Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






IV. Первые движения 7 страница




Я нерешительно протянул руку, чтобы коснуться ее, — и ощущение оказалось таким же сверхъестественным и двусмысленным, как и вид. Нога не только выглядела, как восковая, она была такой и на ощупь — прекрасно вылепленной, неживой, призрачной. Нога не чувствовала прикосновения моих пальцев, так что я стиснул ее, ущипнул, выдернул волосок. Я мог бы вонзить в нее нож, и все равно она ничего бы не почувствовала. Совершенно никакой чувствительности — я мог бы сжимать и тискать безжизненное тесто. Мне было ясно: я имел ногу, выглядевшую анатомически совершенной, которую искусно починили и вылечили без осложнений, однако она выглядела и ощущалась устрашающе чуждой — безжизненной копией, прикрепленной к моему телу. Я снова подумал о молодом человеке, которого видел в тот давний канун Нового года, о его бледном испуганном лице, о том, с каким ужасом он прошептал: «Это просто подделка. Она не настоящая. Она не моя».

— Что ж, — сказал врач, — вы выглядите достаточно мужественным. Что вы думаете о своей ноге? Мы славно поработали, верно?

Да, да, — ответил я, в растерянности пытаясь собраться с мыслями. — Замечательная работа, прекрасная, просто прекрасная. Я от души благодарю и поздравляю вас. Но...

— Что за «но»? — спросил он с улыбкой.

— Выглядит чудесно — чудесно, хирургически говоря.

— Что вы хотите сказать — «хирургически говоря»?

— Ну... она чувствуется как-то неправильно. Она чувствуется... как-то странно, не так, как следует, не как моя. Это трудно выразить словами.

— Не беспокойтесь, старина, — сказал врач. — Все сделано на «отлично». Вы будете как огурчик. А теперь сестра снимет швы.

Сестра со своим подносом с блестящими инструментами подошла, говоря:

— Будет не очень больно, доктор Сакс. Вы, может быть, почувствуете только, как я дергаю. Если станет больно, можно сделать местное обезболивание.

— Приступайте, — ответил я. — Если станет больно, я скажу.

Однако, к моему удивлению, она почему-то не приступила, а стала возиться со своими ножницами и пинцетами — возиться странным и непонятным образом. Я некоторое время растерянно наблюдал за ней, а потом закрыл глаза. Когда я их открыл, она прекратила свои недобросовестные манипуляции, которые, как я подумал, должны были быть чем-то вроде разминки или подготовки. Теперь, как я решил, она была готова снять швы.

— Собираетесь начать? — поинтересовался я.

Она удивленно посмотрела на меня.

— Начать?! — воскликнула она. — Я же как раз закончила! Я сняла все швы. Должна сказать, держались вы замечательно — лежали спокойно, как ягненочек. Вы, должно быть, настоящий стоик. Больно было не особенно?

— Нет, — ответил я. — Больно не было совсем. И я совсем не храбрый. Я просто ничего не чувствовал. Я совсем не ощутил, как вы вытаскивали нитки.

Я не стал говорить, подумав, что это прозвучало бы странно, о том, что я совершенно не понял, что она снимает швы, не понял, что она делает, и вообще не отнес ее действия к себе: все ее движения я счел бессмысленными манипуляциями. Однако я был смущен, сбит с толку всем произошедшим. Оно еще раз показало мне, какой чуждой стала нога, какой «изгнанницей». Только подумать: я видел, как сестра делала все характерные движения, сопровождающие разрезание и выдергивание ниток, но только предположил, что она «разминается» перед настоящим делом! Ее действия казались бессмысленными, нереальными, потому что нереальной и бессмысленной ощущалась нога. И поскольку бесчувственной была нога, бесчувственной во всех смыслах, абсолютно бессмысленной и со мной никак не связанной, такими же были и движения сестры, обрабатывавшей ногу. Раз нога была всего лишь подделкой, то подделкой казались и действия сестры: и то и другое представлялось бессмысленным подобием чего-то настоящего.

Обнаружив, что мои ужасные страхи и фантазии были необоснованными, что нога по крайней мере формально цела и наличествует, обнадеженный тем, что, когда мистер Энох спустил мою пятку со стола, колено согнулось правильно, как положено, ужас отсутствия колена, дислокации, дезартикуляции исчез, и я неожиданно испытал неизмеримое облегчение, облегчение такое сладкое и интенсивное, пронизывающее все мое существо, что буквально окунулся в блаженство. Благодаря этому восхитительному всеобъемлющему утешению, неожиданной полной перемене настроения совершенно преобразилась, трансформировалась и нога. Она все еще казалась совершенно чужой и нереальной, все еще совершенно неживой, но если раньше она заставляла думать о трупе, то теперь вызывала мысли о еще не рожденном плоде. Нога выглядела полупрозрачной и невинной, как плоть, в которую еще не вдохнули жизнь.

По крайней мере теоретически плоть была на месте, анатомически исцеленная, только еще не приведенная в действие. Нога лежала терпеливая, сияющая, еще не обретшая реальность, но почти готовая к тому, чтобы родиться. Чувство ужасной невосполнимой потери преобразовалось в чувство таинственной приостановки. Нога лежала в странном подвешенном состоянии, в неопределенности, в загадочной области между смертью и рождением...

 

 

Между двумя мирами — одним мертвым

И другим — бессильным родиться.

 

Арнольд

 

Плоть, которая была все еще неживой, как мрамор, но которая, как мраморная плоть Галатеи, могла ожить. И даже новый гипс играл роль в этом чувстве: старый я ненавидел, считая его грязным и непристойным, но немедленно проникся симпатией к новому, который аккуратно накладывал мистер Энох — слой за слоем вокруг моей новой розовой ноги. Эту гипсовую повязку я счел элегантной, хорошей формы, даже модной. Более важным было то, что я видел в ней что-то вроде благотворной куколки, которая защитит ногу и позволит ей полностью развиться — пока ей не придет время вылупиться, время родиться заново.

Когда меня повезли обратно из процедурной к лифту, мы помедлили у широкого окна, распахнутого, чтобы дать доступ свежему воздуху. Раньше нависали темные тучи, теперь же гроза прошла, и небеса стали божественно спокойными и ясными. Я чувствовал, что стихии пережили кризис в тот же самый момент, что и я. Теперь все разрешилось, небо сияло чистой синевой. Через большие окна влетал свежий ветерок, и я буквально опьянел, когда солнце и ветер коснулись моего лица. Это было мое первое соприкосновение с внешним миром за более чем две недели, две недели, в течение которых я гнил, погруженный в отчаяние, в своей камере. И еще, когда я вернулся в свою палату, была музыка — новый приемник, и это тоже, как и солнце, ветер, свет, божественно освежило мои чувства. Я чувствовал себя погруженным в музыку, пронизанным ею насквозь, исцеленным музыкой — духом и посланцем жизни.

Избавившись от всех своих тревог и напряжения, уверенный в том, что нога вернется, я поправлюсь и буду ходить снова — хотя когда и как, только Бог знает, — я внезапно глубоко и блаженно уснул: это был сон доверия в объятиях Бога. Глубокий, глубокий сон был сам по себе целителен; первый настоящий отдых со времени моего несчастья не прерывался пугающими сновидениями и фантомами. Это был сон невинности, прощения, веры и обновленной надежды.

Проснувшись, я испытал странное поползновение поднять свою левую ногу — и в тот же момент сделал это! Такое движение раньше было невозможно, оно предполагало активное сокращение четырехглавой мышцы — совершенно невозможное и немыслимое! И тем не менее в мгновение ока я подумал о нем и совершил его! Не было замысла, не было подготовки, не было намерения — ничего такого, никакой попытки; возник яркий, как вспышка, импульс — и я молниеносно на него откликнулся. Идея, импульс и действие слились воедино — я не мог бы сказать, что возникло первым. Я неожиданно «вспомнил», как двигать ногой, и в тот же момент это осуществил. Я внезапно обнаружил, что знаю, что делать, — и сделал. Знание того, что делать, не имело никакого теоретического качества — оно было исключительно практическим, немедленным — и влекущим. Оно пришло ко мне без какого-либо предчувствия или предупреждения, без всяких расчетов или замысла с моей стороны. Неожиданно и спонтанно — как гром с ясного неба.

В возбуждении я позвонил и вызвал сестру.

— Посмотрите! — воскликнул я. — Мне удалось, я могу это сделать!

Однако когда я попытался показать ей свое достижение, ничего не случилось. Знание, импульс исчезли так же, как возникли — неожиданно и таинственно. Подавленный и озадаченный, я вернулся к своей книге — и примерно через полчаса, снова непрошено и непредумышленно, возник тот же импульс. Все это — импульс, идея, воспоминание — вернулось, как вспышка, и я двинул ногой (если «двинул» — слово, не чересчур говорящее о намерении; движение было совершенно ненамеренным, спонтанным: оно просто случилось). Однако через несколько секунд оно снова стало для меня невозможным. Так оно и шло на протяжении этого дня: способность к движению, идея движения, импульс неожиданно приходили ко мне — и так же неожиданно исчезали, как слово, лицо, имя или мелодия могут вертеться на кончике языка или быть на виду или на слуху — и тут же неожиданно пропадать. Силы возвращались, но все еще были нестабильными, не зафиксированными твердо в моей нервной системе или сознании. Я начинал вспоминать, но воспоминание приходило и уходило. Неожиданно оказывалось, что я знаю — и тут же перестаю знать, как страдающий афазией знает и тут же не знает слова.

Мне спонтанно вспомнился термин «идеомоторный». Вспышки, которые случались до сих пор, были просто моторными, фрагментарными спазмами и подергиваниями раздражимой нервно-мышечной ткани, без соответствия какому-либо внутреннему импульсу, идее или намерению. Они не имели ко мне никакого отношения — в то время как новые импульсы, напротив, непроизвольные, спонтанные, незваные, несомненно, по сути фундаментально меня касались: они были не просто «мускульными прыжками», они касались меня, моего разума не меньше, чем тела. Они соединяли мои разум и тело, они иллюстрировали их основополагающее единство — единство, которое было утеряно со времени моего увечья.

Мне вспомнились слова хирурга: «Вы разъединились. Мы вас соберем. Вот и все». То, о чем он говорил в чисто локальном анатомическом смысле, имело, как я теперь понял, гораздо более широкое (пусть и ненамеренное) значение, то значение, в котором Э.М. Форстер говорит: «Только соберем». Разъединены были не только нервы и мускулы, но, как следствие этого, естественное внутреннее единство тела и разума. Воля была расшатана точно так же, как нервы и мышцы. Дух пострадал точно так же, как тело. Оба были расколоты и отделены друг от друга. И поскольку тело и душа не могут существовать отдельно, они оказываются бесчувственными, когда разъединены. Значит, при тех идеомоторных вспышках возникает мгновенное воссоединение, даже если оно длится не дольше доли секунды, — конвульсивное воссоединение тела и души.

Но моя способность управлять ногой была ограничена единственным довольно стереотипным движением бедра — а что это за воля, если в ее репертуаре одно движение? К тому же движение всегда сопровождалось импульсом, побуждением странно навязчивого и неуместного сорта. Во время чтения, посередине фразы, когда мой ум был поглощен совершенно другим, неожиданно возникал этот не допускающий возражений специфический импульс. Я его приветствовал, наслаждался и играл с ним — и наконец освоил. Однако волевое усилие и действие носили весьма странный характер, и их результат оказывался своеобразным гибридом — наполовину конвульсией, наполовину поступком.

В последнее время я получал — как хирург изначально предлагал для четырехглавой мышцы — электрическую стимуляцию поврежденных мускулов шеи. Каждый раз, когда ток возбуждал трапециевидную мышцу шеи, я испытывал неожиданный импульс выразительно пожать плечами, как бы говоря: «Ну и что?» Мне приходило в голову пожать плечами, как это может прийти в голову любому, за тем исключением, что это происходило только тогда, когда стимулировалась трапециевидная мышца. Я находил это переживание занятным и завораживающим, но также и несколько шокирующим, потому что оно очень ясно показывало, что человек может испытывать ощущение или иллюзию свободной воли, даже когда импульс изначально имеет физиологическую природу. В таких случаях на самом деле человек оказывается не более чем марионеткой — вынужденной действовать, но полагающей, что делает это по доброй воле. Именно это, как я теперь решил, происходило при странных полу-конвульсивных псевдодобровольных сокращениях. Думаю, возникали случайные искры, разряды в выздоравливающем нервно-мышечном аппарате, который бездействовал и, возможно, находился в состоянии шока предшествующие пятнадцать дней. В выходные дни эти разряды были очень маленькими, очень локальными и вызывали лишь небольшие фасцикуляции или вспышки в отдельных пучках мышечных волокон. Ко вторнику начались конвульсивные множественные скачки всей мышцы (включая тазовое прикрепление), в результате которых дергалась вся нога. Эти сильные сокращения, подобно сильным сокращениям ночного миоклонуса, или тику, или сильным сокращениям трапециевидной мышцы под действием электрического тока, создавали что-то вроде короткого замыкания, служившего стимулом для всей системы произвольных действий. Несомненно, человек не может в значительной мере активизировать мускулы, как бы механически или непроизвольно это ни происходило, без стимуляции (или симуляции) усилия воли.

Возможно, нужно различать различные типы воли — пассивно-принудительный или активно-преднамеренный, — однако управлять пассивно-принудительным человек может. Таким образом, подергивания марионетки или принуждения в течение дня превратились в активные, контролируемые волевые акты. Возбудимая иннервация, возвращаясь к жизни, обеспечила собственные электрические разряды; они, в свою очередь, привели к конвульсивно-принудительным, подобным тику, движениям ноги, а уже те — к настоящим действиям, вызванным усилием воли.

Все это было в определенном смысле противоположно скотоме. Там, как мне казалось, я желал — и ничего не происходило, так что я был вынужден странно сомневаться и спрашивать себя: «А желал ли я? Есть ли у меня воля? Что случилось с моей волей?» Теперь же неожиданно, непрошено как гром среди ясного неба я испытывал внезапное принуждение, конвульсию воли.

И все же по иронии судьбы апатия и полное безволие были именно теми средствами, которые привел к выздоровлению. Физиологический несчастный случай, увечье лишили меня воли — специфически и исключительно в отношении пострадавшей конечности, а теперь другая случайность физиологии — искры возвращающейся иннервации служили для того, чтобы снова разжечь волю относительно этой конечности. Сначала я был лишен воли, не способен командовать, я подчинялся командам, как марионетка, а теперь наконец я мог перехватить вожжи и сказать: «Я желаю» (или «Я не буду»), с полной убежденностью хотя бы в единственном деле — движениях ноги.

Среда одиннадцатого была особым днем — тем днем, когда мне было предназначено подняться, встать и идти. Впервые со времени моего несчастья я должен был принять вертикальное положение — а распрямление есть явление моральное, экзистенциальное не в меньшей степени, чем физическое. Две недели я был вдвойне распростертым, поверженным — физически из-за слабости и неспособности стоять и морально из-за пассивности, положения пациента, человека покорного, зависящего от своего врача.

Пассивность пациента длится столько, сколько скажет врач, и переход к активности трудно себе представить до самого момента подъема. А этот момент нельзя предвидеть и даже подумать о нем, даже надеяться на него. Человек не способен видеть, не способен постичь что-то за пределами своей постели. Ментальность пациента делается исключительно ментальностью постели — или могилы.

До самого момента подъема кажется, что подняться не суждено никогда, что человек обречен (так он это ощущает) на вечную поверженность.

«Я не могу подняться с постели, пока мне не поможет врач, не могу я и решить, что могу подняться, пока он мне этого не скажет. Я ничего с собой не делаю, я ничего о себе не знаю».

И если это было так для Донна, если это так для каждого пациента, обреченного лежать в постели («жалкая и нечеловеческая поза, хотя и общая для всех людей»), насколько же серьезнее было это для меня, учитывая странный специфический характер моего поражения, чувство ампутации, безногости, лишения способности стоять...

Подняться, стоять, идти — главная задача для каждого лежачего пациента, потому что он забыл или ему «запрещены» взрослая человеческая поза и движения, то физическое и моральное положение, которое означает способность стоять, способность постоять за себя, способность идти или уйти — уйти от врача или родителей, уйти от тех, от кого человек зависит и на кого полагается, ходить свободно, смело, идти навстречу приключениям, если он этого пожелает.

К этим универсальным положениям были добавлены специфические — то обстоятельство, что я стал подвергать сомнению собственную целостность, само существование своей ноги; у меня возникла странная неуверенность: а было ли увечье? Особые, чрезвычайные сложности существуют для тех, кто не просто лежачий больной, а повредил ногу; они с точностью и красочно описаны Гиппократом две с половиной тысячи лет назад. Говоря о пациенте, сломавшем бедро и обреченном на пребывание в постели на протяжении пятидесяти дней, он указывал, что такая ситуация превосходит воображение: больной не может себе представить, как двигать ногой и уж тем более — как стоять, и если его не заставить встать, останется в постели до конца жизни. Действительно, меня нужно было заставлять подняться, встать и ходить — но как мог я это сделать в случае, подобном моему, когда все обычные страхи, запреты, сомнения перевешиваются основополагающим — одновременно и физиологическим, и экзистенциальным — распадом, исчезновением?

Сталкивался ли я когда-нибудь с более парадоксальной ситуацией? Как мог я стоять, не имея ноги? Как мог я, лишенный ног, ходить? Как мог я действовать, когда инструмент для этого сведен к состоянию инертного, неподвижного, безжизненного белого предмета?

О чем я думал, так это о замечательной главе в книге А.Р. Лурии «Потерянный и возвращенный мир», озаглавленной «День решающего открытия». По сути, она предназначена для пациента и посвящена возврату «музыки»:

«Сначала с ним [письмом] было так же трудно, как и с чтением. Быть может, еще труднее. Он [пациент] разучился держать карандаш, он не знал, каким концом его брать, как им пользоваться. Он забыл, какие движения надо сделать, чтобы написать букву. Он стал совсем беспомощным... А потом наступил день, который перевернул все. Это был день великого открытия, которое он сделал. Все было очень просто. Сначала он пытался писать, вспоминал образ каждой буквы, пытался найти каждое движение, нужное, чтобы его написать... Разве взрослый человек пишет так же, как ребенок? Разве ему нужно задумываться над каждым образом буквы, искать каждого движения, нужного, чтобы ее написать?! Мы давно уже пишем автоматически, у нас давно сложились серии привычных движений письма, целые «кинетические мелодии»... Теперь ему не нужно было мучительно вспоминать зрительный образ буквы, мучительно искать то движение, которое нужно сделать, чтобы провести линию. Он просто писал, писал сразу, не думая»[22].

Автоматически! Да, автоматически — это и есть ответ. Что-то должно получиться автоматически — или не получится ничего.

 

V. Solvitur Ambulando [23]

 

Каждая болезнь — музыкальная тема, каждое излечение — музыкальное разрешение.

Новалис

 

Я встал — или, точнее, «меня встали», подняли на ноги двое крепких физиотерапевтов; я, как мог, помогал им, опираясь на два прочных костыля, которые мне дали. Мне процесс показался странным и пугающим. Когда я смотрел прямо перед собой, я понятия не имел, где находится моя левая нога; я вообще не имел определенного ощущения ее существования. Мне нужно было посмотреть вниз — все решало зрение. И когда я таки глянул вниз, то левая нога в это мгновение воспринималась только как объект рядом с правой ногой. Казалось, она никоим образом мне не принадлежит. Мне и в голову не приходило опереться на нее, вообще как-то ее использовать. Так что я стоял, или «меня стояли», поддерживаемый не ногами, а костылями и физиотерапевтами, в странной, довольно пугающей тишине, той напряженной тишине, которая возникает, когда должно случиться что-то значительное.

В эту тишину, в это оцепенение ворвались решительные голоса:

— Давайте, доктор Сакс! Не можете же вы стоять как цапля на одной ноге! Нужно пользоваться и другой, опираться на нее.

У меня возник соблазн спросить: «Какой другой?» Как мог я стоять, не говоря уже о том, чтобы двигать этот чудовищный ком желе, это ничто, вяло свисающее с моего бедра? И даже если, укрепленный этим меловым панцирем, этот нелепый довесок мог бы меня поддерживать, как мог бы я идти, если я забыл, как ходить?

— Давайте же, доктор Сакс! — торопили меня физиотерапевты. — Нужно начинать.

Начинать! Как я мог бы? И все же я должен. Именно этот момент и есть тот странный момент, с которого должно начаться начало.

Я не мог заставить себя опереться непосредственно на левую ногу — потому что это было просто немыслимо, не говоря уже о том, что страшно. Что я мог сделать — и сделал — это поднять правую ногу, после чего так называемая левая нога должна была послужить опорой или подогнуться.

Неожиданно, без всякого предупреждения, совершенно этого не предчувствуя, я обнаружил, что погрузился в головокружительное видение. Пол был на расстоянии многих миль от меня, потом оказался всего в нескольких дюймах, палата внезапно накренилась и повернулась вокруг своей оси. Я испытал шок, меня охватил острый ужас. Я почувствовал, что падаю, и закричал физиотерапевтам:

— Держите меня! Вы должны меня поддерживать — я совершенно беспомощен!

— Сохраняйте равновесие, — ответили мне.

— Не опускайте глаза.

Но я чувствовал бесконечную неуверенность и был вынужден смотреть вниз. Вот тогда-то я и обнаружил источник непорядка. Им была моя нога — точнее, тот предмет, тот безликий гипсовый цилиндр, служивший мне ногой, та белая абстракция. Теперь цилиндр имел в длину то тысячу футов, то два миллиметра: он был то толстым, то тонким, он кренился то в одну сторону, то в другую. Он постоянно менял размер и форму, положение и угол наклона; перемены происходили четыре-пять раз в секунду. Степень трансформации была огромной — между последовательными «структурами» различие могло быть тысячекратным.

Пока перемены были такими чудовищными по величине и неожиданности, и речи не могло идти о том, чтобы я мог что-то сделать без поддержки. Было совершенно невозможно двигаться при подобной нестабильности образа, каждый параметр которого непредсказуемо менялся на несколько порядков. Через минуту или две (другими словами, после нескольких сотен трансформаций) перемены сделались менее своенравными и непредсказуемыми, хотя и продолжались с такой же скоростью, как раньше: трансформации гипсового цилиндра, хоть и оставались чудовищными, сделались менее резкими и стали затухать, приблизившись к приемлемым границам.

При такой ситуации я решил начать двигаться. Кроме того, меня торопили, даже физически направляли и подталкивали двое физиотерапевтов; они улавливали мое беспокойство и сочувствовали мне, но тем не менее (как я предположил и что впоследствии подтвердилось) не имели ни малейшего представления о тех ощущениях, которые в тот момент я испытывал и с которыми боролся. Можно было, пусть с трудом, представить себе (как я теперь подумал), что возможно научиться управлять такой ногой, хотя это походило бы на управление роботом чрезвычайно ненадежной конструкции, постоянно меняющейся невероятным и непредсказуемым образом.

Разве можно с успехом сделать хоть один шаг в мире — перцептивном мире, — постоянно меняющем свою форму и размер?

Когда началось это смятение чувств, у меня возникло впечатление взрыва, абсолютной беспорядочности и хаоса, чего-то совершенно случайного и анархического. Но что могло вызвать такой взрыв в моем уме? Могло ли это быть просто сенсорным взрывом, порожденным состоянием ноги, которой пришлось в первый раз служить опорой, стоять, функционировать? Несомненно, ощущения были слишком сложны и скорее напоминали гипотезы, совокупность тех элементарных априорных догадок, без которых не было бы возможным восприятие или конструирование мира. Хаос царил не в восприятии как таковом, а в пространстве, в эталонах, которые предшествуют восприятию. Я чувствовал, что наблюдаю — в тот момент, когда подчиняюсь им, — само возникновение эталонов, измерений мира.

И это восприятие — или предвосприятие, догадка — не имело ко мне никакого отношения: оно происходило собственным экстраординарным и неумолимым образом, начавшись и сохраняясь, по сути, случайно, модулируясь, возможно, процессом проб и ошибок — чудесной, но несколько механической разновидностью расчета, совершенно меня не касавшейся. Я присутствовал, это верно, но только как наблюдатель — простой свидетель доисторического события, «большого взрыва», который положил начало моему внутреннему миру, микрокосму во мне. Эти перемены я переживал пассивно, а не активно, и таким образом это напоминало присутствие при основании мира, доисторическом установлении его эталонов и пространства. Передо мной и во мне разыгрывалось настоящее чудо. Из ничего, из хаоса создавалась мера. Мечущиеся, колеблющиеся измерения сходились к некоторой средней — к протошкале. Я испытывал ужас, но также благоговение и волнение духа. Во мне, казалось, работает космическая математика, устанавливая безличный порядок микрокосма.

Неожиданно я вспомнил о вопросах, обращенных Богом к Иову: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?.. Кто положил меру ей?..»[24]И я с благоговением подумал: я там был, я видел это. Структуры, трепещущие структуры заставили меня подумать о Планке и Эйнштейне и о том, как квантовость и относительность могут иметь одно происхождение. Я чувствовал, что ощущаю себя в собственном «допланковском времени» — том невообразимом времени, о котором говорят космологи, тех первых секундах после Большого взрыва, когда пространство еще нестабильно, колеблется, квантировано, — времени приготовления, предшествующем началу настоящего времени.

Я стоял неподвижно, остановленный, прикованный к месту, отчасти из-за головокружения, делавшего движение невозможным, отчасти потому, что меня удерживали эти размышления. Мою душу пронзил восторг перед чудом. «Это самое замечательное, что только со мной случалось, — подумал я. — Никогда нельзя забывать этот чудесный момент. И я не должен скрывать это от других». Сразу же следом за этой мыслью мне пришли на ум другие слова из книги Иова: «О, если бы записаны были слова мои! Если бы начертаны они были в книге...»[25]. В этот момент я понял, что должен описать свои переживания.

Никогда еще не испытывал я такой быстроты мышления; никогда еще не знал такой быстроты восприятия. Все, что требует столь долгого пересказа: размышления об ощущении, зародившемся в ноге, о высших неиспользуемых системах координации, о том, как они, сначала неуправляемые и хаотичные, калибруются и корректируются методом проб и ошибок, различные захлестнувшие мой разум ощущения, перцептивные[26]гипотезы и расчеты — сменяли друг друга с невообразимой скоростью.

Должно быть, славным физиотерапевтам было интересно понаблюдать за мной: они видели явно неустойчивого, качающегося, сбитого с толку человека с выражением ужаса на лице, постепенно восстанавливающего равновесие, сначала взволнованного и испуганного, затем зачарованного и полного решимости и, наконец, радостного и умиротворенного.

— Ну что ж, доктор Сакс! — сказал один из них. — А теперь как насчет того, чтобы сделать первый шаг?

Первый шаг! Пытаясь устоять, обрести контроль, я думал только о том, чтобы удержаться от падения, выжить — где уж там двигаться! А теперь, подумал я, можно попробовать и шагнуть. К тому же меня торопили, даже мягко подталкивали физиотерапевты, которые твердо знали: нужно поторапливаться, нужно действовать, нужно сделать первый шаг. Они обладали бесценным знанием, которое разум может и утратить, — нет никакой замены действию, «деяние — в его начале»: нет никакого способа что-то сделать, кроме как сделать это.

Мой первый шаг! Легче сказать, чем сделать...

— Ну, доктор Сакс, чего вы ждете?

— Я не могу двинуться, — ответил я. — Я не могу придумать, как это сделать. Я и понятия не имею, как делается первый шаг.

— Почему? — последовал вопрос. — Вы вчера были в состоянии согнуть ногу в тазобедренном суставе. Вы еще так взволновались по этому поводу — а теперь не можете сделать шага!

— Одно дело — согнуть ногу, — ответил я, — но совсем другое — сделать первый шаг.

Врач бросила на меня долгий взгляд и, поняв бесполезность слов, молча передвинула мою левую ногу своей ногой, переместив мою ногу в новую позицию, так что я сделал, или был вынужден сделать, что-то вроде шага. Как только это было сделано, я понял, как нужно действовать. Мне этого нельзя было объяснить, но можно было показать, и врач показала мне, на что похоже такое движение — сначала невольное; так тикообразное сгибание накануне показало мне, на что похоже движение бедра. После того как это было мне показано, я смог воспользоваться собственной волей, смог активно действовать сам. Как только был сделан первый шаг, пусть и искусственный, а не автоматический, я понял, как его делать — как можно согнуть ногу в тазобедренном суставе, чтобы нога передвинулась вперед на разумное расстояние.

В отношении определения того, что такое «разумное расстояние» и «разумное направление», я оказался в полной зависимости от внешних визуальных ориентиров — от меток на полу или результатов триангуляции расположения мебели и стен. Я должен был заранее полностью разработать шаг, а потом передвинуть ногу — осторожно, эмпирически определяя, когда она достигнет точки, которую я рассчитал как надежный пункт назначения.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных