Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Второй концерт, в Милане 9 страница




Я жалею о старой башне Лувра. Галло-греческая архитектура, сменившая ее, не настолько величественна и прекрасна, чтобы говорить душе моей так же властно, как старая башня Филиппа-Августа. (Это сравнение я привожу, чтобы разъяснить мою мысль; когда я впервые попал во Флоренцию, я ни о чем, кроме того, что видел, не думал, и о Лувре — не больше, чем о Камчатке.)

Во Флоренции палаццо Веккьо и весь контраст суровой действительности средневековья, предстающей в окружении шедевров искусства, с ничтожеством современных «маркезино» производит впечатление величия и правды. Видишь творения искусства, порожденные силой страстей, и также видишь, как впоследствии все становится незначительным, мелким, надуманным, ибо бурные вихри страстей уже не надувают паруса, устремляющего вперед душу человека, столь беспомощную, когда она лишена страстных чувств, то есть настоящих пороков и добродетелей.

Сегодня вечером, когда я сидел на соломенном стуле у входа в кафе в центре главной площади, как раз напротив палаццо Веккьо, окружающая толпа и холод почти не мешали мне видеть все то, что здесь некогда происходило. Это здесь Флоренция раз двадцать пыталась обрести свободу, и кровь лилась во имя конституции, которую невозможно было осуществить на деле. Незаметно появилась луна, положив на эту безукоризненно чистую площадь огромную тень палаццо Веккьо и овеяв пленительной таинственностью колоннады галереи, сквозь которые видишь освещенные окна домов на том берегу Арно.

На башенной колокольне часы пробили семь. Опасение, что я могу не достать билета в театр, заставило меня оторваться от этого грозного зрелища. Я ведь, можно сказать, присутствовал на трагедии, которую разыгрывала история. Лечу в театр Хохомеро — так произносят здесь кокомеро. Столь прославленный флорентинский язык вызывает у меня возмущение. Сперва мне показалось, что это арабский: быстро на нем не заговоришь.

Начинается музыка, я вновь обретаю моего любимого Россини, которого узнал после трех тактов. Я спустился в партер и спросил: действительно дают его оперу «Севильский цирюльник». Этот подлинно гениальный человек дерзнул взяться за сюжет, доставивший такую славу Паэзиелло. Роль Розины исполняет г-жа Джорджи, муж которой был при французах судьей в трибунале. В Болонье мне показывали молодого кавалерийского офицера, выступающего в качества primo buffo[234]. В Италии никто не стыдится делать то, что разумно, иными словами, страна эта менее испорчена понятиями о чести в духе Людовика XIV.

«Севильский цирюльник» Россини — картина Гвидо: небрежность великого мастера, никакой вымученности, никакого ремесленничества. Это остроумнейший человек, не получивший образования. Чего бы только не сделал Бетховен, обладай он такими идеями! Мне показалось, что кое-что стянуто у Чимарозы. В «Севильском цирюльнике» подлинная новизна слышится, по-моему, только в трио второго действия между Розиной, Альмавивой и Фигаро. Только эта мелодия должна была быть связана не с решающим моментом интриги, а со словами, где проявляются характер и намерения действующих лиц.

Когда наступает миг опасности, когда одна минута может все погубить или все спасти, раздражаешься, слыша, как по десять раз повторяют одни и те же слова[235]. Эта неизбежная нелепость музыкального спектакля легко может быть обойдена. Вот уже три или четыре года, как Россини сочиняет оперы, где всего один-два отрывка достойны автора «Танкреда» и «Итальянки в Алжире». Сегодня вечером мне пришла в голову мысль, что хорошо было бы сделать из этих блестящих кусков одну оперу. Я бы предпочел сочинить одно трио из «Севильского цирюльника», чем всю оперу Солливы, которая мне так нравилась в Милане.

 

24 января. Все больше и больше восхищаюсь «Цирюльником». Один молодой английский композитор, по-моему, совсем лишенный дарования, негодовал по поводу смелости Россини. Покуситься на творение Паэзиелло! Он рассказал мне случай, характеризующий беспечность Россини. Самая знаменитая вещь неаполитанского автора — романс «Я — Линдор». Некий испанский певец, кажется Гарсиа, предложил Россини песенку, которую в Испании влюбленные поют под окнами своей дамы сердца. Маэстро ленив, и ему это вполне подошло: получилась очень холодная вещь — портрет живого человека, попавший на картину с персонажами, созданными воображением художника.

Во флорентийском театре все убого: костюмы, декорации, певцы словно в каком-нибудь заштатном французском городишке. Балет там бывает только во время карнавала. Вообще у Флоренции, расположенной в узкой долине, среди лысых гор, репутация незаслуженная. Мне в сто раз больше по сердцу Болонья, даже в отношении картин. К тому же Болонья обладает умом и характером. Во Флоренции пышные ливреи и длинные фразы. В Италии, южнее Болоньи и Флоренции, французский язык уже не в ходу.

Реже всего, по-моему, встречается у молодого итальянца характер такой, как у членов семьи Примроза[236]: «...They had but one character, that of being all equally generous, credulous, simple and inoffensive»[237]. В Англии такие семьи нередки. Благодаря всей совокупности английских нравов у тамошних девушек часто бывает ангельский характер; я встречал там создания, столь же совершенные, как дочери славного векфильдского пастора. Но, чтобы поэты могли черпать из жизни подобные характеры, необходим habeas corpus и — не скажу английские законы, но английские обычаи. В мрачной Италии существо простое и безобидное очень быстро погибло бы. Все же если здесь где-либо может существовать английское простосердечие, то во флорентийской семье, живущей в деревне. В Милане это простосердечие очень скоро оживила бы любовь-страсть, придав ему еще большее очарование, но совсем иного свойства.

Если судить по выражению лиц и по наблюдениям, сделанным на английский манер, то есть за табльдотом г-жи Эмбер, в кафе, в театре, то флорентинец окажется самым учтивым из людей, самым внимательным, самым щепетильным в обхождении с людьми и в мелких расчетах бережливости. На улице он имеет вид служащего, получающего тысячу восемьсот франков жалованья, который, почистив щеткой свою одежду и наведя глянец на башмаки, спешит в контору, чтобы явиться туда точно в положенное время. Он и зонтика не забыл, ибо погода неустойчивая, а ничто так не портит шляпу, как дождь.

Приехав из Болоньи — города, где царят страсти, — как не удивляться какой-то узости и сухости в выражении всех этих лиц?[238]Но зато есть ли женщины прекраснее г-жи Падз... или Модз...?

 

28 января. Музыкальный инстинкт заставил меня в первые же дни по приезде сюда увидеть во всех этих лицах некое отсутствие способности к воодушевлению. И вечером, наблюдая, с каким благоразумным и пристойным видом слушают они «Севильского цирюльника», я нисколько не был возмущен. Не этими качествами блещет «Cetra spermaceutica»[239], песенка, которую распевали во время прошлого карнавала в присутствии тех самых лиц, чьи любовные похождения она прославляет. Это триумф физической любви. Одна столь своеобразная сцена уже наводит на мысль, что любовь-страсть редко встречается у флорентинцев. Тем хуже для них: возможности у них жалкие, но имеющие то преимущество, что не толкают их на всяческие безумства. Вот первые куплеты:

 

Nel dì che bollono

D'amor le tresche

Sotto le tuniche

Carnavalesche;

 

Nume d'Arcadia,

Io non t'invoco,

Che i versi abbondano

Ben d'altro foco.

 

Sul Pindo piangono

Le nove Ancelle

Che teco vivono

Sempre zitelle[240].

 

Советую путешественнику раздобыть эту замечательную песенку и попросить, чтобы ему показали в Кашинах или в театре дам, которые присутствовали на первом ее чтении и все подряд названы в этой маленькой поэме графа Жиро. Не решаюсь рассказать, за что восемь дам были недавно подвергнуты домашнему аресту по повелению великого герцога Фердинанда III.

Оборотной стороной этих нравов, весьма, на мой взгляд, не благоприятствующих счастью, является засилье попов. Рано или поздно, но здесь никому не обойтись без свидетельства об исповеди. Местные вольнодумцы все еще изумляются той или иной смелой выходке, которую Данте позволил себе против папства каких-нибудь пятьсот десять лет назад. Что касается флорентийских либералов, то я охотно сравнил бы их с некоторыми пэрами Англии, весьма, впрочем, порядочными людьми, которые, тем не менее, всерьез полагают, что им дано право управлять своей нацией в их личных интересах (Corn Laws[241]). Я бы мог понять это заблуждение, если бы оно имело место до того, как Америка показала нам, что можно быть счастливыми и без аристократии. Впрочем, не стану отрицать, что оно весьма приятно: чего же лучше — соединение личной выгоды со сладостной убежденностью в собственном великодушии!

Флорентийские либералы полагают, как я вижу, что дворянину даны иные права, чем простым гражданам, и они охотно потребовали бы, подобно нашим министрам, законов, покровительствующих сильным мира. Один молодой русский, разумеется дворянин, сказал мне сегодня, что Чимабуэ[242], Микеланджело, Данте, Петрарка, Галилей и Макьявелли были патриции; если это правда, он имеет основания гордиться. Это шесть самых великих людей, каких породил этот богатый талантами край, а двое из них числятся среди восьми или десяти величайших гениев, которыми может гордиться род человеческий. В одном Микеланджело столько дарований, что их хватило бы на замечательного поэта, первоклассного скульптора, живописца и архитектора.

Сидя за Порта ди Ливорно, где я провожу долгие часы, я заметил, что у деревенских женщин удивительно красивые глаза. Но в их лицах нет и следа сладостной неги или скрытой страстности женщин Ломбардии. Чего вы никогда не найдете в Тоскане, так это выражения, свидетельствующего о способности увлечься, но зато вы прочтете на лицах ум, гордость, рассудительность, нечто утонченно-вызывающее. Нет ничего более привлекательного, чем взор этих красивых крестьянок, которым так идет черное перо, качающееся на их мужских шапочках. Но кажется, что глаза эти, столь живые, пронизывающие, более склонны судить вас, чем обещать любовь. Я всегда вижу в них рассудительность и никогда готовности пойти на безумства во имя любви. В прекрасных этих глазах гораздо чаще искрится остроумная шутка, чем пылает страсть.

Я вполне верю, что тосканские крестьяне являются наиболее своеобразной и одаренной частью итальянского населения. Это, может быть, самые, сообразно условиям их жизни, цивилизованные люди на свете. В их глазах религия — в значительно большей степени общественная условность, пренебрегать которой неучтиво, чем верование, и они нисколько не боятся ада.

На моральной лестнице их пришлось бы поместить гораздо выше буржуа с доходом в четыре тысячи ливров и узостью мышления, которые украшают салоны наших французских супрефектур. Только вот рекрутские наборы не вызывали у нас такого отчаяния, как в Тоскане. Матери с воем тащились за своими сыновьями по улицам самой Флоренции — зрелище поистине противное. Зато комическим зрелищем была строгость префекта, г-на Фронше, одним словом разрушавшего мелкие ухищрения, посредством которых жадные камергеры принцессы Элизы пытались уклониться от поставки рекрута.

Картины великих мастеров флорентийской школы иным путем привели меня к тем же мыслям о национальном характере. Флорентинцы Мазаччо и Гирландайо показались бы безумцами, появись они сегодня в большом кафе рядом с Санта-Мария-дель-Фьоре. Но по сравнению с образами Паоло Веронезе и Тинторетто (я нарочно выбрал художников, чуждых идеального) в них уже есть что-то сухое, узкое, рассудительное, покорное условностям — одним словом, чуждое увлечениям. Они гораздо ближе к подлинной цивилизации и бесконечно дальше от того, что мне интересно в человеке. Бернардино Луини, великий миланский живописец (помните сароннские фрески?), разумеется, очень холоден, но образы его подобны маленьким Вертерам, если сравнить их с умудренными людьми на фресках Нунциаты (шедевр Андреа дель Сарто). Чтобы Италия явила миру все контрасты, небу угодно было даровать ей край, совершенно лишенный страстей: это Флоренция. В истории минувшего века я тщетно ищу вспышку страсти, которая имела бы место в Тоскане. Вложите в этих людей хоть немного безрассудства, и вы вновь обретете Пьетро Маренги, вплавь устремляющихся поджигать вражеские корабли. Кто бы сказал в 1815 году, что греки, столь податливые, столь заискивающие перед турками, вот-вот превратятся в героев?

Милан — город круглый, без реки, словно брошенный на середину совершенно плоской равнины, которую прорезают бесчисленные быстрые ручьи. Наоборот, Флоренция построена в довольно узкой долине, образованной лысыми горами, и прижата к холму, замыкающему долину с юга. Этот город, расположением улиц напоминающий Париж, стоит на реке Арно, как Париж на Сене. Арно, горный поток, которому поперечная плотина, обслуживающая мельницу, придает под мостами Флоренции облик настоящей реки, тоже течет с востока на запад. Если подняться в сад дворца Питти на южном холме и оттуда обойти стену до самой дороги в Ареццо, можно получить представление о бесчисленном количестве невысоких холмов, образующих Тоскану: покрытые оливковыми рощами, виноградниками и полосками нив, они возделаны, как сплошной сад. И правда, сельское хозяйство вполне соответствует спокойному, миролюбивому, бережливому духу тосканцев.

Словно на картинах Леонардо и Рафаэля — ранней его манеры — перспектива здесь часто замыкается темными деревьями, четко вырисовывающимися на ясной лазури неба.

Знаменитые Кашины — парк для прогулок, где показывают себя все люди из общества, — расположены наподобие наших Елисейских полей. Не нравится мне то, что они постоянно наводнены русскими и англичанами: их не меньше шестисот человек. Флоренция — это музей, переполненный иностранцами; они переносят туда и свои обычаи. Английское разделение на касты и та щепетильность, с которой англичане его соблюдают, служит темой бесчисленных забавных историй. Так мстит им за их роскошь бедное флорентийское дворянство, собирающееся по вечерам у графини Альбани[243], вдовы одного претендента и подруги Альфьери. Г-н Фабр[244](из Монпелье), которому потомство обязано будет портретами этого великого трагика, показал мне любопытнейшие произведения искусства. Благодаря любезности одного монаха из Сан-Марко я смог увидеть замечательные фрески, которые фра Бартоломео оставил на стенах его кельи. Этот гениальный художник четыре года ничего не писал из христианского смирения, но затем снова взялся за кисть по приказу своего настоятеля. Две недели тому назад один мой знакомый художник начал рисовать этюды с хорошенькой головки некой плетельщицы соломенных шляп. Художник, сорокалетний немец, весьма благонравный, и к тому же сеансы происходили в присутствии всей семьи, обрадованной возможностью прибавить несколько паоли к своему обычному скудному бюджету. Однако сеансы эти возмутили священника. «Если девушка будет продолжать заниматься этим, — сказал он, — я публично осрамлю ее в своей проповеди». Вот чего никто не осмелился бы сделать в папской области, вот горькие плоды безграничного терпения и эгоизма.

Если вы чувствительны к громоподобной силе, которую дивный стих придает смелой мысли, не забудьте раздобыть сонеты «Berta non sazia» и «Urna di Berta»[245], a также эпиграммы:

 

Berta condotta al fonte da piccina...

Di Berta lo scrivano diceva al sor pievano...

Mentre un gustoso piatto Berta scrocca...

Dissi a Berta: devi esser obligata...

Si sentiron suonar dei Francesconi...

Per cavalcare un buon cavai da sella...

La Mezzi m'ha in secreto ricercato...

In mezzi ai Birri armati di pugnali...[246]

 

Я получил эти острые стихи несколько часов назад и с тех пор перечитал их раз десять. Предупреждаю, что ни одна мать не посоветовала бы своей дочери читать их; впрочем, они отличаются скорее силой, чем изяществом. Я чувствую, как сердце мое постепенно отворачивается от искусства Болоньи. С увлечением читая одного Данте, я думаю теперь только о людях двенадцатого века, простых и возвышенных хотя бы силой страстей и своего духа. Изящество болонской школы, красота греческая, а не итальянская, лиц Гвидо начинает раздражать меня, как некое опошление. Не могу притворяться: я влюблен в итальянское средневековье[247].

 

29 января. Во Флоренции перекинуты через Арно четыре моста, расположенные приблизительно на равном расстоянии друг от друга: вместе с набережными и южным холмом, где четко вырисовываются в небе кипарисы, они образуют восхитительный ансамбль. Это менее грандиозно, но гораздо красивее окрестностей знаменитого дрезденского моста. Второй из флорентийских мостов, если идти вниз по течению Арно, загроможден ювелирными лавками. Там я повстречал нынче утром одного еврея-камнереза, вместе с которым когда-то едва не утонул. Натан страстно привержен к своей религии. Он просто на удивление развил своего рода успокоительную философию и весьма полезное искусство за все мало платить. Мы были очень рады повидать друг друга. Чтобы со мной не расставаться, он тотчас же свел меня, как своего компаньона, к одному человеку, которому продал за десять луидоров великолепный резной камень работы Пихлера[248]. Вся сделка заняла три четверти часа — на мой взгляд, очень недолго. Кроме обозначения цены, не произносилось ни одного из тех слов, без которых в подобных обстоятельствах не обошелся бы француз. Итальянец, покупая перстень, думает о том, чтобы собрать ценные вещи для своих потомков. Приобретая эстамп за тридцать франков, он потратит пятьдесят, только чтобы передать свое приобретение потомству в пышной раме. Как-то в Париже барон де С. сказал при мне, покупая редкую книгу: «На моей распродаже она пойдет франков за пятьдесят» (то есть на распродаже оставшегося после его смерти имущества). Итальянцам еще невдомек, что ни одно дело, предпринятое богатым человеком, не переживет его и на десять лет. Большинство загородных домов, где меня принимали, находилось в руках одной и той же семьи уже в течение одного-двух столетий.

Сегодня вечером Натан ввел меня в общество богатых купцов под тем предлогом, что хочет показать мне очень красивый театр марионеток. Эта прелестная игрушка не более пяти футов в ширину, но, тем не менее, она является точной копией театра Скáла. Перед началом представления в гостиной потушили свет. Декорации весьма эффектны, так как, несмотря на свой очень небольшой размер, выполнены не как миниатюры, а в манере Ланфранко[249](одним из учеников Перегó из Милана). Там горят маленькие лампочки, по величине подходящие ко всему остальному, и вся смена декораций производится очень быстро точно таким же способом, как в Скáла. Это необыкновенно очаровательно. Труппа из двадцати четырех марионеток, ростом в восемь дюймов, со свинцовыми ногами и стоимостью по цехину каждая, разыграла прелестную, немного вольную комедию — сокращенную «Мандрагору»[250]Макьявелли. Затем марионетки весьма грациозно исполнили небольшой балет.

Но еще больше, чем спектакль, восхитили меня обходительность и остроумие этих флорентинцев во время беседы и та непринужденная учтивость, с какой они меня приняли. Какая разница по сравнению с Болоньей! Здесь любопытство, внушаемое новым человеком, сразу же берет верх над вниманием, которое уделяется любовнику. Да разве не хватит времени поговорить с ним?

Сегодня вечером мне довелось встретить разум, украшенный всей привлекательностью, какую может придать жизненный опыт. Разговор блистал скорее светскостью и житейской мудростью, чем непосредственной живостью; в острословии, довольно, впрочем, редком, проявлялась умеренность. Все вместе было исключительно приятно, и я даже на миг раскаялся в том, что сжег рекомендательные письма. Здесь присутствовали двое из тех лиц, к которым у меня были рекомендации. Однако честь обязывала меня не пользоваться ими, ибо до настоящей минуты я говорил о флорентинцах, какими их сделал Козимо III[251]и Леопольд, только дурное. Но мне не следует быть слепым в отношении их любезности: она такого рода, что была бы вполне уместна в Париже, в отличие от любезности болонской, которая показалась бы безумием или бы отпугнула всех своей бесцеремонностью. К счастью, о литературе почти не говорили: был упомянут лишь роман Вальтера Скотта «Old mortality»[252], только что поступивший в кабинет для чтения г-на Молини. Процитировано было восемь или десять стихов Д.-Б. Никколини, в них и вправду есть нечто от расиновского великолепия. В этом очень многолюдном собрании я заметил несколько хорошеньких женщин, но, судя по виду, слишком рассудительных, чтобы я мог принять их за женщин. При таком преобладании рассудка можно понимать в любви только материальную сторону.

Забыл упомянуть, что сегодня утром я нанял седиолу и поехал осматривать знаменитую Чертозу в двух милях от Флоренции. Священное строение это занимает вершину холма по дороге в Рим; на первый взгляд оно вам покажется замком или готической крепостью. Общий вид внушителен, но впечатление совсем иное, чем от Большого картезианского монастыря (близ Гренобля). Здесь нет никакой святости, величественности, ничего, возвышающего душу и внушающего почтение к религии; это своего рода сатира. Невольно думаешь: какие богатства затрачены на то, чтобы восемнадцать факиров могли умерщвлять свою плоть! Гораздо проще было бы посадить их в каземат, а монастырь превратить в центральную тюрьму для всей Тосканы. И даже тогда в ней оказалось бы не более восемнадцати человек — настолько здешний народ представляется мне расчетливым и свободным от страстей, толкающих человека на дурной путь.

На днях всю Флоренцию поверг в негодование некий бедный слуга-корсиканец по имени Кóзимо. Узнав, что его сестра, которую он не видел двадцать лет, позволила себя соблазнить в корсиканских горах человеку, принадлежащему к враждебной семье, и в конце концов бежала с ним, Кóзимо привел в полный порядок дела своего хозяина, а сам пустил себе пулю в лоб на расстоянии одного лье от города, в леске. Все, в чем царит рассудок, для искусства неприемлемо. Я готов уважать мудрого республиканца из Соединенных Штатов, но я в несколько дней начисто о нем забываю: для меня это не человек, а вещь. Бедного же Кóзимо мне никогда не забыть. Свойственно ли подобное неразумие только мне? Пусть ответит читатель. В рассудительных тосканцах я не усматриваю ничего достойного порицания, но также и ничего интересного. Так, например, они в глубине сердца не ощущают разницы между правом быть свободными и терпимостью к тому, что они поступают, как им нравится, терпимостью, которой они пользуются под властью государя (Фердинанда III[253]), образумившегося в изгнании, но в свое время начавшего пять тысяч судебных дел по обвинению в якобинстве против соответственного числа своих подданных (sic dicitur[254]).

Тосканский буржуа со своим робким умом наслаждается покоем и благополучием, старается приобрести богатство и даже до некоторой степени образование, но он меньше всего стремится принять участие в управлении государством. Одна мысль об этом, которая может отвлечь его от забот о своем маленьком благосостоянии, внушает ему величайший страх, а те чужеземные нации, которые этим занимаются, кажутся ему сборищем умалишенных.

Тосканцы вызывают во мне представление о европейских буржуа в эпоху, когда прекратились средневековые насилия. Они обсуждают тонкости языка и цены на оливковое масло, в остальном же так опасаются волнений, даже тех, которые могли бы привести их к свободе, что если бы к ним воззвал какой-нибудь новый Кола ди Риенци, они, вероятно, выступили бы против него и за нынешний деспотизм. Таким людям ничего не скажешь: gaudeant bene nati[255]. Может быть, большая часть Европы находилась бы в состоянии такого же оцепенения, если бы у нас было правительство такое же усыпляющее, как в Тоскане. Фердинанд понял, что у него не хватает ни солдат, ни царедворцев, чтобы вести благополучную жизнь среди всеобщей ненависти. Он поэтому ведет существование добряка, и его можно встретить одного, без свиты, на улицах Флоренции. У великого герцога есть три министра, из которых один крайний реакционер, князь Нери Корсини, а два вполне благоразумны, г-н Фоссомброни, знаменитый геометр, и Фруллани. Он видится с ними раз в неделю и почти не занимается делами управления. Каждый год Фердинанд III заказывает на тридцать тысяч франков картин плохим художникам, которых ему указывает восхищенное ими общественное мнение; ежегодно он также покупает одно-два хороших имения. Если небу будет угодно сохранить для Тосканы этого благоразумного человека, я уверен, что он в конце концов предложит ей, что будет править gratis[256]. Все единодушно хвалят его супругу, саксонскую принцессу, и сестру его супруги, вышедшую замуж за наследного принца (правящего в 1826 году). Если бы в городках Тосканы не было всевозможных интриг и поповского засилья, жизнь там протекала бы вполне счастливо, так как народ сам выбирает мэров и муниципальных чиновников (anziani). Но все это чисто номинально, как и предложение императора Леопольда миланскому сенату (1790) обсуждать, что полезно для страны. Все эти враки принимаются всерьез Роско[257]и прочими великими английскими историками.

Жена маршала де Рошфора говорила знаменитому Дюкло: «Нетрудно себе представить ваш рай: хлеб, сыр, первая встречная, и вы счастливы». Удовольствуется ли читатель подобным счастьем? Не предпочтет ли он несчастную, но полную безрассудной страстности жизнь Руссо или лорда Байрона[258]?

В Чертозе мне предложили книгу для записей с желтыми и твердыми, как картон, страницами, в которую большинство путешественников записывает какую-нибудь глупость. Велико же было мое удивление, когда в столь дурном обществе я обнаружил изумительный сонет о смерти. Я перечитал его раз десять. Но когда вечером я заговорил о своем открытии, все расхохотались мне в лицо. «Как! — сказали мне. — Вы не знали сонета Монти о смерти?» Про себя я подумал: никогда путешественник не должен воображать, что он в совершенстве знает литературу соседней страны.

 

LA MORTE

Sonetto

 

Morte, che sei tu mai? Primo dei danni

L'alma vile e la rea ti crede e teme;

E vendetta del ciel scendi ai tiranni.

Che il vigile tuo braccio incalza e preme

 

Ma l'infelice, a cui de'lunghi affani

Grave è l'incarco, e morta in cor la speme,

Quel ferro implora troncator degli anni,

E ride all'appressar dell'ore estreme.

 

Fra la polve di Marte, e le vicende

Ti sfida il forte che ne'rischi indura;

E il saggio senza impallidir ti attende.

 

Morte, che se' tu dunque? Un ombra oscura,

Un bene, un male, che diversa prende

Dagli affeti dell uom forma e natura[259].

 

Натан подтвердил мои соображения о характере флорентинцев, который он весьма одобряет; он настолько опасается судьбы, что всякую страсть считает несчастьем, с большим трудом делая единственное исключение для охоты. Вообще же он великий сторонник той тайной доктрины, которую мне проповедовал в Гамбурге Лормеа: вежливо и весело отвечать всем людям, относясь, впрочем, к их словам, как к пустому звуку, и не допускать, чтобы они производили на нашу душу хотя бы малейшее впечатление, за исключением указаний на явную опасность, например: «Берегитесь, на вас во весь опор мчится лошадь». Если вы считаете, что у вас есть близкий друг, то для него можно сделать такое исключение: записывать его советы и обдумывать их ровно через год, день в день.

Не следуя этой доктрине, три четверти людей губят себя поступками, которые и им самим неприятны. Исповедуя ее, даже довольно ограниченные люди жили вполне счастливо. В самое короткое время она освобождает вас от несчастного стремления к противоречащим друг другу вещам.

 

Вольтерра, 31 января. Как все города древней Этрурии, чья цивилизация, для того времени подлинно либеральная, была уничтожена поднимающимся Римом, Вольтерра расположена на самой вершине высокого холма, приблизительно как Лангр. Я обнаружил, что национальная честь городка до крайности уязвлена какой-то статьей одного женевского путешественника, утверждающего, что aria cattiva[260]уносит ежегодно значительную часть жителей Вольтерры. Г-н Люллен[261]очень хорошо говорит о тосканском земледелии, которое он именует «кананейским» в честь брака в Кане Галилейской; впрочем, в его женевском стиле имеется некая пуританская напыщенность, которая меня всегда забавляет. Вольтеррцы обвиняют г-на Люллена в том, что он ошибся всего-навсего на несколько миллионов, пытаясь исчислить, сколько приносит вывоз соломенных шляп, которые плетут в Тоскане. «Вам следует, — говорил я им, — в восьми или десяти книгах, посвященных стране красоты, которые мы, северяне, ежегодно печатаем, усматривать лишь почет, воздаваемый Италии. Не все ли вам равно, какой вздор мы при этом болтаем? Плохо было бы, если бы о вас совсем не говорили и относились к Вольтерре, как к какому-нибудь Нюрнбергу». С пером в руке я посетил Циклопические стены, ради которых приехал; осмотрел много маленьких алебастровых гробниц и провел очень интересный вечер в обители братьев Сколопи, то есть у монахов. Кто бы мог предсказать это три месяца назад?

У меня не хватает слов, чтобы воздать должное изысканной в полном смысле этого слова любезности маркиза Гварначчи, кавалера ордена св. Стефана, который соблаговолил показать мне свое собрание древностей, а затем свести меня к господам Риччарелли[262], вольтеррским патрициям, у которых имеется картина знаменитого Даниеле Риччарелли из Вольтерры, их предка и одного из хороших подражателей Микеланджело. Очаровательная чистота в мастерских по выделке алебастровых ваз и статуэток, изящество некоторых из этих фигурок. Смелые до дерзости взгляды капуцинов, которых я видел во время крестного хода, контраст этих взглядов с их смиренной походкой. Епископ этого городка с четырьмя тысячами жителей имеет сорок тысяч ливров дохода.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных