягкое и такое спокойное, — чтобы успокоиться самому. Но в природе моей — постоянное возбуждение и беспокойство. Спокойным я бываю чаще всею от усталости… А больше мне не от чего быть спокойным, как я тебе уже говорил. В моей голове постоянно копошатся какие-нибудь мысли, они не дают мне расслабиться. Прежде было еще хуже. Но ты подаришь мне покой, мой добрый ангел. Мне грустно сегодня. Через месяц все это кончится. Я всегда дорого плачу за счастье видеть моих сестер. Столько всяких неприятностей, что кончится это, по всей вероятности, потерей терпения и какими-нибудь нелепостями с моей стороны. Впрочем, зачем говорить тебе об этом! Я разговариваю сам с собой. Ты никому не показываешь мои письма? Если твоя мама захочет их увидеть — это другое дело. Ей можешь показать.

Что ты читаешь? Я оставил тебе два тома Гете. В одном из них ты найдешь «Гец фон Берлихинген» и «Эгмонта». Я хотел бы прочесть их с тобой вместе, но если тебе сейчас нечего читать, прочти одна.

Расскажи мне о том, что ты читаешь. Я сейчас не читаю почти ничего, только твое письмо — постоянно перечитываю. Мои книги подождут.

Впрочем, я недавно прочел роман В. Скотта: «Эдинбургская темница». Я когда-то давно уже читал его, и тем не менее этот роман доставил мне несколько минут истинного наслаждения. Вот, что действительно просто и хорошо. Ты знаешь эту книгу? Я дам ее тебе, когда приеду в Москву — если ты еще не читала.

 

Он писал ей обширные письма, «журналы» — одно письмо охватывало настроение, чувства, мысли нескольких дней.

Письма Грановского к невесте больше чем письма о любви: в них запечатлена духовная жизнь целого поколения — поколения мыслящих русских юношей, мечтавших о совершенном человеке. Как все мечтатели, они страдали рефлексией, порой чересчур подробным самоанализом. Лучшие из них постепенно освобождались от этого, добивались равновесия между мыслью и действием. Они и сами понимали, что «ужасно много размышляют». Но они вошли в жизнь в ту холодную, мрачную полосу развития общества, когда размышление было доступней действия и создавало характеры и отношения, постепенно обновляющие жизнь.

 

Это моя старая привычка — мания постоянно себя анализировать. Я мог бы сказать, без всякого преувеличения, что в мире мало мужчин, которые изучили свой характер так же глубоко, как я. Но кому теперь все это нужно? Никому. Это была бесполезная работа, которую я проделывал с одной лишь целью — удовлетворить свой курьезный недуг. Станкевич страдал тем же. Он беспрестанно себя анализировал, только более плодотворно, чем я. Вот уже несколько лет я не совершал безумств, которые не были предусмотрены заранее; я мог предусмотреть и сожаления, которые испытаю впоследствии, и тем не менее я эти глупости совершал — ради минутного удовольствия. Во мне как будто бы два человека: один впадает в безумие, а другой наблюдает за его поведением и снисходительно резонирует, без всякого участия, но с немалым удовольствием. Я не знаю, поймешь ли ты в моем описании это моральное состояние: ты слишком простодушна, слишком наивна и чиста, чтобы страдать такими болезнями, чтобы изучить их на себе. У меня все это прошло, когда я полюбил тебя, когда мои влечения пришли в согласие с моим разумом и последний перестал издеваться над первыми. Но опыт, нажитый в прошлом, пригодится мне теперь, когда ты станешь моей, ангел, призванный провести меня по жизни.

 

Теперь он думал больше о ней, чем о себе. О себе он помышлял лишь как об источнике ее радости, и эта сосредоточенность на любимом существе, этот перенос «центра тяжести» с себя на нее сыграл исключительную роль в его духовном мире. Мир этот не только не утратил ничего, но стал богаче, строже, целеустремленнее… Грановский в любви избавился от излишней рефлексии, от порой бесплодного самоанализа, потому что когда любишь не себя, а свое второе «я», то мало уже его «анализировать», надо делать его счастливым…

Да, теперь он ужасно много размышлял, но не о себе, а о любви к ней, о ее сердце, о ее жизни.

 

Вопросы следуют один за другим, — пишет он ей, — и ты тот стержень, вокруг которого постоянно вращаются мои мысли. Как те люди, которые посвятили свою жизнь поискам философского камня, я хотел бы мою жизнь посвятить поискам лучшей формы любви к тебе, иначе говоря, лучшего способа выражения моих чувств, которых более чем достаточно, чтобы удовлетворить любые запросы.

 

Ему страшно подумать, что их чувства могут затихнуть, умереть и останется лишь обыденность, общность материальных интересов. Он пишет, что ему легче было бы потерять ее, чем достигнуть в браке этого «апогея мещанства». А между тем девяносто девять браков из ста кончаются, по его наблюдениям, печально…

Как сохранить первоначальную силу чувств? Молодой философ, известный историк и переполненный любовью жених «осажден вопросами» и не может найти ответа. И наконец он успокаивается на такой мысли: любовь не может удержаться в сердце пустом, но «когда у мужчины есть высокое призвание и когда и он и его жена выбирают жизнь нравственную и думают о совершенствовании морали, любовь может оказаться дольше жизни».

Его юная подруга не поняла этих горьких раздумий. Ее сердце не имело печального опыта встреч, расставаний и охлаждений. Она обиделась и написала ему об этом.

Грановский ей ответил:

 

Ты говоришь, что тебя огорчают мои опасения по поводу нашего будущего. Почему же, моя хорошая? Я сомневаюсь в тебе? Но когда я однажды подумал о браках, которые сулили так много счастья и так мало счастья принесли, я действительно несколько встревожился и задумался о причинах. Я не думал об этом несчастье как о чем-то неизбежном, богом предписанном, на что придется согласиться, не пытаясь понять, почему; напротив, я достаточно наблюдал эти несчастья и считаю, что человек сам навлекает их на себя и, следовательно, причины легко может найти в тайниках своего сердца. Я думал об этих охлаждениях, без всякой видимой причины, которые наступают почти всегда после нескольких лет супружества, об этой проклятой привычке вместе пить чай и вместе обедать, что заменяет исчезнувшую любовь. Но ты же видишь, для нас я отрицаю возможность такой перемены. О любви говорят много, есть люди, которые искренно верят, что любят, и заставляют верить других, но очень немногие умеют любить истинно. А я действительно люблю тебя и говорю это без тени тщеславия, не ради желания подчеркнуть какое-то превосходство, в этом твоя заслуга, потому что ты сумела внушить мне такую любовь.

Я все стараюсь оправдаться перед тобой, ведь это будет очень печально, если кто-то из нас усомнится в нашем будущем счастье. Для меня подобные сомнения — безумие и неблагодарность. Ты же просто не поняла меня, моя добрая мама. Твой сын верит в счастье, пока ты с ним.

 

А за два дня до этого, еще не получив ее обиженного письма, он писал ей возвышенно и твердо:

 

Но кто будет любить тебя так, как я? Моя любовь к тебе — это самая лучшая, самая святая, самая чистая часть меня, притом, что я очень люблю моих сестер — и Россию тоже.

 

В этих нескольких строках разгадка мучивших Грановского сомнений. Он понимал: чтобы сохранить любовь, надо сохранить себя как мыслящее существо, сохранить и углубить в себе сопричастность всему великому, что совершалось и совершается в мире.

Чтобы сохранить любовь, надо уметь любить не одного человека, а Россию, народ, человечество.

Эта мысль, начавшаяся с, казалось бы, детского открытия: любовь не может удержаться в сердце пустом — становится отныне для него постоянным состоянием его ума, его души: «личные вопросы» лишь в сочетании с вопросами мировыми могут сохранить в человеке человеческое, в семье — любовь. Это открытие не осталось чем-то отвлеченно умозрительным. Его, пожалуй, можно сопоставить с тем открытием «нового мира», который Грановский нашел в философии Гегеля, сумев потом найти этот новый мир, то есть разумное начало, работу духа не только в мироздании, но и в самом себе. Теперь, став старше, опытнее, Грановский размышляет более «обыденно» и трезво и в то же время не менее глобально: мое личное, самое интимное и «земное» должно быть сопричастно возвышенной деятельности на благо человечества.

Он верит, верит, что ему и его невесте удастся сохранить всю свежесть и силу чувств, несмотря ни на что..

Я уже писал выше: письма, обращенные к невестам, волнуют особенно и потому, что нам хорошо известно, что будет с ними потом. Когда мы читаем письмо Пушкина к Гончаровой, нам известно, что менее чем через семь лет он будет убит на дуэли, а она еще через семь лет станет женой генерала Ланского…

Когда мы читаем письма Огарева к невесте, нам известно, что через несколько лет в ее жизнь войдет новая большая любовь, и Огарев отнесется к этому с великодушием, которое отличало «идеалистов 30–40-х годов»…

Когда мы читаем письма Грановского к невесте, нам известно, что ничего плохого с их любовью не будет. Наоборот, она станет лишь нежнее и ярче. Четырнадцать лет они будут радовать и утешать друг друга, пока он не умрёт, целуя ее руку… Он умрет, целуя ее руку и любя ее ничуть не меньше, чем в те июньские дни 1841 года…

В одной из самых последних записок к ней (он настолько тосковал при любом, даже недолгом, «минутном» расставании, что посылал ей то и дело записки) он объяснил, почему тоскует: «Я люблю жизнь только потому, что встретил тебя. А ведь это был случай. Без тебя я не хотел бы жизни». Да, нам известно, что их любовь не умрет, и все же чувство тревоги велико, потому что нам хорошо известно, чем была николаевская Россия…

Грановский был, пожалуй, единственным из выдающихся людей той эпохи, который не был объявлен сумасшедшим, как Чаадаев, не был убит у барьера или в постели — пулей или насилием над мыслью и душой, — как Лермонтов или Белинский, не уехал за границу, чтобы оттуда бороться с самодержавием, как Герцен и Огарев; оставаясь в России, он даже чуть перешагнул за рубеж мрачного царствования, пережил на несколько месяцев Николая I.

Но, оставаясь в николаевской стране-тюрьме, где царили шпицрутены и доносы, он не пошел ни на малейшую нравственную уступку, ни в чем не отступил от высоких идеалов юности, был во всем верен себе до конца. Герцен писал о нем: «…говорили не только его речи, но и его молчание». Царизм тревожно ощущал молчание Грановского. После очередного доноса — а доносы шли на него кипами — он вынужден был нанести визит московскому митрополиту Филарету, тому самому печально известному Филарету, который после казни пяти декабристов отслужил в Московском Кремле благодарственный молебен.

 

«Я давно слежу за вашей деятельностью, — сказал ему митрополит, — она оказывает сильное влияние на умы юношества, талант ваш известен, но в вашей деятельности есть что-то скрытое, в ней будто бы таится невысказываемая мысль».

 

Эту «невысказываемую мысль» хорошо ощутили те, кто стоял у власти. Грановский ни разу не формулировал ее с кафедры Московского университета; рассказывая о минувших веках, он как будто ничего не говорил о сегодняшнем страшном русском дне. Его будто бы не за что было арестовывать, заключать в Петропавловскую крепость, ссылать в Сибирь. И в то же время, обладая талантом переживать историю человечества как историю личную, он поднимался на эшафот с революционерами, на костер с еретиками, он воспитывал в юношестве ненависть к деспотизму и тирании, сострадание к павшим борцам, гуманное отношение к человеку. И сама его личность, даже этот внешний облик старого рыцаря, величавые черты лица, начисто отвергающие всякую форму рабства, сама его личность с ее непримиримостью к унижению, бесчеловечности, с ее высоким пониманием достоинства человека, досказывала то, что не досказывали обращенные будто бы только в минувшее речи: совесть не может мириться с николаевским режимом!

Эта борьба нелегко ему давалась, она требовала огромных душевных сил. «Какой-нибудь поздний историк, — говорил Грановский, — будет умно и интересно объяснять то, что теперь совершается, но каково переживать это нам…»

В конце концов Николай и его убил. Грановский умер сорокадвухлетним, истощив в борьбе за человечность все телесные и душевные силы. «Если бы не жена, — говорил он иногда, — я охотно ушел бы из жизни».

Если бы не жена и не Россия — они давно соединились в его сердце воедино.

Диву даешься, как он выдержал эти последовавшие за тем июнем 1841 года четырнадцать лет! Его спасла невеста, жена, любовь.

Чувство к Лизе помогло установлению во внутреннем мире Грановского того равновесия между сердцем и мыслью — при все большем «утяжелении» сердца — той гармонии, которая была для него источником сил.

В эпоху, когда мысль убивали, как живого человека, чувство занимало в жизни мыслящей личности особое место; оно жило и за себя и за мысль. Оно выполняло как бы двойную работу; а чувство убить труднее, оно жизнеспособнее, живучей мысли. В мертвые эпохи, подобные николаевской, потребность жить чувством, сердцем бывает особенно велика у людей самых мыслящих. Можно объявить высочайшим указом сумасшедшей мысль, как поступили с Чаадаевым, но нельзя объявить сумасшедшим сердце. Нелепо объявлять его сумасшедшим; оно и должно таковым быть. И остается ненавидеть человека за «невысказываемую мысль», которая тем не менее ясна.

Но вернемся к его письмам из Погорельца летом 1841 года.

 

Сможешь ли ты когда-нибудь простить мне те глупости, которые я тебе писал и которые так тебя огорчили. Я едва не заставил тебя расплакаться! Мамочка моя, будь великодушна к несчастному негодяю, который только тем единственным достоинством и обладает, что любит тебя. Я много рассуждаю, но лишь затем, чтобы сохранить рассудок. Пиши мне столько, сколько можешь, но не кради часы у сна (я ведь угадал?) и будь уверена, отныне ты не услышишь из моих уст ни одного упрека. Нехорошо тебе говорить, будто я люблю тебя меньше, чем прежде. С чего ты это взяла? Ты говоришь еще, будто я резок с тобой, мой бедный баранчик, будто я хвастаю тем, что не сплю до часу ночи, чтобы писать к тебе.

Во всех случаях я признаю себя виновным, хотя и не в той мере, в какой считаешь меня виновным ты. Мое главное преступление в том, что я едва не заставил тебя плакать, притом, что самое страстное мое желание — уберечь тебя от слез. Но если мне и случалось иной раз огорчить тебя, поверь, я вовсе этого не хотел. Ты еще будешь в этом сомневаться? Ты в самом деле считаешь, будто я стал любить тебя меньше, чем перед отъездом? Мои сестры могут за меня поручиться, если ты не веришь моим словам. Скажи, что нужно, чтобы любить сильнее, я все исполню, но полагаю, что ни больше, ни меньше для меня одинаково невозможно. Мои слова теряют что-то от слишком частых повторений.

 

И наконец:

 

Это мое последнее письмо к тебе, 15-го вечером или 16-го утром надеюсь увидеть тебя.

 

Они и увиделись в Москве 16 июля 1841 года.

 

А 15-го вечером у подножия горы Машук был убит Лермонтов.

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных