Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Второй концерт, в Милане 7 страница




 

8 декабря. Красивая тридцатидвухлетняя женщина, мать, не стесняется здесь впадать в отчаяние или восторг от любви перед своими дочерьми лет двенадцати — пятнадцати, притом весьма сообразительными. Я всячески порицаю столь неосторожное поведение, свидетелем которого стал нынче утром. Мне припомнились слова Монтескье о том, что родители передают детям не ум свой, а страсти.

Женщины играют в Италии совсем иную роль, чем во Франции. Их постоянное общество составляют один или двое мужчин, которых они сами выбрали и которых могут наказать, если те им не угодят, сделав их невыносимо несчастными. Достигнув пятнадцати лет, девушка уже красива и может иметь некоторое значение в свете; не слишком редки случаи, когда женщина покоряет сердца, перевалив далеко за пятый десяток. «При чем тут возраст, — сказал мне однажды граф Фантоцци, страстно влюбленный в госпожу М., которой лет пятьдесят пять, — при чем возраст, когда полностью сохраняются красота, веселость и — самое главное — способность легко увлекаться!»

Я присутствовал, когда госпожа Л. говорила при своей дочери, красавице Камилле, о Лампуньяни: «Ах, он был создан для меня, он умел любить» и т. д. Этот интересный разговор, из которого дочь не упустила ни одного слова, продолжался более часа. Станут ли обвинять меня в одобрении подобных нравов лишь потому, что я их описываю, меня, твердо уверенного в том, что источником любви-страсти является стыдливость? Чтобы отомстить за себя, я буду думать о жизни того, кто на меня клевещет. Я часто сожалею, что не существует священного языка, известного одним лишь посвященным. Тогда порядочный человек мог бы говорить свободно, в полной уверенности, что будет понят лишь равными. Но я не отступлю ни перед какими трудностями. Я не стану скрывать, что в прошлое воскресенье после мессы, во время официального визита, госпожа 3. в присутствии своих дочерей высказывала двум мужчинам, которые впервые за всю свою жизнь явились к ней с визитом, весьма глубокие мысли о любви. Когда речь шла о том, когда следует изменять любовникам, чтобы наказать их за дурное поведение, она подкрепляла свои изречения примерами из жизни лиц, хорошо им известных (г-жи Белинтани, в настоящее время находящейся со своим любовником в Испании). Девушек охраняют здесь с чисто испанской строгостью. Если мать выходит из дому, ее замещает какая-нибудь весьма бдительная пожилая родственница, выполняющая роль дуэньи. Говорят, у многих девушек есть поклонники, которых они видят мельком лишь на улице; с ними обмениваются незаметными знаками, встречаются по воскресеньям в церкви, танцуют вместе не более двух-трех раз в год. Но часто даже такая легонькая интрижка бывает связана с самыми глубокими чувствами. Я никогда не забуду рассуждений, которые слышал из уст четырнадцатилетней девушки на одном представлении «Весталки» (чудесного балета Виганó): в них обнаруживалась поистине устрашающая проницательность и глубина.

Представление о жизни, ожидающей ее в будущем, может сложиться у итальянской девушки на основании случайно подслушанных признаний, происшествий, о которых ей рассказывали, проявлений радости или печали, которые она могла наблюдать, — но никогда не из книжной болтовни. Романов не читают по той превосходной причине, что их не существует. Мне известны тяжеловесное подражание «Вертеру» под заглавием «Письма Якопо Ортиса»[175]и два-три неудобочитаемых произведения аббата Кьяри[176]. Что касается наших французских романов в итальянском переводе, то они производят впечатление диатрибы против любви. В этой стране отец, имеющий дочерей, обнаружив у себя в доме роман, без всяких разговоров швырнет его в печку[177]. Это отсутствие какого бы то ни было чтения, кроме серьезного исторического, — одна из главных причин моего восхищения от бесед с итальянскими женщинами. В странах, где издается много романов, — в Германии, во Франции и т. д., — даже самая чувствительная женщина в момент полного самозабвения всегда немного подражает «Новой Элоизе» или любому модному роману, ибо она страстно желает понравиться своему возлюбленному. Она с восторгом прочитала этот роман, она не может не воспользоваться хоть немножко фразами, вызывавшими у нее слезы и показавшимися ей необычайно возвышенными. Поэтому в странах, где много романов, естественная прелесть женщин всегда несколько искажена. Надо достичь уже более зрелого возраста, чтобы прощать им все эти побрякушки, различать подлинную страсть там, где она есть, и не оледенеть от всей суетной мишуры, которой пытаются ее украсить. Известно, что любовные письма и зачастую также нежные речи женщин литературно образованных являются лишь набором цитат из их любимых романов. Не потому ли они кажутся менее женственными, чем другие, и столь смешными? Для итальянской женщины любовь — если она может внушать или испытывать ее — всегда составляет главное содержание жизни. Литературная одаренность в ее глазах лишь украшение жизни, средство для того, чтобы еще больше понравиться любимому человеку. Я ни одной минуты не сомневаюсь, что итальянка, только что дочитавшая роман или сборник сонетов, в тот же миг бросит его в огонь, если любовник надлежащим образом попросит ее об этом. Любовные письма их, если судить по тем, которые мне показывал один влюбленный ревнивец, маркиз Б., имеют весьма мало литературных достоинств, то есть вряд ли могут понравиться посторонним. Они полны бесконечных повторений. Представление о них можно составить себе по «Письмам португальской монахини»[178].

 

10 декабря. Я провожал Радаэля на дилижанс Монте-Наполеоне, который за двадцать три часа доставит его в Мантую, ибо путь в Болонью лежит через родину Вергилия... Герцог Моденский не соблаговолил дать разрешение на проезд дилижанса через его владения. Путешествуют одни якобинцы, сказал он, и его королевское высочество вполне прав. Начальник его полиции Безини представляет ему верные донесения. Итальянец, читающий вообще мало и с осторожностью, черпает свои знания главным образом из путешествий. Сей мир — лишь юдоль слез, говорят в Модене и.....

.....

не значит ли оказать им величайшую услугу?.....

.....

.....

или же признайте правоту моденских иезуитов.....

.....

Нет ничего разумнее преследований и аутодафе, нет ничего нелепее терпимости.

Если хочешь получить удовольствие от забавнейшего зрелища, надо видеть, как итальянец садится в дилижанс. Внимание, которое в этой стране служит лишь глубоким страстям, не работает у него достаточно быстро. Собирающийся в дорогу итальянец умирает от страха, что позабудет принять какую-нибудь из своих бесчисленных предосторожностей против холода, сырости, грабителей, небрежности трактирщиков и т. д. Чем больше старается он уследить за всем сразу, тем больше теряется, и стоит поглядеть, в какое отчаяние он приходит из-за каждого позабытого пустяка. Ему безразлично, что он выглядит смешным в глазах зевак, которые всегда собираются вокруг отъезжающего дилижанса. Он готов пренебречь двадцатью зрителями, лишь бы оказалось, что им не забыта черная шелковая ермолка, которую надевают на голову, входя в партер театра, где, на беду публики, присутствует какой-нибудь принц: ведь в этом случае шляпу надо обязательно снимать[179].

Больше всего раздражает или больше всего восхищает итальянца, смотря по его отношению к данному делу, это фатоватый француз, показывающий свою ученость, который в течение одного часа наговорит вам и о Гомере, и о политической экономии, и о Боливаре, и о Рафаэле, и о химии, и о г-не Канинге, и о торговле у римлян, и о Везувии, и об императоре Александре, и о философе Эразме, и о Паэзиелло, и о Гемфри Деви, и о многом другом. После этой приятной беседы, когда итальянец, стараясь серьезно вдумываться во все, что так быстро порхало на устах французского умника, должен был пускать свои мысли в галоп, у него начинает нестерпимо болеть голова.

Француз, который соблаговолит забыть все литературные сравнения и намеки и проявлять свою изумительную живость (блестящее преимущество его страны) лишь по поводу различных внешних обстоятельств поездки за город или пикника, в котором он участвовал вместе с итальянцами, имеет шансы показаться какой-нибудь хорошенькой женщине человеком необыкновенным. Но как только он заметит, что его не понимают, ему следует тотчас же умолкнуть и через каждый час замолкать хотя бы на десять ужасных для него минут. Все погибло, если его сочтут назойливым болтуном: казаться же молчаливым совершенно не опасно. Какой-нибудь сублейтенант родом с юга Франции, не читавший Лагарпа, может рассчитывать на обожание со стороны итальянки с гораздо большим основанием, чем очаровательный молодой парижанин, член Общества ревнителей христианской морали, уже выпустивший в свет две прелестные поэмы.

 

12 декабря. Нынче вечером в Скáла один несчастный, которого год тому назад бросила любовница, стал изливать мне свою душу. Я встретился с ним в партере около одиннадцати часов. Он был в театре с семи и все время созерцал издали ложу, где прежде царил. Он молод, очень хорош собой, знатен, богат и вот уже целый год пребывает в отчаянии на глазах у всего города. Ошеломленный серьезностью признаний этого влюбленного бедняги, я сперва думал, что он намеревается просить меня о какой-нибудь незначительной услуге. Ничего подобного, он только испытывал потребность поговорить о женщине, которую любил восемь лет и обожает более чем когда-либо через год после разрыва. И какого разрыва! Унизительнейшего на свете. Он длинно повествует мне про то, как некий немецкий офицер, весьма безобразный (на самом деле это человек очень любезный и красивый, но ужасный фат), в течение полугода упорно лорнировал его красавицу с того самого места в партере, где мы сейчас стоим. «Я стал ревновать, — сказал он мне, — и имел глупость сказать об этом Виолантине. Наверно, мои жалобы и заставили ее обратить внимание на этого окаянного графа фон Келлера. Чтобы слегка подразнить меня, она каждый вечер стала бросать на него взгляд в тот момент, когда мы уходили из театра. Осмелевший Келлер снял маленькую квартирку, откуда мог видеть ее балкон. Он решился и написать ей. Это заигрывание тянулось уже три недели, и наконец камеристка, получившая место благодаря мне, поссорившись со своей госпожой, передала мне письмо к ней Келлера. Чтобы уколоть Виолантину, я сделал вид, что ухаживаю за Фульвией К. В ложе Фульвии я умирал со скуки, за исключением тех мгновений, когда мог рассчитывать, что Виолантина меня увидит. Однажды у нас началась небольшая размолвка по поводу букета цветов из моего сада в Кварто, посланного мною Фульвии. Дошло до решительных слов. Доведенный до крайности, я сказал: «Или я или Келлер, — выбирайте»... и вышел, хлопнув дверью. На другой день она написала мне буквально следующее: «Отправляйтесь путешествовать, мой милый друг, ибо теперь мы с вами только друзья. Проведите месяц на водах в Баталье». Кто бы мог подумать, дорогой мой С...? После восьми лет близости!»

И тут маркиз Н. начинает излагать мне историю своей любви с первого дня, когда он увидел Виолантину. Я до безумия люблю рассказы, в которых со всеми подробностями изображаются движения человеческого сердца, и потому весь обратился в слух. Маркизу Н. все равно, с интересом ли его слушают: только бы поговорить о Виолантине. Однако по моим глазам он видит, что я растроган, и ему это приятно. Поэтому, когда — в половине первого — кончился коротенький балет «Воспитанник природы», у него еще оставалось о чем порассказать. Мы обрели убежище в пустующем кафе Дворянского казино, где явно помешали влюбленной парочке, пришедшей на свидание в это место, и уединенное и вместе с тем публичное. Там Н. беседовал со мной до двух часов. Кафе закрылось, он пошел меня провожать. На улице, в темноте, ему уже не приходилось сдерживаться, и слезы текли по его лицу, когда он рассказывал мне о своем погибшем счастье. Добрых четверть часа он удерживал меня в дверях «Прекрасной Венеции», где я живу. Когда я наконец принялся записывать впечатления этого дня, на часах церкви Сан-Феделе пробило без четверти три. Если бы у меня был секретарь, я бы хоть всю ночь диктовал ему историю любви маркиза Н. и Виолантины. Ничто не изображает нравы Италии так хорошо и с такой глубиной. В ней найдется не менее тридцати эпизодов, которые во Франции были бы совершенно непонятны. Француза возмущало бы то, что нравилось маркизу Н., и наоборот (см. «Мемуары» Казановы).

История эта занимала мой слух почти четыре часа. Я сам не проронил и ста слов, но слушал с неослабевающим интересом. Невозможно, говорил я себе, чтобы человек, так глубоко чувствующий, решился лгать, разве что насчет одного-двух фактов, слишком унизительных, чтобы о них рассказывать. Маркиз Н. поминутно возвращался назад, чтобы получше запечатлеть в моем сознании ту или иную мелкую подробность. У госпожи Р. один зуб вставной, чего я не знал. «Что же она будет делать, — говорил он мне, — когда придется его менять? Ведь я сам возил ее в Турин, где практикует Фонци, мой хороший знакомый. У Фонци я выдал ее за свою сестру, бедняжку маркезину К. И вот никто даже не подозревал, что зуб у нее вставной. В ее возрасте, в двадцать четыре года, иметь вставной зуб унизительно. Разве Келлер сможет помочь ей в этом деле, как помог я? Ах, эта женщина губит себя!» — добавил он совершенно серьезно.

Несчастный делал подобные же признания человекам двадцати. О его отчаянии судачит весь город. Чтобы отвлечься хоть немного, он ездил в Венецию. Его мрачная скорбь обратила на себя всеобщее внимание, на него напустились, и он все рассказал, а ведь это не глупый и не слишком слабый человек.

Мне было необычайно трудно передать этот набросок его повествования по-французски. Миланское наречие изобилует словами для выражения всех мельчайших перипетий любви. Моим французским перифразам не хватает точности, они говорят или слишком много или недостаточно. Да и как может быть у нас язык для передачи того, о чем мы никогда не говорим?

 

12 декабря. Я беседовал с моим оракулом, г-ном Идзимбарди, об этой длительной исповеди, из-за которой я лег сегодня лишь в четыре утра. «Здесь это самая обычная вещь, — сказал он мне. — Ах, вы не видели К., когда он впал в отчаяние из-за своего разрыва с Луидзиной, и П., когда он сделал попытку порвать с Р. после того, как зашел к ней не вовремя». И тут же он назвал мне десять имен, среди которых оказался кое-кто из моих новых друзей, кого я считал как раз наиболее рассудительными. «А женщины! — сказал он. — Хотите, я расскажу вам об отчаянии Гиты, когда она обнаружила, что П. ее не любит и хотел только прибавить к списку своих побед еще одно женское имя? Почти на целый год она потеряла охоту наряжаться. В Скáла на prime recite[180]она являлась в домашнем ситцевом капоте, закрытом до самой шеи. Больше месяца не виделась она ни с кем из своих друзей, кроме старого монаха С., который, сдается мне, носил П. ее записки. Она перестала показываться в своей ложе, и я пари держу, что она снова появилась там через шесть недель лишь в надежде хоть издали увидеть блестящего П. Здесь любовные горести — это ветряная оспа души: ими надо переболеть. Наши бабушки, жившие, словно турецкий султан посреди сераля, не были так подвержены этой болезни. Особенность итальянского воображения, — добавил г-н Идзимбарди, — состоит в том, что, находясь под наитием этой страсти, оно не в состоянии представить себе счастье без любимого существа». Тут уж мы достигли высот метафизики, которой я не стану докучать читателю. После долгих разговоров о любви, причем моя роль заключалась в том, что я беспрестанно опровергал заключения г-на Идзимбарди и вынуждал рассказывать мне в доказательство его правоты все новые случаи с указанием имен и званий действующих лиц, чтобы можно было проверить их достоверность, — после долгих разговоров о любви в укромном уголке кафе Академии мы пустились в обстоятельнейшее обсуждение самых трудных вопросов живописи, музыки и т. д.; разрешить их, узреть в этой области истину стало для нас почти пустяковым делом. Г-н Идзимбарди говорит мне: «Когда молодой человек, не совершивший никаких безумств, а только читавший книжки, осмеливается разговаривать со мной об искусстве, я откровенно смеюсь ему в лицо. Сперва научись видеть, говорю я ему, а потом мы поговорим. Когда же человек, известный своими долгими страданиями, как ваш вчерашний собеседник, заводит со мной беседу об искусстве, я перевожу разговор на мелкие странности выдающихся людей, которых он встречал, когда ему было лет восемнадцать — двадцать. Я вышучиваю смешные стороны их натуры или их ума для того, чтобы мой собеседник признался мне, замечал ли он тогда, в дни своей ранней юности, эти смешные стороны и радовался ли им, находя некоторое утешение в мысли о превосходстве этих людей, или же он поклонялся их совершенству и старался им подражать. Тот, кто в восемнадцать лет не любил великого человека настолько, чтобы восхищаться даже смешными его чертами, не годится мне в собеседники по вопросам искусства. Для того, чтобы осмелиться сказать хоть слово о статуях Кановы, которые весь Милан съезжается смотреть в Каденаббию (на озере Комо) к г-ну Саммариве[181], иметь душу пламенную, мечтательную и глубоко чувствительную гораздо важнее, чем обладать хорошей головой». Я готов был уже отпустить шутку насчет количества гениальных людей, потребных для того, чтобы каждый испытуемый юноша имел своего, однако вовремя вспомнил, что наша всегдашняя готовность слегка покривить душой ради словца, почитающегося острым, неизменно расхолаживает итальянца и заставляет его замолчать.

Сегодня утром я получил прелестный сонет Карлино Порта на смерть художника Джузеппе Босси[182], знаменитого хлыща, который слывет здесь великим человеком:

 

L'é mort el pittor Boss. Iesus per lu[183].

 

В литературе, где допускается такая мера естественности и правды, души черствые изгоняются за дверь просто силою вещей. Сегодня я раз десять перечел этот сонет. Так как в сонете всего четырнадцать строк, к нему можно приступать, не боясь соскучиться. Я страстно люблю этот род поэзии. На итальянском языке написано восемь или десять сонетов, которые могут числиться среди прекраснейших созданий человеческого духа. Карлино Порта особенно замечателен, когда он изображает знатного миланца, пытающегося говорить по-тоскански и прибавляющего окончания к усеченным словам своего родного наречия, например в «Preghiera»[184]:

 

Donna Fabia, Fabron de Fabrian

.....

Oramai anche mi, don Sigismond,

Convengo appien ne la di lei paura[185][186].

 

Ho лучших творений этого приятного стихотворца нельзя цитировать при женщинах: беду эту он разделяет с Буратти и Баффо. Все трое пользовались повседневным разговорным языком, несколько облагороженным, а во всех областях искусства такой прием придает выразительность самым характерным чертам.

Я с наслаждением перечитываю следующий сонет: правдивость его свидетельствует о том, что в этой стране революция рано или поздно неизбежна:

 

Si signor, sur Marches, lù l'é marches,

.....

D'èss saludaa da on asen come lù[187].

 

Кроме Монти, ничто из напечатанного здесь по-итальянски за последние пятьдесят лет не стоит этого сонета и «El di d'incoeu»[188]:

 

El pover meritt che l'è minga don.

Te me l'hann castringiuu là in dòn canton.

 

Сила, простота, естественность, никаких холодных академических подражаний в духе Фонтана или Вильмена[189]— вот что так возвышает поэзию на vernacolo[190]. Посредственности там не терпят, да она и не может быть терпимой — преимущество, которое эта поэзия скоро утратила бы, если бы для нее создали академии и литературные журналы. Французская академия породила у нас педантизм, и литература наша создала подлинные шедевры лишь тогда, когда имела счастье быть презираемой глупцами (1673). Нет ничего проще и непосредственнее итальянского поэта: Гросси, Пеллико, Порта, Мандзони и даже Монти, несмотря на его привычку к почестям. Поэты, пишущие на vernacolo, всегда менее педантичны и более занимательны, чем все прочие. Все наши литературные обсуждения, журналы, лекции по литературе и т. п. являют зрелище весьма печальное. Все это пустословие внушает мало-мальски утонченным душам отвращение к поэзии. Если хочешь получить удовольствие от чтения стихов северного поэта, не надо пытаться завести с ним знакомство; обнаружишь пошляка, который говорит: «моя муза». Наоборот, познакомившись с Порта и Гросси, я стал еще больше любить их прелестные стихи.

 

Бельджойозо, 14 декабря. Когда, покидая нынче утром Милан, я проезжал под триумфальной аркой в честь победы под Маренго (Павийские ворота), которую местные реакционеры осквернили какой-то надписью, на глазах у меня выступили слезы. С бессознательным удовольствием повторял я прекрасные стихи Монти:

 

Mossi al fine, e quei colli, ove si sente

Tutto il bel di natura, abbandonai,

L'orme segnando al cor contràrie e lente[191][192].

 

Господин Идзимбарди, человек выдающийся, один из моих новых друзей, во что бы то ни стало хотел свезти меня на озеро Комо. «Для чего вам ехать в Рим? — спросил он меня вчера вечером в кафе Академии, — искать высшей красоты? Так знайте, что наше озеро Комо в природе то же, что развалины Колизея в архитектуре и «Святой Иероним» Корреджо в живописи». «Я бы и не уехал, — ответил я, — если бы следовал своему влечению. Я весь свой отпуск провел бы в Милане. Никогда еще не встречал я народа, который был бы мне до такой степени по душе. Когда я общаюсь с миланцами и говорю на миланском наречии, я забываю, что люди злы, и все скверное в моей душе тотчас же замирает».

Никогда в жизни не забыть мне прекрасное лицо Монти, когда он декламировал у г-жи Бьянки Милези отрывок из Данте о Гуго Капете. Я был очарован.

Издали довелось мне видеть г-на Мандзони, весьма набожного молодого человека, который оспаривает у лорда Байрона честь быть самым великим лирическим поэтом из живущих в наше время. Он написал две-три оды, которые глубоко взволновали меня и никогда не вызывают во мне представления о г-не де Фонтане, потирающем себе лоб, чтобы казаться возвышенным, или направляющемся к министру, чтобы получить титул барона. Если истинным мерилом мастерства поэта должна служить сила того воздействия, которое его стихи постоянно оказывают на читателя, то для меня анонимный автор «Прины» или «Vision del di d'incoeu»[193]— величайший итальянский поэт. Г-н Томмазо Гросси — всего-навсего писец у прокурора. Единственное слабое место этого большого поэта заключается в том, что местное наречие, которым он пользуется, не понимают уже на расстоянии десяти лье от Милана, а также в том, что в Париже, Лондоне, Филадельфии не подозревают даже о существовании этого языка. Тем хуже для жителей Лондона и Филадельфии, но какое отношение имеет их невежество к моему удовольствию? В литературе имеются прелестные произведения и жанры, которым не дано жить более трех-четырех веков. В наши дни Лукиана[194]читать скучно, может быть, и «Кандид» будет скучен в 2200 году. Педанты полагают, что именно длительность, а не острота получаемого наслаждения служит мерилом совершенства.

Я уже говорил об одном молодом человеке, который пишет на языке Ариосто и Альфьери и обещает сделаться великим итальянским поэтом si fata sinant[195], — это Сильвио Пеллико. Так как он едва зарабатывает тысячу двести франков тяжким трудом домашнего учителя, у него не хватало ни средств, ни тщеславия для того, чтобы напечатать свою трагедию «Франческа да Римини». Издержки по ее изданию взял на себя Лодовико ди Бреме. Пеллико дал мне рукописи трех других трагедий, которые, на мой взгляд, более трагичны и менее элегичны, чем «Франческа». Г-жа Маркиони, первая трагическая актриса этой страны, при мне говорила Пеллико, что совсем недавно «Франческу» пять раз подряд играли в Болонье, — такого случая не было, может быть, уже больше столетия. Пеллико изображает любовь гораздо лучше Альфьери, что, впрочем, не так уж трудно. В этой стране изображать любовь — призвание музыки. Говорят, в Париже остроумный человек может заработать[196]до трех тысяч франков в месяц писанием маленьких комедий. Автор «Франчески» с трудом зарабатывает тысячу двести франков в год, обучая латыни ребят; представление его пьесы и ее выход в свет не дали ему ни сантима.

Вот как обстоит с искусством во Франции и в Италии. В Италии людей искусства оплачивают плохо, но весь Милан в течение целого месяца говорил о «Франческе да Римини». Отсутствие материального успеха весьма огорчительно в случае именно с этим молодым человеком, но для искусства нет ничего более отрадного. В Италии литература не станет подлым ремеслом, за которое какой-нибудь г-н де В.[197]вознаграждает писателей званием академика и должностью цензора. Монти говорил мне, что его бессмертные поэмы, выдержавшие каждая не менее тридцати изданий, приносили ему один лишь убыток. «Маскерониана» печаталась в Милане, а через неделю появились контрафакции в иностранных государствах, то есть в Турине, Флоренции, Болонье, Генуе, Лугано и т. д.

Но о Милане я сожалею даже не из-за названных только что выдающихся людей, а из-за всей совокупности его нравов и обычаев, естественности в повадке жителей, простодушия великого искусства быть счастливыми, которое здесь воплощается в жизнь особенно привлекательно, так как все эти славные люди и не подозревают, что это — искусство, да притом еще самое трудное в мире. Их общество производит на меня то же впечатление, что стиль Лафонтена. Каждый вечер в ложу какой-нибудь милой женщины сходятся одни и те же люди, и так в течение десяти лет. Благодаря этому все имеют друг о друге вполне точное представление. Все друг друга знают и понимают с полуслова. Отсюда, может быть, и проистекает подлинное очарование взаимного незлобивого подшучивания. Можно ли пытаться разыгрывать комедию перед людьми, с которыми видишься раз триста в году и так в течение десяти лет?

Такое близкое знакомство создает положение, при котором человек, живущий на годовую ренту в тысячу пятьсот франков, разговаривает с человеком, обладающим шестью миллионами, запросто, как с равным (в Англии это сочли бы немыслимым). Я часто восхищался, наблюдая такие нравы. Если бы богач вздумал разыгрывать славного малого, а бедняк напускать на себя гордость, над ними совершенно откровенно потешались бы целую неделю. Гордость, которую испытывает парижский приказчик оттого, что он попал в общество почтенных буржуа, была бы здесь совершенно непонятна. Ее пришлось бы объяснять не менее часа. Человека, настолько бедного, что он вынужден наниматься к немцам, жалеют: считается, что он волей-неволей должен быть немножко шпионом, и кое-чего при нем не говорят. «Poverino è impiegato!»[198]— замечают о нем, как-то поеживаясь. Этот способ выражать сострадание был мне неизвестен.

В Париже почти каждый раз, когда приходишь даже к близкому другу, приходится ломать легкую пленку льда, образовавшуюся за те четыре-пять дней, что вы с ним не виделись. Когда же эта деликатная операция благополучно проделана и вы оба снова близки, снова довольны, в самый разгар дружеских чувств бьет полночь, и хозяйка дома выпроваживает вас. Здесь, когда вечер в ложе г-жи Л. проходил весело и непринужденно, мы начинали с того, что задерживались в театре до часу ночи: долгое время после того, как зал погружался в сумрак и зрители расходились, мы в освещенной ложе продолжали играть в фараон. Под конец появлялся швейцар театра и извещал нас, что уже давно пробил час ночи. Единственно ради того, чтобы не расставаться друг с другом, все скопом отправлялись ужинать к Баттистино, в театральный трактир, для того специально и устроенный, и расходились мы по домам, когда было уже совсем светло. Я ни в кого не был влюблен, очень близких друзей в этой ложе у меня не было, и, тем не менее, эти вечера, проведенные так непринужденно и радостно, никогда не изгладятся из моей памяти.

 

Павия, 15 декабря. Четырнадцать лет деспотического правления гениального человека превратили Милан, большой город, славившийся ранее своим чревоугодием, в умственный центр Италии. Несмотря на австрийскую полицию, теперь в 1816 году, в Милане выходит печатных изданий в десять раз больше, чем во Флоренции, а ведь герцог флорентийский разыгрывает славного малого.

На улицах Милана еще можно встретить три — четыре сотни людей, умом и образованностью возвышающихся над своими соотечественниками. Наполеон набирал их повсюду, от Домо д'Оссола до Фермо и от Понтебы до Модены, чтобы заместить должности в своем Итальянском королевстве. Эти бывшие чиновники, которых легко узнать по интеллигентному выражению лиц и седеющим волосам, остались в Милане из-за своей любви к столичным городам и из страха перед преследованиями[199]. Они играют там роль наших бонапартистов, утверждая, что до получения двухпалатной системы Италии необходимы были двадцать лет наполеоновского деспотизма и жандармерии. Около 1803 года среди чиновников Итальянского королевства считалось хорошим тоном иметь книги. Во Франции деспотизм Наполеона был более зловреден: он боялся книг и воспоминания о республике, единственного, сохранившегося в народе; он опасался былого якобинского энтузиазма. Итальянские же якобинцы влачились за победной колесницей Бонапарта, они никогда не выступали спасителями отечества, как Дантон[200]и Карно[201]. Хитрость и сила итальянского средневековья больше не существуют: люди, подобные святому Карлу Борромейскому, уничтожили эти несравненные качества. Итальянцев-заговорщиков можно найти сейчас только у Макьявелли. Издатель Беттони нажил состояние, вовремя сумев подметить эту моду на книги: едва она вспыхнула, как он выпустил сочинения Альфьери в сорока двух томах in-8°. Список лиц, подписавшихся на это издание, в общем совпал бы со списком чиновников, выдающихся людей, избранных Приной и Наполеоном. Они отличались даже не столько одаренностью и энтузиазмом, сколько духом порядка и способностью к систематическому труду — качествами, весьма редкими в народе, живущем страстями, слепо отдающемся непосредственному ощущению. Преданность и энергия, которых не оказалось у французского чиновничества, как мы убедились во время нашествия казаков, в Италии не были редкостью. Наполеон говорил, что именно здесь ему служили лучше всего; но ведь он не похитил у них свободы и не восстановил трона. Дети его чиновников — сливки итальянского общества. Все те, кто родился около 1800 года, достойны всяческого одобрения.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных