Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Второй концерт, в Милане 15 страница




Что касается ваз, этрусских или считающихся этрусскими, то в Неаполе, в «Студи», я видел коллекцию госпожи Мюрат. Если ваза хорошо разрисована, значит, это современная копия. Обычная ложь газет! Два года назад была ассигнована тысяча дукатов на шкафы для этих ваз. Хранитель музея до сих пор смог вырвать только шестьсот; но Таддеи всюду приставляет нули. А почему бы какому-нибудь Таддеи не врать? Напрасно я ничего не сказал о задрапированной статуе Аристида в «Студи»: но стремление видеть как можно больше приводит к тому, что изнемогаешь от впечатлений и возвращаешься домой полумертвым. Этот и вправду удивительный Аристид выполнен отнюдь не в идеализирующей манере, как бюст Вителлия в Генуе. У него небольшое брюшко, все тело задрапировано. К тому же достойный бедняга до такой степени прокалился в лаве Геркуланума, что почти превратился в известь и грозит рассыпаться в пыль от малейшего дуновения. Стоит он на идущем вдоль стены выступе. Англичане после обеда с разбега прыгают на этот выступ: одно неловкое движение может заставить их схватиться за статую, и она превратится в прах. Мне говорили, что это затруднение очень смущало руководителей музея: и в самом деле, как высказать беспокойство по такому поводу? Наконец кому-то пришла в голову удачная мысль разузнать, в котором часу обедают эти господа. Выяснилось, что они никогда не пьют раньше двух часов, и «Студи» стали закрывать не в четыре часа, а в два. Я проверил этот факт: несколько сторожей показали мне край выступа в три фута высотой, поврежденный сапогами.

 

2 июля. Случай привел меня сегодня утром к дону Нардо, самому известному неаполитанскому адвокату. В прихожей у него я обнаружил громадный бычий рог длиной футов в десять; он выступает из пола, словно огромный гвоздь. Думаю, что составлен он из трех-четырех обыкновенных бычьих рогов. Это громоотвод против етатуры (против порчи, которую зловредный человек может навести на вас взглядом). «Я понимаю, насколько смешон этот обычай, — сказал мне дон Нардо, провожая меня, — но что поделаешь? Адвокат всегда может нажить себе недоброжелателей, а этот рог меня успокаивает».

Еще примечательнее, что есть люди, верящие, будто им дано наводить порчу. Талантливый поэт, герцог Бизаньо, проходит по улице. Встречный крестьянин с большой корзиной клубники на голове роняет корзину, и клубника рассыпается по мостовой. Герцог подбегает к крестьянину: «Друг мой, — говорит он ему, — уверяю тебя, что я даже не взглянул в твою сторону».

Сегодня вечером в беседе с одним почтеннейшим человеком я подсмеивался над верой в етатуру. «А читали вы книгу Николая Волитты о етатуре? — спросил он. — Цезарь, Цицерон, Вергилий верили в нее, а люди эти стоили не меньше нашего...» И, к своему невыразимому удивлению, я убеждаюсь, что мой друг верит в етатуру. Он тут же подарил мне маленький выточенный из коралла рог, который я и ношу на часовой цепочке. Когда у меня возникнет страх перед дурным глазом, мне надо будет пошевелить его, стараясь обращать острием в сторону злого человека.

Один купец, очень худощавый, с красивыми, немного еврейскими глазами, приезжает в Неаполь. Князь *** приглашает его к обеду. Один из его сыновей сажает рядом с купцом некоего маркиза и после того, как все вышли из-за стола, говорит ему: «Ну, что вы скажете о своем соседе?» «Я? Ничего», — отвечает удивленный маркиз. «Дело в том, что говорят, будто он немного етаторе». «И дурную же шутку вы со мной сыграли! — говорит, бледнея, маркиз. — Надо было предупредить меня хоть на минуту раньше, я бы выплеснул ему в лицо мою чашку кофе».

Необходимо разбить столб воздуха между глазом злого волшебника и тем, на что он смотрит. Выплеснутая жидкость очень для этого подходит; ружейный выстрел еще лучше. Змея или жаба именно в качестве етаторе пристально глядит на птичку, поющую на макушке дерева, заставляя ее спускаться все ниже и ниже, пока она не упадет им в пасть. Возьмите большую жабу, бросьте ее в стеклянный сосуд со спиртом: она там издохнет, не закрывая глаз. Если через сутки после ее смерти вы посмотрите ей в глаза, вас настигнет етатура, и вы упадете без чувств. Я предложил подвергнуться подобному опыту, и мне ответили, что я лишен веры.

Вот факт, относящийся к 1824 году. Дон Иорра, директор музея в Портичи, человек весьма почтенный, имеет несчастье слыть етаторе. Он ходатайствовал перед покойным неаполитанским королем Фердинандом об аудиенции, которой этот государь поостерегся его удостоить. Наконец через восемь лет, уступая просьбам друзей дона Иорре, король принимает директора своего музея. В течение двадцати минут, пока длилась аудиенция, он чувствовал себя очень не по себе и все время вертел в пальцах маленький выточенный из коралла рог. На следующую ночь с ним случился апоплексический удар.

Когда я был у дуврских утесов, мне говорили, что нервный человек, стоя на краю пропасти, испытывает желание броситься в нее.

В Норвегии верят в етатуру так же, как в Неаполе. Хвала королю Франческо!

 

15 июля. Вечера у г-жи Тарки-Сандрины в Портичи. Прелестная гостиная в десяти шагах от моря, от которого нас отделяет только рощица апельсиновых деревьев. Лениво плещет прибой; вид на Искию; мороженое чудесное. Я приехал слишком рано, и на моих глазах прибывают десять или двенадцать дам, видимо, принадлежащих к самому избранному неаполитанскому обществу. Г-жа Мельфи в течение трех лет разделяла изгнание своего мужа. Зимы она проводила в Париже и вернулась с двадцатью или тридцатью сундуками модных туалетов. Ее окружают, слушают. «Красивый молодой человек очень хорошего происхождения, — говорит она, — сделал мне в Париже следующее признание: «После того как я перестал танцевать, я уже не так скучаю в обществе. Забота о том, чтобы пригласить хозяйку дома, удержать за собою место, обеспечить себе подходящего визави, весь вечер не давала мне покоя». Поразительно верное изображение парижской цивилизации. Удовольствию навязываются такие формы, что от него ничего не остается.

«Когда ко мне приходит кто-либо из друзей, — говорит г-жа Мельфи, — я тотчас замечаю, пришел ли он, заранее решив сделать визит или же повинуясь brio, внезапному побуждению, возникшему у него в момент, когда он проходил мимо моего дома. Говорят, что эта огромная разница совершенно ускользает от ваших французских дам: им делают лишь заранее обдуманные визиты — прекрасный результат строгих требований к костюму.

В Англии воспитание уравнивает: сыну пэра для того, чтобы отличаться от сына мистера Коутса, остается только аффектация. Этот противный недостаток перейдет и к вам во Францию. Ваши дурни-либералы воображают, что правительство общественного мнения имеет одни лишь положительные стороны. Как-то я сказала одной своей парижской приятельнице: «Какая прелесть ваши бульвары, какие забавные лица там попадаются!» «Да, — ответила она с каким-то еле уловимым оттенком педантства, — но прогуливаться там не следует». Я не смогла сдержаться. «Не следует тем, — сказала я, — кто подражает первому встречному. Но у вас, дорогая, дочери пэра, рожденной в богатой семье, у вас, надеюсь, хватит гордости никому не подражать. Кто мог бы служить образцом, если не вы? Какая-нибудь нахалка, не имеющая на то права».

Некогда блестящий герцог де Бассомпьер[375], отправляясь на прогулку, не помышлял о том, что может уронить свое звание. Современные понятия на этот счет отдают выскочкой. По поводу недопустимости гулять на бульварах герцог де Бассомпьер сказал бы: «Я иду, куда мне хочется. Мое присутствие облагородит любое место, где я нахожусь». Страх показаться смешным (страх — гнусное чувство) отнимает юность у доброй половины молодых парижан.

При мне один молодой человек отказывался пойти на отличный концерт, где должны были петь все молодые артисты и где, по счастливой случайности, можно было не скучать. Он приводил следующую причину: «Там будут женщины с улицы Сен-Дени[376]». На следующий день я сказала ему: «Пожалуйста, больше за мной не ухаживайте: вы мне кажетесь смешным». Королева Мария-Антуанетта садилась в наемный экипаж, когда это ее забавляло. В 1786 году вы умели смеяться и не продавались, — сказала г-жа Мельфи, обращаясь ко мне. — Когда полгода назад я видела в какой-нибудь гостиной человек сорок из высшего общества, мне приходило на ум: тридцать шесть из них продались или готовы продаться, и эти господа называют нас, итальянцев, низкими! Но мягкость парижских нравов изумительна! Кошки, в Лондоне такие злые, в парижских лавочках ласковы и цивилизованны: это делает честь вашим работницам. А кротость парижских псов — заслуга мужчин.

Но каких усилий стоит вам прививать тщеславие четырехлетним детям! Сколько аффектации в одежде! Лет через десять самым важным для француза будет казаться. Вы начинаете вырабатывать себе строгую обрядность, боюсь, что вы сделаетесь такими же унылыми, как англичане. Вы скоро даже высморкаться не сможете, не опасаясь нарушить какое-нибудь правило.

В ваших старых якобинцах мне нравится то, что они были выше всех этих пустяков: чтобы с корнем вырвать их из сердца молодежи, они изобрели нарочито небрежный костюм Марата. Ваши двадцатилетние юноши производят на меня впечатление сорокалетних мужчин. Можно подумать, что женщины им противны: они словно мечтают установить какую-то новую религию. Совсем юные девушки у вас тоже, по-моему, как-то чуждаются мужчин. Все это обещает на ближайшее будущее десяток веселеньких лет.

Госпожа Б. сказала однажды: «Музыка не в состоянии передать сухости, являющейся главным источником скуки, которую всегда испытываешь при дворе. Лекарство от этой болезни — opera seria, исполняемая в манере Метастазио. Подобно музыке, этот поэт придает чувственность и некоторое великодушие даже самым жестоким своим тиранам. Придворный любит opera seria — ему приятно, чтобы публика видела его положение приукрашенным».

«Когда я приехала в Париж, — сказала г-жа Мельфи, — меня крайне поразила одна вещь на балу: боязнь, которую постоянно испытывали танцующие, делала какими-то судорожными движения их пальцев. Столь естественное для молодежи чувство радости или хотя бы веселья было бесконечно далеко от них». «Вот это забавно, — заметил полковник Текко, — во французском обществе каждый соглашается быть жертвой в надежде, что и ему удастся стать палачом. Ибо в конце концов к чему такое раболепство перед боязнью оказаться смешным? Разве она царствующая особа, раздающая пенсии и ордена?» «Хорошему обществу Парижа, — сказал дон Франческо, — больше всего ненавистна энергия. Ненависть эта маскируется самыми разнообразными способами; но будьте уверены, что все чувства движутся ею. Энергия порождает непредвиденные положения, а перед лицом непредвиденного тщеславный человек может растеряться: вот ведь в чем беда!»

«Однажды я участвовала в пикнике на Энгьенских водах, — продолжала г-жа Мельфи, — один из гостей, остроумный человек, из зависти старался расхолаживать веселое и беззаботное настроение присутствующих. У нас в Италии этого бы никогда не потерпели. Я была вне себя от негодования. Но ваши француженки не имеют никакой власти. Они предоставляли полную свободу этому бездельнику, которого я у себя поставила бы на место одним словом, хорошенько высмеяв какую-нибудь из слабых его сторон; и пикник наш оказался не веселее похорон».

Дон Франческо внезапно прервал критику, которой занималась его жена. «Духовная жизнь, — воскликнул он, — существует только в Париже! Лишь там ежедневно рождаются три-четыре новые идеи. После отъезда из Парижа все мне казалось пресным. Этой духовной жизнью, — обратился он ко мне, — вы обязаны своему более центральному, чем у Лондона, положению, а также тому, что у вас нет еще ничего твердо установленного: ты будешь богом иль чурбаном?[377]Но и при том, что вы собою сейчас представляете, на свете еще никогда не было столь восхитительного смешения доброты, остроумия и разума. Но вы до того гибки, так увлекаетесь модой, что все это держится на ниточке. Пусть любой из ваших законных государей обретет гений Наполеона или изящество Франциска I, и вы превратитесь в довольных своей участью рабов, как это было в 1680 году. А сделай ваша молодежь лишний шаг в сторону немецкого мистицизма, и у вас снова могут возродиться прения в Пуасси[378], снова может произойти Варфоломеевская ночь.

Мне кажется, что женщины у вас находятся в пренебрежении и томятся от скуки. Но что поделаешь! Это ведь модно; мысль о том, чтобы развенчать экарте, показалась бы дурным тоном, и пусть, значит, женщины одинокие, покинутые сидят в углу гостиной.

Я был еще очень молод в 1785 году, когда оказался в Париже в качестве вице-легата папы Пия VI. В ту пору женщины у вас вели восхитительную жизнь, полную веселья, движения, подъема, остроты. Мне представлялось, что они всегда кружатся в каком-то вихре развлечений: иностранцы толпами прибывали из Германии, Англии и других стран. Следует отметить, что в 1785 году в Германии и в Англии умели веселиться еще меньше, чем теперь[379].

Но иностранец, который со времен великого короля копирует Францию, знает ее лишь такой, какой она была пятьдесят лет назад, и все время повторяет хвалы, расточавшиеся вашему обществу маркизом Караччоли[380], князем де Линем[381]и аббатом Гальяни[382]. Веселость вашу подтачивает жеманство; в 1785 году никакая боязнь смешного не мешала вам дерзать, а теперь вы словно окаменели».

Госпожа Мельфи, у которой в Париже остались три-четыре добрые приятельницы, пыталась найти оправдание для методизма молодых женщин, лишающих нас прелестных историй, которые рассказывались еще в 1790 году.

«Вы полагаете, сударыня, что женщина опасается слишком вольного слова, которое могло бы оскорбить ее моральные принципы. Ах, как вы ошибаетесь! Она опасается того, что на ваши речи ей придется ответить угрюмым молчанием и благодаря этому показаться хоть на один момент неостроумной».

«Жизнь — только в Париже. В других местах — одно прозябание!» — воскликнул дон Франческо.

«Да, для вас, мужчин, — возразила княгиня, — живущих только политикой да новыми идеями».

«Но взамен ваших политических идей, — сказал монсиньор Чербелли, — у нас вы найдете наслаждение искусством».

«Это все равно, как если бы вы мне предложили, — возразил дон Франческо, — пообедать кофе с шербетом. Насущное в жизни — это личная безопасность, это свобода. В девятнадцатом веке искусством можно увлекаться лишь за неимением лучшего. Даже самую ретроградную книгу, опубликованную в Париже, станут читать уж только потому, что в ней волей-неволей признаются кое-какие истины, которых у нас не решается коснуться даже самый либеральный автор. Чтобы не попасть на виселицу, он вынужден окружать их формулами, выражающими сомнение, которые сами по себе препятствуют вдаваться в оттенки. И читать его мне скучно. Время искусств и поэзии прошло, так как привычка к спорам с представителями противной партии отнимает у нашей мысли способность предаваться сладостной иллюзии. В доказательство поглядите на несколько невыразительное, но зато внушающее доверие лицо В., героя девятнадцатого века. Мы теперь недостаточно счастливы, чтобы требовать прекрасное; в настоящий момент мы хотим только полезное. Общество в течение еще ряда веков будет стремиться к полезному».

«Париж имеет еще одно преимущество перед другими странами — доброжелательность и учтивость его жителей: это столица мысли. Ибо его философы далеко обогнали английских: сравните «Constitutionnel» с английским «Morning Chronicle». Чего не хватает Парижу? Художников, поэтов, скульпторов? А у нас-то самих есть они?»

«Но, — сказал полковник Текко, — чопорное уныние парижских гостиных и вечное экарте!»

«Ну что ж, друг мой, пусть в Париже собирается как можно больше итальянцев и испанцев, чтобы мы могли проводить вечера в своей компании».

«А может быть, это уныние, — сказала г-жа Бель..., — своего рода расплата за свободу? Посмотрите на гостиные Англии и Америки».

«Но ведь это все север, — заметил дон Франческо. — Может быть, в гостиных Мексики и Лимы будет повеселее».

Мизантроп Д. возражает с обычной для него суровостью: «Воспитание в розовых тонах и с разными нежностями, которое французы дают своим детям, лишает последних всякого повода проявить решимость и выносливость. Это парижское воспитание уничтожает силу воли, которая не что иное, как готовность к опасности. Угнетение, которое испытывает молодежь Милана и Модены, я считаю благодетельным, если сравнить его с мягкостью французского правительства, которой в Париже и не замечают: оно сохранит за нами преимущество в силе воли. Бедствиям, пережитым Италией в тринадцатом веке, мы обязаны великими людьми четырнадцатого».

 

20 июля. Сегодня вечером, дав предварительно торжественную клятву вечно хранить молчание, я смотрел сатирический театр марионеток. Я обнаружил здесь семью моих старых друзей — людей очень остроумных, очень веселых, внешне соблюдающих крайнюю осторожность, но про себя смеющихся над всем, что достойно смеха. Следствием их доверия к моей скромности явилось то, что меня пригласили на представление разыгрывавшейся марионетками сатирической комедии в духе «Мандрагоры» Макьявелли. С первых же сцен пьеса напомнила мне прелестную пословицу — комедию Коле под названием «Истина в вине». Но здесь есть огонь, драматическая жизнь, бурлескная сила, пренебрежение к стилю, забота о характерности положений, оставляющие далеко позади остроумные и тонкие, но холодноватые пьесы-пословицы Коле и Кармонтеля[383].

Фарс, который мы смотрели вчера, озаглавлен: «Si fara, si о no, un segretario di stato?» («Будет ли у нас премьер-министр?»).

Главная роль принадлежит такой важной персоне, как Инноченте Ре[384]который не любит своего премьер-министра, дона Чекино, восьмидесятидвухлетнего старика, некогда весьма ловкого волокиту и великого соблазнителя женщин. Сейчас он почти совсем потерял память, что, конечно, для премьер-министра чрезвычайно странно. Сцена, где дон Чекино дает аудиенцию трем лицам — священнику, торговцу скотом и брату одного карбонария, — представившим ему три различные петиции, которые, разговаривая с просителями, он беспрестанно путает, прелестна по своей правдивости и комизму. Забавно смущение министра, который, чувствуя, что он забыл содержание прошений, все время делает вид, что отлично их помнит. Его превосходительство говорит торговцу скотом о его брате, участвовавшем в заговоре против государства и отбывающем заслуженное им заключение в крепости, а несчастному брату карбонария — о тех неприятностях, которые произойдут, если в пределы королевства впустить двести быков из Папской области; сцена эта достойна Мольера, а в тот вечер она имела для нас и особого рода достоинство, которого у Мольера нет. Смотря на марионеток, которые разыгрывали эту сцену, ни один из нас не забывал, что такая же сцена со столь же забавными подробностями происходит в настоящий момент в двухстах шагах от гостиной, где мы хохочем до слез. Друзья мои даже стараются представлять в своем театре марионеток лишь сцены, которые имели место в действительности, на глазах у всего высшего общества. Когда мы видели комическую растерянность фигурки в двенадцать дюймов высотой, одетой в костюм премьер-министра, за которым мы ухаживали не далее, как нынче утром, почти всех нас разбирал такой смех, что раза три приходилось прерывать спектакль. По-видимому, опасность, связанная с этим невинным развлечением, еще усиливала всеобщий интерес. Нас было всего восемнадцать человек; за марионеток говорили тоже люди из общества.

Сценарий этой комедии (ossatura) был составлен неким аббатом, весьма лукавым насмешником, который, по-моему, состоит любовником одной из хозяек дома. А ведь в Италии ни один аббат не забудет, что ему может внезапно выпасть удача и он достигнет кардинальской шляпы.

Видно, что о сценарии такой маленькой комедии заранее уславливаются между собой актеры или, лучше сказать, лица, которые говорят за марионеток. Лист бумаги с наметкой сценария укреплен за кулисами на пюпитре, освещенном двумя свечами. Там же собираются говорящие за марионеток актеры в количестве, равном числу действующих лиц пьесы. За любовницу в комедии всегда говорит какая-нибудь юная особа. Импровизированный диалог марионеток звучит естественно и богат всевозможными оттенками. Актеры, которым не приходится заботиться ни о жестах, ни о выражении лиц, говорят гораздо лучше, чем если бы они находились на сцене.

Это преимущество особенно важно для такой сатирической комедии, как эта, где фигурируют премьер-министр, знаменитый банкир Торлониа[385], герцог Браччано, посол одной великой державы и несколько других важных особ. Молодые люди, которые за них говорили и которые видели их еще сегодня утром или накануне, с таким искусством воспроизводили их интонацию и способ мышления, что мы готовы были принять копию за образец и помирали со смеху. Я даже убедился в том, что трое или четверо зрителей провели начало вечера в обществе важных людей, которых они в конце его с таким удовольствием вновь увидели на сцене. Нельзя ли было бы перенести в Париж этот род развлечения? Если не впадать в пошлый порок чрезмерно злобной сатиры, если умело сохранять веселый, естественный комизм хорошего тона, то, на мой взгляд, это одно из самых острых удовольствий, которыми можно наслаждаться в странах деспотизма.

 

Мола ди Гаете. 25 июля. Кое-кто из знакомых молодых женщин едет в Рим, чтобы присутствовать на великолепной церемонии, которая должна состояться через несколько дней. С Неаполем я ознакомился лишь очень поверхностно, так как у меня все же не обошлось без некоторых неприятностей со стороны полиции. Говорят, что какой-то человек с фамилией, похожей на мою, служил при Мюрате. Вчера в девять часов вечера я улизнул. Хотелось мне проехать по очень живописной дороге через Аквино и Фрозиноне. Я сделаю это, когда у меня будет хороший паспорт.

 

Рим. 1 августа. Выхожу из знаменитой Сикстинской капеллы. Я присутствовал на мессе, которую служил папа, на лучшем месте, справа, позади кардинала Консальви, и слушал пресловутых сикстинских кастратов. Нет, это хуже самого отвратительного кошачьего концерта: за последние десять лет не доводилось мне слышать более нестерпимого воя. Из двух часов, что длилась месса, полтора я изумлялся, ощупывал себя, соображал, уж не напала ли на меня какая-нибудь хворь, расспрашивал соседей. К несчастью, то были англичане, люди всецело подвластные тирану-моде. Я спрашивал, каково их впечатление; они отвечали мне цитатами из Берни[386].

Составив свое мнение об этой музыке, я стал наслаждаться мужественной красотой плафона и «Страшным судом» Микеланджело, изучал лица кардиналов: все это добрые деревенские священники. Премьер-министр-Консальви постарался избежать людей, способных его заменить. У многих очень болезненный вид, некоторые лица надменны. В пятьдесят лет невозможно быть красивее кардинала Консальви. По месту, которое отведено ему в Сикстинской капелле, я понял, что он не священник, а только дьякон. См. прекрасную картину Энгра[387].

 

8 августа. Подцепил двух болонских художников и заставил их вести меня в Сикстинскую капеллу. Я убеждал их, что именно они мне ее по-настоящему покажут. Мое впечатление от концерта охрипших каплунов осталось прежним. Они согласились со мною с большим трудом и посоветовали мне побывать на службах во время святой недели. Но, ей-богу же, сдается мне, явка моя не состоится. Люди, которые смогли бы, которые сумели бы хоть раз в жизни пропеть что-нибудь, не фальшивя, сами не выдержали бы своих пронзительных, режущих слух криков. Но Рим — очень странный город: жители его, не имея никаких других интересов, вносят дух партий в искусство. Умные люди стараются доказать мне, что такой-то пачкун, хуже даже, чем наши, блещет дарованием лишь потому, что он родом из Рима. Однако надо свистать без стеснения; никаких скидок посредственности: она ослабляет наше чутье к подлинному искусству.

 

14 августа. Наконец я нашел людей здравомыслящих, но лишь среди иностранных послов. Они думают совершенно так же, как я... «Глупцы, — сказал мне по-немецки М., — не способны высвободиться из паутины, в которую попадают путешественники, и всем восхищаются на веру». Он повел меня к адвокату Н. — в Риме это образованное сословие. Но нет ничего глупее, чем их князья. Я слушаю отличную музыку, общаюсь с очень сведущими людьми, которые отлично рассуждают, правда, лишь до тех пор, пока их не схватит за горло патриотизм. Все относящееся к музыке доступно здесь каждому, как в Париже суждения о Расине и Вольтере. Забравшись в угол, я с удовольствием беседовал с одним толстяком, от которого узнал много интересного: это разбогатевший портной. Здесь часто встречаются очень толстые молодые люди.

 

15 августа. Присутствую на очень торжественной церемонии в соборе св. Петра: все необычайно возвышенно, кроме музыки. Весь в белом шелку, почтенный первосвященник, которого несут в кресле, подаренном ему генуэзцами, и который благословляет молящихся в этом величественном храме, представляет собою одно из прекраснейших зрелищ, когда-либо виденных мною. Я сидел под сколоченным из досок амфитеатром справа от зрителей, где находилось около двухсот дам: две римлянки, пять немок и сто девяносто англичанок. Больше никого во всей церкви, только сотня крестьян страшного вида. Находясь в Италии, я вдруг попал в Англию. Большинство этих дам так растроганы красотой церемонии, что сердцам их трудно было ощутить всю смехотворность священных каплунов, поющих в клетке. То же самое в Сикстинской капелле. Мне кажется, что им полагается только подтягивать священникам, совершающим службу.

 

18 августа. Только что я наслаждался одним из самых прекрасных и трогательных зрелищ, какое довелось мне видеть за всю мою жизнь. Папа совершает выход из собора св. Петра: служители выносят его на огромных носилках, где он стоит на коленях перед святыми дарами. К счастью, сегодня не очень жарко: день, как здесь выражаются, ventillata[388]. С раннего утра все улицы, ведущие на площадь св. Петра, чисто выметены и посыпаны песком, а стены домов затянуты материей. Это можно увидеть повсюду. Но только в Риме увидишь людей, твердо убежденных, что первосвященник, который сейчас появится, — верховный владыка их вечного блаженства или вечных мук. Вдоль двух огромных колоннад, окружающих площадь, устроены помосты и стоят стулья. С утра торгуются за лучшие места люди в самых изысканных туалетах и в самых первобытных одеждах. Какой-нибудь абруццский крестьянин, если в кармане у него оказалось два карлино, сидит тут рядом с высокородным и могущественным римским князем: в этом убежище равенства деньги — единственная признанная аристократия. В Англии мне пришлось видеть, как люди из народа, пришедшие на митинг, где должен был выступать Коббет[389], не осмеливались занять места на тележках, которые служат для подвоза продуктов на рынок. Английский сапожник говорил с глубочайшим уважением: «Это места для джентльменов». Вот что я видел, удобно усевшись в первом ряду. По мостовой, усыпанной песком и лавровыми листьями, проследовали сперва монахи пяти или шести орденов: серые, белые, черные, коричневые, пегие, — словом, всех цветов. Шествуя с факелами в руках, уставившись косящим взглядом в землю, они во весь голос распевали какие-то гимны, в которых нельзя было разобрать ни слова. Они явно стремились привлечь внимание толпы своей смиренной походкой, которую каждую минуту предавала гордыня, светившаяся в их взорах.

За ними выступал постоянный клир семи главных церквей, разделенный на семь различных отрядов большими, наполовину натянутыми красными и желтыми балдахинами, которые несли люди в белых одеждах. Каждому из этих балдахинов совершенно восточного вида предшествовал странный инструмент, увенчанный колоколом, ежеминутно издававшим звон. Наконец появились высшие чины церкви и кардиналы в своих островерхих колпаках. Внезапно все преклонили колени, и я увидел, как на помосте, затянутом богатейшими тканями, появилась бледная фигура, безжизненная, величественная, тоже задрапированная по самые плечи; и мне почудилось, что она образует одно целое с алтарем, помостом и золотым солнцем, перед которым она стояла, словно поклоняясь ему. «А ты мне не сказала, что папа-то мертвый», — сказал своей матери ребенок рядом со мной. Ничто не могло бы лучше выразить полное отсутствие жизни в этом странном призраке. В этот момент вокруг меня были только верующие, да и сам я всецело поддался чарам религии, в которой столько красоты! Поза, которую принял папа, освящена традицией, но так как она была бы весьма тягостна для старца, нередко больного, драпировки располагаются таким образом, чтобы казалось, будто его святейшество стоит на коленях, в то время как на самом деле он сидит в кресле.

 

25 августа. Очаровательный бал у одной английской дамы. Некий римский либерал из самых видных отвел меня в сторону и сказал: «Знаете, сударь, существует великолепная книга, книга, в которой, по-моему, содержится все необходимое для счастья народов и королей: это — Словарь Чалмерса[390]». И так обстоит со всем, что я встречал южнее Болоньи. Но попадаются и гении — Альфьери, Канова. Нельзя сказать, чтобы и у них не было значительной доли предрассудков. В Англии полуглупец может нередко написать хорошую книгу, здесь же талантливый человек вроде Фосколо забавляется тем, что пишет по-латыни памфлет на своих врагов[391]. Прекрасные глаза мисс Джулии Г.

 

26 августа. Меня повели в церковь Иезуитов неподалеку от палаццо ди Венециа. Я проникаюсь некоторым уважением, которое вызывает всякая, даже самая преступная власть, когда она творит великое. Церковь полна самым гнусным сбродом, так что мы отсылаем свои часы в гостиницу. У президента де Броса, восторгавшегося алтарем святого Игнатия, дурной вкус. Скульптура эта до невероятия отвратительна и смехотворна, настолько, что я даже не решаюсь сказать, чем именно она так отвратительна. Около 1740 года французы были ужасными варварами, но им можно все простить за их остроумие. Наконец начинается музыка: звучат органы, расположенные в разных местах церкви и перекликающиеся друг с другом. Музыка очень приятна, но, как всегда, органисты злоупотребляют богатством своего инструмента. В Германии мне доводилось слышать в тысячу раз лучшее исполнение, однако я и здесь очень славно провел два часа. Удивительное дело! Два или три англичанина по-настоящему растроганы. Мы видели, как в церковь прибыло несколько кардиналов, сочувствующих иезуитам. Именно в Риме у этого знаменитого ордена самые могущественные враги: доминиканцы и капуцины ненавидят его[392]. Кардиналам отдаются воинские почести. Вид у римских войск отличный. Здесь так хорошо понимают, с каким сбродом приходится иметь дело, что каждую церковь охраняет часовой; у него ружье со штыком, и, кроме того, другие часовые ходят взад и вперед среди коленопреклоненной толпы. Характерная черта в главном центре религии, притязающей на то, что она управляет людьми с помощью нравственного воздействия! Здесь, оказывается, штык нужнее, чем в Париже, где нам говорят, будто мы все безбожники. Эти солдаты, возвратившиеся из Франции и еще одетые в благородный французский мундир, вполголоса распевают псалмы вместе с народом. Рим был бы и сейчас столицей искусства, будь в нем хоть немного благополучнее по части нравственности. Народ поет замечательно. Здесь о музыке и о любви говорят в равной мере и герцогиня и жена ее парикмахера. И если последняя не лишена ума, то и разница между их разговорами не так уж велика; все дело в том, что существует различие состояний, но нет различия нравов. Все итальянцы говорят об одном и том же, каждый по своему разумению — вот одна из самых поразительных черт моральной жизни этой страны. У знатнейшего вельможи и у его камердинера содержание беседы одно и то же.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных