Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ТАНЕЦ СЕМИ ПЕПЛОСОВ 3 страница




— Я не пишу стихов, — испуганно ответил Стратис.

— Да! Да! Прочти! — закричали все, кроме Сфинги.

— Теперь я комментирую «Одиссею».

— Прочти что-нибудь из этого, — сказал Нондас.

— Но комментарии — не стихи.

— Что-нибудь из этого! Из этого! — закричали все, кроме Сфинги.

— Ну вот, — сказал Стратис, чтобы выйти из неловкого положения, — комментарий к месту, где Гомер называет остров Калипсо «пупом моря» — aphalos tes thalasses.

— Я думала, что вкус у Гомера был лучше, — сказала Сфинга.

— На острове волнообъятом, / Пупе широкого моря… [58]— тихо прочел Стратис.

— A! Omphalos! Это совсем другое дело, — сказала Сфинга.

— Конечно, — ответил Стратис. — А вот мой комментарий. Повторяю, что речь идет о замечаниях сугубо личных.

 

Остров сладкий, даже слишком,

Где двойные берега,

Словно женская подмышка

И отверстие пупка.

Калипсо на нем, бедняжка,

Век ждала на берегу

И качалась, словно пташка

На надломленном суку.

Пуп морей необозримых

Был открыт во всей красе,

Но тебя тянуло к дыму,

Хитроумный Одиссей.

 

Наступило холодное молчание.

— Ледяная Сфинга, — пробормотал Николас.

— Я ведь предупреждал, — сказал Стратис с облегчением.

Калликлис пробормотал:

— М-да! Все это прекрасно, Стратис, только конец получился дохлый. Неужели ты не нашел ничего более подходящего? Например, «дыма змеескользящего»?

— Согласен, — сказал Стратис, — однако мне не нравится обыкновение, чтобы конец был делу венец.

— А я бы написала: «ты трубку у нее просил», — сказала Сфинга.

— И об этом я тоже думал, но испугался, как бы не спутали с корабельной трубой, — сказал Стратис.

— Это еще что такое? — резко спросила Сфинга.

— То, что называется также палка.

Послышался смех. Смеялась Лала.

— Какая отвратная ругань! — воскликнула Сфинга. — Особенно в таком месте.

— Богатые рифмы очаровывают меня, — сказал Калликлис. — Стихи Николаса потрясающи: такие короткие, и столько двойных рифм!

— Только зачем комментировать «Одиссею»? — спросил серьезно Нондас. — Ты бы добился гораздо большего, если бы последовал примеру кого-нибудь из александрийцев, как сделал Кавафис.[59]Нам, декадентам, более сродни эпохи упадка.

— Я не занимался Кавафисом более глубоко и еще не уяснил, как я сам отношусь к эпохам упадка, — ответил Стратис. — Возможно, я выбрал Гомера потому, что он не ломает себе голову над тем, чтобы напоминать мне Афины. Афины делают меня неумелым. А кроме того, иногда мне кажется, что стихи его — это стихи беженца.

— Примитивные беженцы, — сказал Калликлис.

— И этого я не знаю: что такое «примитивные».

— Если ты не знаешь даже таких элементарных вещей, зачем тогда пытаешься писать? — изрекла Сфинга.

— Чтобы узнать, — ответил Стратис.

— Боже мой! Неужели ты думаешь, что эти стишки научат тебя чему-то? Поэзия — это подъем, проекция, пламенный лиризм.

— Лиризм — заметил Николас, — есть эволюция междометия. Аман… Аман… Аманэ. [60]

— Ты смешон, — бросила ему Сфинга.

Стратис почувствовал себя так, будто его заперли в каком-то пространном лабиринте, где он неистово бился о мрачные стены.

— Я понял, — сказал он. — Вам не нравится мое отношение к Гомеру. Возможно, очень короткие и строгие стихи тоже встретят Ваше неприятие. Я пытался писать и по-другому.

И он принялся читать:

 

Слух навостри и прислушайся

к звукам кипящим,

Пальцами рук ощути ночи волшебной челнок,

Выкинь из памяти образы лет уходящих,

Горе людское минуй на распутье дорог.

Кинь свои чувства на черную кожу тимпана,

Словно грузило. Дыханье свое задержи.

К мраку прильни.

В нем бунтует душа океана —

Станет свободной

от бедствий земных твоя жизнь.

Ангелы плачут, склонившись,

в душе твоей долгие годы.

Дай же им вновь в этом мире

телесность свою обрести.[61]

 

— Нам-то какое дело до этих порабощенных ангелочков?! — прервала Сфинга.

Только тогда Стратис повысил тон:

— Не ангелочков, а ангелов. Я много работаю над подбором слов.

— Хорошо, «ангелов». А дальше что?

— Ангелы для меня — сложнейший вопрос. Что им делать в Греции? Каковы их обычаи? Какого они племени?…

— Что им делать? Со звездами лобызаться, — сразу же ответила Сфинга и немедленно добавила: — Боже мой! Как справедливо караешь ты меня за то, что я пришла сюда, а не пошла слушать Евангелие Святых Страстей.

Она поднялась и стала спускаться с левой стороны. Саломея, которая до этого смотрела, не отрываясь, на свои колени, направилась к Парфенону.

— Уф! Тело занемело, — сказал Стратис.

— Мне нравятся твои образы, — сказала Лала.

— Образы — это легко… — ответил Стратис и последовал прямо за Саломеей.

— Чего ты добиваешься? Никто тебя не поймет: неужели тебе не жаль себя?

— Ритм — страшная морока, — сказал ей Стратис, словно продолжая отвечать Лале. — Я его еще не нашел. Возможно, — и я начинаю понимать это лучше с тех пор, как мы ходили в Астери, — потому, что мое переживание — это и их переживание.

— Чье это «их»?

Стратис ответил, учащенно дыша:

— Был июль, два часа дня. Стояла жара, ноги прилипали к асфальту, одежда — к телу, тело — к душе, которая испарялась. Я шел за сигаретами. Киоск был покрыт сверху донизу пожелтевшими листами, рекламировавшими наготу всех стран Запада. Мужчины сновали с лицами, намазанными ртутью и черным лаком, женщины — с руками, обнаженными от подмышек и до самых ногтей, отмеченными систематически постельными насекомыми. Почему я вдруг задался вопросом, какова связь между этими мужчинами, этими женщинами, этими местами? С той поры начались мои мучения. Я шатался по улицам, ресторанам, трамваям, по небольшим театрам в разных кварталах, по кинотеатрам под открытым небом, у карагеза,[62]в кофейнях, где пристраиваются в невыносимую ночь с кульком семечек… Где только я ни устраивал засаду, чтобы изучать их. Я хватался за взгляд, за форму руки, передвигался внутри человека, покрываясь пеной от изнеможения, словно проделав путешествие внутри дерева. Порождаемые мной призраки я тут же убивал, если тот или иной из пяти органов чувств сбивался с пути. Я испытывал на человеке действие возведения его в естественную величину. Большинство из них все мельчало, мельчало и в конце концов исчезало у меня под пальцами, словно комары. А другие не утратили ни одной линии в своем объеме, но только…

Он передохнул. Саломея закрыла глаза. Лунный свет покрыл ее лицо снегом. Он был в полнейшей растерянности. А она продолжила, как человек, погруженный в мечтания:

— … Но только после того появилась фея-коротышка.

Она резко наклонилась, взяла свою сумку, открыла её и сказала:

— Завтра во второй половине дня дома никого не будет. Я приду. Жди меня. Вот ключ. Думаю, от этого нам будет хорошо.

Она произнесла эти слова ясно и спокойно, словно медсестра, и нежно коснулась его плеча. И тогда раздался первый свисток сторожей.

 

НОЧЬ ВТОРАЯ

 

Саломея жила теперь в полуподвале у Фонаря Диогена.[63]Стратис проехал на трамвае до Омонии,[64]а затем пошел пешком напрямик по улице Эолу. Во всех церквях горели огни, на улицах было полно народу. Он то и дело прикасался к ее ключу, который лежал в кармане. Он не заметил, пожалуй, ничего, кроме свечей, которыми торговали у оград и на тротуарах.

Он вошел в боковую улочку и открыл дверь. Мебель напоминала лодки, готовые отдать швартовые: место проживания Саломеи всякий раз имело вид временный. Он прошел через прихожую. В маленькой комнате, рядом с диваном, на скиросской[65]скамье лежали «Обломки» Малакасиса[66]и «Прометей» Андре Жида.[67]В открытом окне сквозь прозрачные занавески время от времени можно было видеть пыльные брюки прохожих. Тогда он подумал, что нужно ждать, и почувствовал, как неупорядоченно забилось сердце, вызывая головокружение. «Но почему? Теперь ведь на то уже нет причины», — подумал он. Он попытался обращаться с собственным сердцем так, как с каким-то чужим животным, но оно стучало все сильнее. Слух его был напряжен до предела, и малейший шум распространялся, распространялся всюду, прерывая дыхание. Он попытался удержаться мысленно за колокол, который издавал поминальный звон: «Как мы воскреснем?…» Грядущая полночь представлялась ему погруженной в бесформенный хаос. Неизвестная нагота его подруги выступала из бездны, словно галактика, меняла свои очертания, меняла свою субстанцию, исчезала, появлялась снова и обволакивала его. Благоухание лимонного цвета мучило его: «Весна. Нечто такое и может напоминать мучительное ожидание воскресения душ…»

Саломея вошла бесшумно. В руках у нее были гвоздики.

— Это тебе. Надеюсь, ты не скучал.

Стратис положил цветы на скамью у единственного в комнате кресла — кресла, обтянутого желтым бархатом. Понадобилось какое-то мгновение, чтобы понять, что женщина, которую он ожидал, пришла. А он даже не подумал, что это он должен был принести ей цветы.

— Почему ты ушла? — спросил он.

— Мне хотелось, чтобы ты ждал меня. Хотелось прийти домой и встретить моего господина.

Легкая дымка покрывала ее шею. Стратис сел в кресло.

— Я устал ждать, — сказал он.

Несколькими движениями она сняла с себя все одежды. Все тело ее было в лебединых изгибах. Только два персика напоминали камни пращи. Лоно ее неприметно скользило и исчезало в тусклой меди куста. Чуть ниже талии оно было помечено шрамом.

Она стояла перед ним.

Взгляд его, оторвавшись от черной линии, проследовал по впадинам и изгибам.

— Я тебе нравлюсь?

Взгляд его завершил полностью свой круговой путь и остановился снова на черной линии. Он не задавался вопросом, нравится ли она ему. В мыслях его блуждало только, что нужно пройти через эти волны, чтобы снова выйти на поверхность.

— Ты ведь и сама это знаешь, — сказал он рассеянно.

Шрам Саломеи простерся под его сомкнутыми ресницами, став белой линией беговой дорожки. Он все бежал и бежал. Затем что-то внутри него остановилось. Не наслаждение. Он ощущал свое потное тело и ее дыхание на своем виске. Он видел, как ее глаза смотрят на него из-под его глаз. «Так распускаются сирени». Все снова стало так, как было.

— «Лес, которого ты жаждал»,[68]— сказал он.

— Что это?

— Из книги, которая рядом с тобой.

— Да, действительно. Предпочитаю то, что говорит орел: «Я должен увеличиваться, а ты — уменьшаться».[69]

— Это из «Обломков».

Она вытянула руки и напряглась всем телом.

— Не важно. Прочитанные книги путаются внутри нас. Иногда мне в голову приходит мысль сделать одну-единственную книгу из всех книг, которые я прочла: вырвать из них страницы, изрезать ножницами на мелкие кусочки, бросить их в корзину, перемешать хорошенько, а затем вынимать один за другим и переписывать.

— Только в этом случае в твоей книге не будет тебя самой, — сказал Стратис.

— Как это не будет? Ведь для этих несчастных кусочков я сыграю роль слепой судьбы. Но если меня там не будет, тем лучше: я буду в другом месте, буду заниматься любовью. А когда я занимаюсь любовью, я пребываю в любви, а не в книгах.

Она смотрела в потолок. Голос ее, казалось, медленно двигался, воспроизводя читаемые наверху образы.

Стратис исчез вдали.

— А где буду я? — спросил он по старой привычке.

— Ты — противоположность. Допустим, будешь заниматься любовью с Лалой…

— Почему с Лалой?…

— Потому что она могла бы дать тебе значительно больше, чем я…

Стратис ласкал ее упругую грудь, но она отстранила его руку и сказала:

— …Итак, если бы ты занимался любовью с Лалой, то снова пребывал бы в книге. И если бы тебе удалось написать ее, ты попытался бы настолько наполнить ее собой, что все другие ушли бы и ты остался бы один. В конце концов ты станешь мелкими кусочками, которые будут плавать в моей книге, и вполне справедливо понесешь такое наказание.

Стратис слушал ее. Возможно, даже более серьезно, чем следовало бы. Взгляд ее спустился с потолка и остановился на цветах, которые лежали забытые на скамье.

— Они хотят пить, эти гвоздики.

Она вскочила на ноги, вышла и вернулась с кувшином воды. Стратис смотрел на ее пальцы, изогнувшиеся на поверхности сосуда, и думал, что, может быть, не дал ничего этому телу. Оно показалось ему чужим, словно рельеф, а вдали за ним было неизъяснимо призывавшее минувшее. Она наклонилась, и ее талия изогнулась, словно ветка. На бедре у нее была ямочка. От шеи шла линия, проходившая между лопатками и легко терявшаяся в тени. Соски казались вишневыми клыками. Значительно позже он подумал, что не его глаза различали все это, но кровь приносила все это к его глазам. Он снова почувствовал благоухание лимонного цвета. «Но оно ведь было здесь все это время. А я где был?» Теперь пальцы ее играли гвоздиками, прильнувшими к кувшину. «Тот же цвет, что у кувшина в Коккинарасе. И Лала, говорившая о грешниках…»

— Саломея… Кто, Саломея?…

— У какой женщины я взяла тебя? — спросила она медленно, не оборачиваясь.

— Ни у какой. Ты — первая моя женщина с тех пор, как я возвратился в Грецию. Первая гречанка.

— Первая… А ты ведь даже не сказал мне, что я красивая.

Он поднялся, взял ее за плечи и повернул к себе. Она отпрянула назад и словно задумалась.

— Но ведь ты говорил, что прошло уже два года с тех пор, как ты вернулся из-за границы. Все это время что ты делал?

Колокол время от времени бросал на камень пару медяков. В памяти Стратиса внезапно возник раненый юноша, которого он видел в детстве в своем селе, когда его поднимали из лужи крови. «Может быть, и это все время было здесь…» Волна ритмов проникла ему в душу. «Странно, впервые за столько времени — музыка…». Он почувствовал, как весна неудержимо влечет его наружу.

— Я любил, — ответил он.

Раненый юноша был первым в ловле неводом. Ноги его, пробегая по воде, обретали сияющее трепыхание. И внезапный круг сети словно распахивал свои широкие объятия. Темные объятия. Рыба сверкала там внутри, такая новая. Он посмотрел на стену маленькой комнаты: кое-где она облупилась. Он увидел себя запертым в этой могиле. И сказал ей почти резко:

— Оденься. Хочу выйти с тобой.

Она покорно склонилась и стала собирать разбросанные по полу одежды — белую комбинацию, лиловое платье. Она прикоснулась к этому и вытянулась напротив. Затем она провела ладонями по бокам и преподнесла ему грудь.

— А их ты больше не хочешь? Я называю их волчатами.

— Так я смотрел на яблоко, которое украл в детстве, — сказал он.

Он позволил ее рукам опуститься.

— Может быть, я не нравлюсь…

— Знаешь, — сказал он, — вначале, когда я только увидел тебя, ты напоминала мне Нижинского.[70]Так я называл тебя наедине с собой.

Она поцеловала его. Только теперь он познал ее губы. Ее руки обнимали его всюду, словно полуденная волна. Затем они дали ему погрузиться в теплое лоно моря, глубоко, до самого дна, на котором поблескивал белым светом измятый образ заплаканной девушки среди водорослей.

— Прогони всех, — хрипло простонала она и отдалась ему.

Значительно позже Стратис спросил:

— Значит, Лала нравится тебе так сильно?

— Не хочу скрывать от тебя — ответила она. — Только это не значит, что от тебя я добиваюсь того же. Когда-то я полюбила. Не стоило. Затем я вышла замуж. Жуткая пустыня. Тогда я познакомилась с женщиной. Она скрывала в себе дьявола. Мало-помалу она обучила меня. В конце концов, мне не было неприятно. По крайней мере, это было спасение от одиночества…

Она задумалась.

— …Возможно, это сделало меня женщиной больше, чем нужно. Теперь я хочу быть твоей…

Стратис хотел было заговорить, но она зажала ему рот ладонью:

— …Твоей, насколько могу. А насколько могу, не знаю. Возможно, нужно было это попробовать. Однако мне кажется, если мы расстанемся надолго, я, может быть, снова вернусь к этому. Видишь, какое упрямое у меня тело: не дает мне сил любить издали, как ты. В сущности, возможно, я должна быть благодарна этой дьявольской женщине, потому что мужчины, если только судьбе не угодно преподнести нам редчайший дар, либо очень глупо сентиментальны, либо похабно грубы…

Она замолчала и снова посмотрела в потолок.

— …Да, если не смогу по-другому, если не смогу по-другому… уйду к Лале, хотя…

— Хотя? — спросил Стратис.

— …Хотя, — сказала Саломея, — несмотря на всю ее силу, у нее совершенно нет мальчишеской стихии… Так странно…

Она говорила с необычайной простотой, напрямик. Стратис обнял ее. Она вскочила на ноги.

— Вставай! — сказала она. — Выйдем. Прошло уже столько времени, как ты попросил об этом.

 

Они пошли к холму Филопаппа.[71]У церкви Святого Димитрия народ толпился вокруг Святой плащаницы. На озаренных свечами лицах можно было прочесть все морщины. Вдали белели, словно крупная галька, мраморы Акрополя. Стратис пытался согласовать это время, которое текло с протяжными псалмами и угасало над маленькими огоньками, с тем другим временем, которое, казалось, неподвижно взирало на него из крепости, смежив веки мраморов, словно из глубины некоего безмятежного моря.

Он повернулся к стоявшей рядом Саломее. Лицо ее показалось ему лишенным всякого выражения. Одежды, скрывавшие ее тело поглощали его, словно колодец Инстинктивно желая сохранить Саломею, он схватил ее за руку выше локтя. Она улыбнулась ему. Такой далекой была ее улыбка. Он почувствовал себя грудой осколков. «…Как найти соответствие между всем этим?»

Народ вздрогнул: вынесли Святую плащаницу.

Священники и хоругви. Мертвый Бог с брызгами крови на боку. Саломея перекрестилась. Этими вот пальцами она обнажила свое тело. Так быстро. Далеко позади, у причала близ селения, три человека поднимали юношу, который испускал дух, в залитой кровью рубахе. К берегу приближалась лодка, и весла ее разбивали воду, как некогда его ноги. Он увидел совершенно нагое тело Саломеи среди рук, державших свечи, и свечи, сделанные из плоти ее: множество пальцев, мужских и женских, мяли его. Множество пальцев до самого погребального ложа, которое удалялось к Одеону.[72]Волна ритмов, нахлынувшая на него в тесной комнате, появилась снова. Он ощутил бурление могучей радости. Музыка начертала два больших круга и оставила его в безысходном одиночестве.

Он проводил ее до двери. По дороге они молчали. Только прощаясь, он сказал:

— Сегодня мы согрешили.

— Если то, что ты желаешь сделать, чего-то стоит, боюсь, что тебе придется пройти через страшные мучения. А я… уже очень давно сбилась с пути… Спокойной ночи, Стратис.

И закрыла дверь.

 

 

СТРАТИС:

 

Пятница, апрель

С той пятницы у нее дома она исчезла. Вот уже две недели я заблудился, словно в том сумрачном лесу[73]в Англии, где пахло подвалом, среди густых корней, вбиравших запах гнили. Моя комната была освещена газовой лампой. Возвратившись, я прочел при этом бледном свете в измятой газете: «A sunny day we shall go…».[74]Одиночество было таким, что его можно было резать ножом, как туман.

Условный язык Саломеи: «волчата», «Лев», «Стрелец», «Антарес». Ласки ее тела могли бы стать палестрой[75]на небе, полном созвездий.

С нынешнего дня луна должна начать наполняться. Это моя клепсидра.

 

Суббота, ночь

Я проснулся, увидав вот какой сон. Ресторан под открытым небом в конце улицы Патисион. Ночь, матовое освещение. Я сидел там вместе с другом, определить личность которого не могу. Мы ужинали, и я знал, что к концу ужина или я убью его, или он убьет меня. Он тоже знал это, хотя не обмолвился ни словом. Словно мы об этом договорились и согласовали это уже давно. Мы очень спокойно беседовали о привычных вещах, а официант менял блюда в ритме, который казался мне неумолимым. Я вскочил с постели в тот момент, когда он поставил на стол фрукты — блестящее блюдо с фруктами и колотым льдом.

 

Воскресенье

Поздно вечером, словно ветер, внезапно распахнувший окно, вырвались из памяти моей подробности, уже много лет остававшиеся в неприкосновенности.

Первая зима в Париже. Непохожий холод. Иное осязание. Меняющаяся атмосфера дома, в котором я жил: то еврейская, то славянская, то католическая. Различные соседи по квартире. Молодая еврейка, смуглая, имевшая манеру разговаривать тихо и постоянно читающая Писание: я был разочарован, заметив, что еврейский текст читается от конца к началу. Тело у нее было белое и тусклое. Она жила в смежной комнате, за дощатой стеной. По ночам она будила меня ужасным бредом (очевидно, из-за наркотиков): я стучал по доскам, чтобы привести ее в чувство, а утром она говорила «спасибо». Пожилая барышня, слушавшая лекции по богословию вместе с графом — стройным, нуждающимся, бородатым. У них была старческая идиллия: граф страдал забывчивостью, и это поддерживало их связь. Две подруги дома, невыносимо «артистические»: одна из них играла на скрипке. Они жили в бельэтаже по ту сторону реки и время от времени устраивали артистические вечера. Приглашенные должны были являться, сменив одежду, чтобы слушать музыку, «освежив личность», как говорили они. Мое первое соприкосновение со столичной грязью: дома, словно прокаженные; варварские инструменты в ледяных внутренних дворах; бродяги под мостами по ночам; железнодорожные станции, смертоносные на заре; жажда и призраки… Что нужно было всему этому незваному?

 

Понедельник

Подражать искусству невозможно. Когда говорят: «Ах, как это похоже!», будьте уверены, что это измышления. Искусство творит мир. Природа для него — туманность, и весь вопрос заключается в том, как сотворить из туманности звезду. Великие не начинают как люди, они начинают как нелюди. А оканчивают они человечностью, расширяя тем или иным способом самое себя. Стало быть, нужно задаваться не вопросом, естественно или нет то или иное творение, человечно ли оно или нет, но какова мера содержащейся в нем природы или человечности.

 

Вторник

Греческая действительность:

«Бесприданное замужество женщины, схожее более с наложничеством, чем с законным супружеством…»

 

(К. Полигенис. «О приданом» [76]).

 

 

«Для ромея Андреас поступил честно в столь трудных обстоятельствах». (Подчеркиваю: Психарис. «Агни».[77])

 

Среда

Было около полшестого или шести вечера. Впечатление, будто круг замкнулся. Рука, сжимавшая мое сердце, разжалась и позволила ему трепетать. Это я помню очень четко.

 

Четверг

Как существует горизонт зрительный, существуют также горизонты слуха, осязания, обоняния, разума и… Далее идти не подобает.

 

Пятница

Обрати внимание, как наши жесты, движения, действия мгновенно окаменевают, едва вступив в прошлое, словно погружаясь в «увлажненный» воздух. И все это остается нерушимым и незыблемым на веки вечные. Ничто не может изменить их позицию, завершенную позицию. Каждое мгновение мы порождаем статуи. Это поразило меня, как внезапное видение: настаивая на этом, можно сойти с ума.

 

Суббота

Я пишу, как вскрывают себе вены. Пишу, чтобы отсрочить признание, — это словно отсрочка наказания…

 

Воскресенье

Я вышел, когда уже смеркалось. Вытянувшиеся в длину Афины: за четверть часа уже выходишь за город. Однако по дороге повстречалась девушка такого болезненного вида, такая опустившаяся, что даже этого скудного пространства, казалось, было для нее слишком много. Перед борделями — длинные очереди: лица у всех терпеливые и не выражающие ничего.

 

Понедельник

Предметы (неодушевленные) постепенно вступают по их собственному желанию в мою сознательную жизнь.

 

Вторник

Первое мая. Я прошелся по улицам. Кажется, будто весна действует наоборот — не снизу вверх, а сверху вниз, погружая тебя в землю.

 

Среда

Послезавтра. Послезавтра вечером. Что породит вздутая луна?

От Саломеи ничего нового.

 

Четверг

Я взял Паскаля. Раскрыл книгу на «Мемориале».

«Примерно с половины одиннадцатого и примерно до получаса после полуночи

 

ОГОНЬ».

 

Слово написано посредине строки заглавными буквами, словно команда отряду, приводящему в исполнение приговор.

 

Стратис пошел прямо к освещенному окошку кассы. Поднимаясь, поздоровался слева с Николасом и Нондасом, справа, чуть выше — с Лалой и Сфингой, сидящими на скамье со стороны Одеона. Калликлис стоял перед ними, жестикулируя, спиной к нему.

Саломея еще не появилась. Тем не менее, он взял семь билетов.

Когда он опускал сдачу в карман, к нему подошел коротышка и, указывая пальцем на большие врата, сказал:

— Проходите!.. Вечный Парфенон!..

— Проходите!.. Утраченная красота!..

— Проходите!.. Развалины славы!..

Профессиональный гид…

На всех языках…

Он громко чеканил ямбы. Стратис не ответил. Человечек обращался к нему по-итальянски, по-английски, по-французски. Стратис посмотрел на него. В полнолуние лицо его казалось посыпанным мукой и имело глубокие морщины, проведенные множеством профессий.

— У меня есть античные монеты, — сказал он, словно на исповеди. — Вот это — античный обол.[78]Посмотрите: на нем изображен итифаллический сатир — совершенная работа!

Монета, извлеченная из кармана брюк, сияла в холодном свете. Стратис взял ее: рассмотреть что-либо было невозможно. Он вернул обол и молча посмотрел на дорогу, ожидая появления Саломеи. Фары автомобилей с длинными антеннами примешивались к ее отсутствию.

— У меня есть также уникальная коллекция светильников: все позы классической древности, независимо от пола…

— Независимо от пола… — повторил Стратис, словно под гипнозом.

Человечек приподнялся на носках туфель, отчего оказался еще ближе:

— Вот! Сапфические и юношеские[79]с потрясающими подробностями. Если желаете взглянуть на них после осмотра… Дома у меня спокойно и удобно для страстных любителей…

Фары время от времени обнажали кустообразный стебель, агавы.

— …Это в двух шагах отсюда. Дом, где царят доверие и понимание. Сегодня могут прийти и натуры, которые позируют…

Рыжий верзила склонился к окошку кассы. За ним следовала толстенная дама с волосами кукурузного цвета, издававшими удушливый запах. Стратис не ответил. Гид пошел к новым клиентам и снова заладил свое. Стратис спустился к Николасу. Нондас язвительно сказал:

— «Fabrice oubliait complètement d’être malheureux».[80]

— Да, конечно, — рассеянно ответил он.

Он то и дело поглядывал на дорогу.

— Посмотри, какой народ прибывает, — сказал Николас. — Похоже на премьеру на площади Оперы.[81]

Люди появлялись самые разные — и греки, и иностранцы. Бородатый француз, дочь которого время от времени повторяла необъяснимое: «Maman, il fait une brume intensive».[82]Лодыжки у нее были тяжелые. «Если бы я остался во Франции, то мог способствовать зачатию подобного создания», — подумал Стратис. Затем появилась светская ватага, что чувствовалось по манере произношения «н». Затем — компания соседей. Девочка говорила: «Здесь день… Здесь ночь…». Юноша, явно уроженец Ионических островов, продолжил: «А здесь — Плака… Какая Плака красивая!».[83]И все компания захохотала. Затем появился учитель с десятком детей. Он рассказывал об Акрополе, цитируя Плутарха.

— Странно, но дети его слушают, — заметил Стратис.

— Эти ночи нас многому научат, — сказал лукаво Нондас, — если мы только сумеем воспользоваться ими как следует.

— Правильно, — сказал Николас. — Нужно было раздать вам инструкции по эксплуатации, но теперь уже поздно.

Саломея не появлялась. Стратису казалось, будто он выиграл весь Акрополь в лотерею и не знал теперь, что с ним делать. Он направился к скамье, на которой сидели Сфинга и Лала. Другие последовали за ним. Калликлис все еще витийствовал и жестикулировал.

— Уже больше одиннадцати. Поднимемся или разойдемся по домам? — спросил Николас.

Сфинга посмотрела на Стратиса и сказала:

— Странно, почему Саломея так запаздывает. Мы с ней ужинали вместе с Фустосом. Я ушла, потому что Клис ожидал меня. Она поднялась на минуту к нему в мастерскую, а затем должна была прийти сюда. Странно…

Фускос — это тот, кто рисует тебя? — спросила Лала.

Сфинга лукаво глянула на Калликлиса, засмеялась и поправила:

— Фустос. Тот, которому я помогаю… Которому я помогла закончить Эдипа.

— Я этого не знал, — равнодушно ответил Калликлис.

— Как прекрасно, когда кто-то может помочь, — сказала Лала. — Иногда я чувствую себя такой ненужной.

— Если бы ты только захотела, он был бы в восторге. Мне известно, что теперь он ищет Европу,[84]— сказала Сфинга.

— Я не имела в виду Фускоса, — сказала Лала. — А что делает Европа?

— Сидит между двумя рогами, — сказал Калликлис. — Пошли. Поднимемся.

— Пошли лучше спать, — умоляюще пробормотал Николас.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных