Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Второй концерт, в Милане 16 страница




 

29 августа. Сегодня я воспользовался своей ложей в театре Арджентино. Не стоило ради нее столько хлопотать. Давали «Танкреда» Россини. В Брешии или в Болонье публика не позволила бы закончить спектакль. Оркестр еще хуже певцов; но надо видеть балет! Рим восхищается той же балетной труппой, которую полгода назад едва терпели в Варезе, маленьком ломбардском городке.

Здесь каждый украшает ложу по своему вкусу: бывают занавески в виде балдахина, как на окнах в Париже; бывает отделка лож из шелковой материи, бархата, муслина. Есть ложи, отделанные весьма нелепо, но разнообразие все же приятно.

Я заметил несколько драпировок, издали напоминающих корону; мне объяснили, что в этом находит некоторое утешение тщеславие незадачливых коронованных особ, проживающих в Риме. Все здесь в упадке, все в прошлом, все мертво. Деятельная жизнь — в Лондоне и в Париже. В дни, когда я склонен к чувствительности, я предпочел бы Рим. Но пребывание в нем расслабляет душу, погружает ее в оцепенение. Никаких усилий, никаких проявлений энергии, ничто не течет быстро. Самая большая новость в Риме: Каммучини[393]закончил картину. Я ходил смотреть эту «Смерть Цезаря»: плохой Давид. Ей-богу, я предпочитаю деятельную жизнь севера со всем безвкусием наших казарменных зданий!

Но, правда, ничего не было бы лучше деятельной жизни, прерываемой в часы отдыха радостями нежного чувства, порождаемого чудесным климатом Рима.

Окончательно рассердило меня то, что во всех ложах, куда я заходил, этот никудышный спектакль находят превосходным. У римлян есть одна очень комическая тщеславная черта: сегодня вечером они беспрестанно повторяли: «Quel cantar è degno di una Roma!»[394]. Таким высокопарным оборотом пользуются они, говоря о Риме, и другого не употребляют. Я ушел, расстроенный этим окончательным упадком. Стал искать у себя том Монтескье и наконец вспомнил, что вчера его у меня конфисковали на таможне, как одного из самых запретных писателей. В закоулке моего письменного стола я нашел экземпляр «Величия римлян»[395], in-32°. Прочел несколько глав, нарочно с каким-то удовольствием усугубляя свое мрачное настроение. К двум часам ночи я уже на уровне Альфьери. С живейшим удовольствием прочел всего «Don Garcia»: мне удается почувствовать этого писателя не более четырех раз в год.

Г-н Нистром, очень умный человек и подающий большие надежды архитектор, был так любезен, что сопровождал меня на площадь Траяновой колонны. Траян велел воздвигнуть эту колонну в очень узком дворике возле одной базилики. Замечательные работы, осуществленные между 1810 и 1814 годами королевским интендантом Г., окажутся для потомства гораздо более важными, чем работы, предпринятые десятью даже наиболее деятельными римскими первосвященниками. Наполеон выделил на украшение Рима десять миллионов. У него был проект снять двенадцать футов земли, засыпавшей древний Форум.

 

30 августа. Пришел в театр Валле слишком рано. Но все места в партере нумерованы. Если не сидишь в первых рядах, ничего не слышно. Для развлечения читаю полицейские правила. Правительство хорошо знает свой народ: законы исключительно жестокие. Сто палочных ударов зрителю, который займет чужое место; наказание приводится в исполнение немедленно на эшафоте, неизменно стоящем на площади Навоне, при факеле и часовом; пять лет каторги тому, кто повысит голос против театрального привратника (la maschera), распределяющего места. Судопроизводство ведется ex inquisitione, руководствуясь мягкими формами инквизиционного процесса. Вот все, что можно наблюдать среди зрителей: полнейшее отсутствие вежливости, чести, взаимного уважения, крайняя наглость наряду с крайней низостью в случае отпора. Во всем нахожу я подтверждение того, что говорила мне вчера г-жа Р., а именно, что губернатор Рима Тиберий Пакка — человек способный и знающий свое дело. Я списал для себя его полицейские правила: они будут одним из оправдательных документов моего путешествия для тех, кто обвинит меня, будто я слишком отрицательно отношусь к церковному деспотизму.

Наконец началась музыка. Она написана неким Романи, который сам себя называет в афише «Figlio di questa gran Roma»[396]. Он вполне достоин своей родины. Музыка его состоит из нахватанных у Чимарозы отрывков. Благодаря этому я получил от нее некоторое удовольствие, несмотря на полную бездарность автора.

Примадонна театра Валле — та же г-жа Джорджи, которую я видел во Флоренции; ей лучше подходила музыка Россини; тут она всего-навсего слабая копия Маланотти. Имеется здесь и комик хорошей школы, безо всякой слащавости, но он очень стар.

Пьеса — перевод «Игры любви и случая»[397]. Переводчик добавил туда палочные удары и сельского старшину, который сочиняет с помощью «Словаря рифм» похвальное слово своему синьору. Мы уже давно условились, что музыка не в состоянии передавать остроумие. В ней все произносится медленно, а ведь именно быстрота реплики сообщает мысли какой-то особый оттенок. Музыка изображает лишь страсти, и преимущественно нежную страсть.

Со времен Моцарта и Гайдна повелось, что пение передает некую страсть, а оркестр — прочие оттенки чувств, которые каким-то неведомым образом сливаются у нас в душе с изображением главной страсти. Майр, Винтер, Вейгль[398], Керубини злоупотребляют аксессуарами, так как они не в силах передать главное. Но, несмотря на это открытие, музыка до сих пор еще не способна выражать остроумие.

 

1 сентября. Снова в театре Валле.

Люди совершенно счастливые или люди совершенно бесчувственные не переносят музыки; по этой-то причине в парижских гостиных 1779 года ее до такой степени не признавали. Моцарт хорошо сделал, уехав из Франции. Не будь «Новой Элоизы», «Колдун»[399]Жан-Жака был бы освистан.

Почему, когда человек несчастен, ему доставляет удовольствие слушать пение? Дело в том, что это искусство как-то смутно и не оскорбляя самолюбия внушает нам веру в человеческое сострадание. Сухую скорбь несчастного оно превращает в грусть, полную сожалений; оно вызывает слезы; его способность утешения не идет дальше. Душам чувствительным, скорбящим о смерти любимого существа, оно только вредит и ускоряет развитие чахотки.

 

21 сентября. Целых пятьдесят дней я провел, восхищаясь и негодуя. Какую радость могло бы доставить пребывание в античном Риме, если бы по воле злого рока на его почве не возник, как величайшее оскорбление, Рим поповский! Чем были бы Колизей, Пантеон, базилика Антонина и другие памятники, уничтоженные, чтобы расчистить место церквам, если бы они продолжали гордо возвышаться среди пустынных холмов — Авентина, Квиринала, Палатина! Счастливая Пальмира[400]!

За исключением святого Петра не было бы ничего пошлее архитектуры нового времени, только скульптура еще хуже. Тут приходит на ум единственное исключение — Канова. Он заставил украсить бюстами великих художников Пантеон — место, столь дорогое чувствительным душам из-за того, что там находится гробница Рафаэля. Рано или поздно с него снимут название церкви, в свое время послужившее ему защитой от гения христианства. Бюсты, заказанные Кановой, в большинстве случаев весьма посредственны. Лишь один из них его работы. На пьедестале можно прочесть:

 

A Domenico Cimarosa

Ercole cardinale Consalvi. 1816[401].

 

Ho вот что случилось около 1823 года: когда победила некая партия[402], все эти бюсты были изгнаны в маленькие темные залы Капитолия.

Гробница Рафаэля, воздвигнутая над прахом этого великого человека тотчас же после его смерти (1520) и на которой кардинал Бембо[403]велел начертать прекрасное двустишие:

 

Ille hic est Raphael, timuit quo sospite vinci

Rerum magna parens et moriente mori[404],

 

была украшена ero бюстом. Гробницу изуродовали, а бюст перенесли в Капитолий.

Какими воплями разразилась бы во Франции благопристойность по поводу надписи на бюсте Чимарозы! Теперь я не удивляюсь смутному влечению, заставившему меня питать доброе чувство к кардиналу Консальви. Это величайший из всех нынешних министров Европы, ибо он среди них единственный честный человек. Все должны понимать, что я самым решительным образом делаю исключение для министров той страны, где появится эта моя книга.

Этого редкого человека страстно ненавидят все его коллеги — числом тридцать три. Все его планы искажаются, все их подробности его заставляют отдавать на попрание глупцам; по этой-то причине у меня и конфисковали Монтескье. Он лишен возможности очистить Авгиевы конюшни при помощи единственного разумного средства — основания Политехнической школы.

В моем дневнике содержится более двадцати анекдотов об этом великом государственном деятеле, и во всех он выступает с самой лучшей стороны. Он прост в обращении, разумен, обязателен и — существенная черта, почти невероятная для Франции, — он не лицемер.

 

24 сентября. Только из больной устрицы можно извлечь жемчужину. С тех пор, как мы приближаемся к правительству общественного мнения, я отчаиваюсь в судьбах искусства, ибо при любых обстоятельствах постройка святого Петра является нелепостью. Разве нельзя было истратить пятьсот миллионов двадцатью способами, в сто раз более полезными? Разве не было двухсот тысяч бедняков, нуждающихся в помощи, разве не лучше было сделать пригодной для земледелия половину Римской Кампаньи, скупить майораты у десятка знатных фамилий Рима и раздать эту землю двумстам тысячам крестьян, которые перестанут заниматься разбоем, как только получат поле для обработки?

Около 1730 года, уж не знаю, по какой счастливой случайности, у папского правительства оказался на расходы лишний миллион. Что было лучше построить: фасад Сан-Джованни-ди-Латерано или же набережную вдоль Тибра от Порта-дель-Пополо до моста святого Ангела?

Фасад смехотворен, но дело ведь не в этом. Папа решил строить фасад, а Рим до сих пор еще ждет набережной, которая, может быть, содействовала бы уменьшению лихорадки, опустошающей эти кварталы с первых знойных дней мая до первых октябрьских дождей. Поверите ли, что на Корсо, около Сан-Карло Борромео, мне показали дом, за который лихорадка никогда не переходит? В этом году хинин творит чудеса. Знаменитый химик, г-н Манни, изготовляет его не хуже, чем в Париже.

Вчера мне сказали: «Как жаль, что Франциск I[405]не сделал Францию протестантской страной!»

Я крайне возмутил недозрелого философа своим ответом: «Это было бы величайшим несчастьем для всего мира: мы стали бы унылыми и рассудительными, как женевцы. Не было бы ни «Персидских писем», ни Вольтера, ни — прежде всего — Бомарше. Подумали ли вы о степени благоденствия нации, где «Мемуары» Бомарше привлекают такое внимание? Может быть, это стоит большего, чем достопочтенный м-р Ирвинг[406], отдающий в заклад свои часы. В жизни так много болезней и печалей, что смеяться совсем не разумно. Иезуиты с их растяжимой совестью, индульгенции — словом, религия, какой она была в Италии около 1650 года, для искусства и счастья гораздо лучше, чем самый разумный протестантизм. Чем он разумнее, тем губительнее для искусства и радости».

(Положение о свободной печати в 1826 году[407]препятствует мне послать в типографию:

1. Жизнь Пия VII, несмотря на очень благоприятную характеристику этого почтенного первосвященника.

2. Жизнь кардинала Консальви.

3. Описание римского государственного механизма. Все идет приблизительно так, как в 1500 году: любопытнейший пережиток старины.

4. Историю конклава 1823 года, во время которого я как раз находился в Риме. Каждый вечер у г-жи Н. мы узнавали в точности, за кого голосовал каждый кардинал.

5. Историю секретаря, который помогал Пию VI составлять труд о епископствах Германии. Проделка кардинала Консальви с этим секретарем. Любовные похождения жены генерала Пфиффера.)

 

Кастель-Гандольфо. 1 октября. Вот уже месяц, как я поселился в Кастель-Гандольфо. Провожу свои дни на берегах озера Альбано и во Фраскати. Было бы несправедливостью по отношению к этим чудесным местам, если бы я стал описывать их менее чем на двадцати страницах.

Анекдот о молодом крестьянине из Фраскати, рассказанный вчера на вилле Альдобрандини. Этот климат внушает — сам не знаю, как, — чувство преклонения перед красотой. Но я чересчур много говорил обо всем, что относится к красоте: людям севера станет скучно. Вот вам кое-что из моральной философии. В Риме я почти каждый день хожу к г-ну Тамброни в палаццо ди Венециа; там я беседую с его милой женой, уроженкой Шамбери, Кановой, другом их дома, и двумя-тремя философами, судящими обо всем с такой глубиной и беспристрастностью, каких я даже приблизительно никогда не встречал.

Вот наиболее существенное из моих заметок за прошлый месяц. Езжу в Рим, но страх перед лихорадкой заставляет меня возвращаться ночевать в Кастель-Гандольфо.

У людей севера взгляд на жизнь вдумчивый, серьезный, если угодно, глубокий. В Риме люди, быть может, так же умны, как в Эдинбурге, но на жизнь там смотрят взглядом, полным огня, страсти, сильных чувств, хотя, если хотите, и несколько беспорядочно. В первом случае брак и семейные узы объявляются самым торжественным образом неприкосновенными. В Риме же князь Колонна или любой другой человек видят в браке лишь институт, узаконивающий положение детей и упорядочивающий раздел имущества. Предложите римлянину любить всегда одну и ту же женщину, и, хотя бы она была ангелом, он возопит, что вы пытаетесь лишить его трех четвертей того, ради чего стоит жить на свете. Таким образом, в Эдинбурге семья — это цель, а в Риме она лишь средство. Если система северян иногда порождает однообразие и скуку, которую мы читаем на их лицах, то зато она часто доставляет мирное каждодневное счастье. Но, что еще важнее с моей точки зрения, может быть, эта унылая система имеет некую тайную аналогию со свободой и всеми сокровищами благоденствия, которые она изливает на людей. Римская система не допускает многочисленных маленьких государств, именуемых семьями; но зато каждому предоставляется добиваться счастья, как он его понимает.

Если бы я не боялся, что меня побьют камнями, то добавил бы, что существует одна такая страна, где жители перенимают для своего обихода почти все то плохое, что имеется и в безрадостной системе протестантов и в итальянском сладострастии.

В Англии брачные узы почти нерушимы для всех, кроме лиц с доходом свыше четырехсот тысяч франков или лиц очень высокого происхождения. В Риме, когда в церкви совершается брачный обряд, эта мысль о нерушимости и о верности навеки никому и в голову не приходит. Так как муж знает это заранее, так как все это решено и общепринято, он, если только он не влюблен в свою жену, что ставит его в положение любовника по отношению к любовнице, и не станет беспокоиться о поведении своей жены после первых нескольких лет совместной жизни.

Есть страна, где брак только биржевая сделка: нареченные даже не видятся до тех пор, пока оба нотариуса не договорятся как следует насчет статей брачного контракта. Но, тем не менее, мужья претендуют и на ту нерушимую верность, которая встречается в английских браках, и на все те наслаждения, которые предлагает итальянское общество. В Англии на балах можно наблюдать, как девушки выбирают себе мужей.

Я буду говорить о вещах, которые повредят моей книге. Для этого необходимо мужество. Я буду говорить о римских нравах. Рим — город итальянский по преимуществу, более чем Неаполь, уже несколько офранцуженный, чем Болонья, которая в некоторых отношениях небольшой провинциальный город. В Риме каждые десять лет выбирают государя[408]; и государь этот, возможно, не был лишен страстей в молодые годы. Какой источник интереса для населения!

В Риме нет никаких стеснений, никакого принуждения, никаких условностей, знание которых в других местах именуется светскостью. Если кто-нибудь понравился женщине, она редко старается это скрыть. Lite а... che mi piace[409]— фраза, которую римлянка произносит без малейшего стеснения. Если человек, имевший счастье понравиться, разделяет внушенное им чувство, он говорит: «Mi volete bene?» — «Si...» — «Quando ci vedremo?»[410]. Так необыкновенно просто возникают привязанности, длящиеся иногда очень долго, к примеру, восемь или десять лет. Отношения, прекращающиеся через год или два, не делают даме чести: о ней идет молва, как о существе слабом, не уверенном в собственных своих влечениях. Полное равенство обязанностей между любовниками в немалой степени содействует постоянству чувства. Впрочем, в стране, где политика ведется так тонко, отбрасывают всякое притворство. Недавно, на великолепном балу у банкира Торлониа, герцога Браччано, я заметил, что женщина танцует только с теми, кого одобряет ее любовник. Если вы дерзнете спросить у хорошенькой женщины причину ее отказа, она просто отвечает: «Il mio amico non lo vuole. — Dòmandate al mio amico»[411].

И каждый год находятся один-два немца, которые простодушно идут к amico и спрашивают разрешения танцевать с его любовницей.

Прелестные римлянки совершенно не правы, когда насмехаются над француженками, которым, по их мнению, больше свойственно кокетство, чем подлинное чувство, но которые после бесконечных ухищрений кончают тем же. Я привожу здесь это лишь как пример нелепых суждений, которые различными нациями выносятся друг о друге.

У одной римлянки спросили в присутствии ее любовника, как бы она поступила, если бы он оказался ей неверен. Она, не отвечая, встает, открывает дверь, выходит на миг, затем появляется снова, двигаясь ощупью, словно бредет в темноте. Все с удивлением смотрят на нее, как вдруг, продолжая разыгрывать ту же пантомиму, она подходит к своему другу, который сам ничего не понимал, и ломает о его грудь веер, который держит в руке.

В этом состоял весь ее ответ. Каких только цветистых фраз не наговорила бы при подобных обстоятельствах любая из наших модниц!

 

4 октября. Маркиз Га..., любовник г-жи Бо..., одной их красивейших римских дам, находился вместе с нею у г-на де Блакаса. Графиня де Флорес попросила Га... спеть, добавив тоном, нарочито подчеркивающим каламбур: «Cantate tanto bene, Galli»[412]. При этих словах ее разъяренная г-жа Бо... вскакивает с места. «E che sapete voi, se canta bene?»[413]— «Si, lo so benissimo»[414], — с величайшей невозмутимостью ответила г-жа де Флорес. В гостиной наступает гробовое молчание; между дамами завязывается жесточайшая ссора. Любовник, очень красивый мужчина, присутствовал при стычке, но вмешаться не осмелился. Друзья распорядились, чтобы обеим дамам подали их коляски, указали им, насколько неуместно было затевать подобную перебранку в доме иностранца, и с большим трудом убедили каждую из них покинуть гостиную посланника.

Римлянка вполне способна устраивать своему любовнику подобные сцены, может нанести ему удар кинжалом, но никогда, как бы он перед нею ни провинился, не расскажет никому того, что он поверил ей в минуту полной откровенности. Она, возможно, убьет его и сама умрет с горя, но тайны его умрут вместе с нею. Удар кинжалом — очень редкое явление в высшем обществе, но вполне обычное среди простонародья, где женщина довольно редко мирится с потерей любовника. Было бы слишком безнравственно с моей стороны рассказывать еще несколько случаев, также всем хорошо известных.

В Риме каждый вечер устраиваются у австрийского посла, французского посла или у кого-либо из римских князей великосветские приемы. Secondo ceto[415]не имеет доступа в эти гостиные, где господствует более или менее французский тон. Иностранец, желающий ознакомиться с римскими нравами во всей их природной сущности, найдет то, что ему нужно, на вечерах у богатых купцов, стоящих во главе Secondo ceto... Можно всегда встретить несколько кардиналов у посланников.....

.....

.....Но здесь уместно вспомнить приятное местечко, куда отправили любезного и остроумного Санто-Доминго [416].

Несмотря на все, что обыватели говорят об Италии, человек, ломающий комедию, в римском или миланском обществе встречается так же редко, как просто и естественно держащийся человек в Париже. Но в Риме не принято дурно отзываться о религии, так же как в парижской гостиной воспитанный человек не станет употреблять грубых выражений. Вы полагаете, что итальянец — завзятый лицемер, вечный притворщик, а на самом деле это самое естественное существо в Европе, менее всего заботящееся о мнении соседа. Вы считаете его искуснейшим заговорщиком, человеком исключительной осмотрительности, воплощением макьявеллизма, но убедитесь сами, как простодушны и по-жирондистски добродетельны заговорщики Пьемонта и Неаполя. Римляне, как мне кажется, во всех отношениях превосходят другие народности Италии: они обладают большей силой характера, у них больше простоты, и они несравненно умнее. Дайте им на двадцать лет Наполеона, и они станут первым народом Европы. Я бы легко мог доказать это, если бы у меня хватило места. Если эта книга выйдет вторым изданием, я приведу с десяток анекдотов в доказательство своего последнего утверждения.

 

10 октября. Вчера я заночевал в Риме. Около девяти часов я вышел из великолепных залов по соседству с апельсиновым садом, именующихся кафе Русполи; напротив кафе находится палаццо Фьяно. Какой-то человек, стоя у входа в помещение, похожее на погреб, говорил: «Entrate, о signori!» (Входите, входите, господа; сейчас начало!). Я и зашел в этот театрик, заплатив двадцать восемь сантимов. Цена эта внушила мне некоторые опасения насчет дурного общества и блох. Вскоре, однако, я успокоился. По тону разговора я заметил, что соседи мои — добрые римские буржуа: двадцать восемь сантимов — сумма в этой стране достаточная, чтобы отогнать самый последний сброд. Из всех народов Европы римляне, может быть, больше всех любят тонкую и язвительную сатиру. Их необыкновенно острый ум жадно и ловко схватывает самые туманные намеки. Гораздо более счастливыми, чем, например, население Лондона делает их именно отсутствие всяких надежд. Привыкнув за последние триста лет смотреть на свои бедствия как на нечто неизбежное и вечное, римский горожанин не гневается на министра и не жаждет его смерти; ведь этот министр был бы заменен существом столь же зловредным. Народ прежде всего хочет поиздеваться над власть имущими и посмеяться на их счет; отсюда диалоги между Пасквино и Марфорио [417]. Цензура здесь гораздо придирчивее, чем в Париже, и нет ничего пошлее римских комедий. Смех нашел прибежище у марионеток, которые разыгрывают пьесы почти целиком импровизированные.

Я провел весьма приятный вечер в марионеточном театре палаццо Фьяно, хотя актеры там не более фута ростом. Сцена, по которой разгуливают эти маленькие, ярко раскрашенные существа, имеет, пожалуй, десять футов в ширину и четыре в высоту. Что содействует получению удовольствия и — осмелюсь сказать — усиливает иллюзию, так это превосходные декорации театрика. Двери и окна домов старательно рассчитаны в данном случае на актеров ростом не в пять футов, а в двенадцать дюймов.

Самый модный у римского народа персонаж, за чьими похождениями он так любит следить, — это Кассандрино. Кассандрино — кокетливый старичок лет под шестьдесят, легкий, подвижный, седой, хорошо напудренный, щеголеватый — вроде кардинала. К тому же он искусен в делах и не склонен сердиться: к чему это в стране, где нет наглости военных? Он блистает изысканным светским обхождением, знает толк в людях и вещах и особенно умело использует злобу дня. Не будь у него всех этих качеств, римский народ назвал бы его villano (мужиком) и не удостоил бы даже смеха. Одним словом, Кассандрино был бы человеком почти совершенным, этаким шестидесятилетним Грандисоном[418], если бы, на свою беду, он не влюблялся во всех без исключения хорошеньких женщин, которых случайно встречал, а так как он южанин, не склонный забавляться одними мечтами о любви, то всегда старается их соблазнить. Согласитесь, что этот персонаж неплохо придуман для страны, которой управляет состоящий из холостяков олигархический двор, где, как и всюду, власть находится в руках стариков. Кто стал бы обижаться на Кассандрино? Персонаж этот не выходит из моды уже целое столетие. Само собой разумеется, что он мирянин, но держу пари, что в зале нет ни одного зрителя, который бы не видел на нем красной ермолки кардинала или, по меньшей мере, лиловых чулок monsignore. Monsignori — это молодежь папского двора, аудиторы этой страны; должность эта — исходная для всех прочих. Кардинал Консальви, например, целых тридцать лет был monsignore и ходил в лиловых чулках. Рим полон monsignori в возрасте Кассандрино, которым не удалось сделать карьеру в такие молодые годы, как кардиналу Консальви, и которые в ожидании кардинальской шляпы утешаются другим способом.

Сегодняшняя пьеса называлась «Cassandrino — allievo di un pittore» (Кассандрино — ученик живописца). У одного знаменитого художника много учеников и очень хорошенькая сестра. Кассандрино — привлекательный, изысканно одетый старичок лет шестидесяти — является к ней и уже при входе держит себя со скромным изяществом молодого кардинала.

Появление Кассандрино на сцене марионеточного театра и его манера прохаживаться в гостиной в ожидании прелестницы, которую пошла предупредить cameriera di casa[419], получив предварительно паолетто на чай, сами по себе уже приводят зрителей в веселое настроение, настолько верно подражают движения этой куколки своеобразной аффектации, свойственной молодому monsignore. Наконец появляется сестра художника. Кассандрино, еще не решившийся из-за своего возраста на слишком откровенное объяснение, просит у нее разрешения спеть восхитившую его каватину, которую он недавно слышал на концерте. Вся пикантность игры этого персонажа и состоит в обусловленной возрастом осторожной сдержанности, сочетающейся с бесчисленными мелкими уловками, к которым он прибегает, чтобы девушка позабыла о его сединах. Каватина чудесно пропета: это одна из лучших вещей Паэзиелло. Зрители горячо аплодировали, но иллюзия в данном случае осталась в некотором пренебрежении, так как зрители беспрестанно кричали: «Brava la ciabatina»[420]. (Каватину исполняла за сценой дочка одного башмачника, обладательница прелестного голоса.)

Именно с помощью этой страстной арии Кассандрино объясняется в любви. Сестра живописца отвечает ему бесконечными комплиментами насчет того, как он модно одет и как прекрасно выглядит, — комплиментами, которые с восторгом выслушивает старый холостяк. По этому случаю он рассказывает ей, откуда у него такой костюм. Сукно доставлено из Франции; затем Кассандрино рассказывает о своих панталонах, присланных из Англии, о своих великолепных карманных часах с боем (он вынимает их, и они звонят), за которые он заплатил лучшему лондонскому часовщику сто гиней. Одним словом, Кассандрино обнаруживает все смешные черты старого холостяка: называет фамильярными прозвищами всех римских модных торговцев, изображает жестами знаменитых щеголей-иностранцев, среди которых всегда найдутся один или два исключительно смешных и потому хорошо известных жителям Рима. С каждым словом он все ближе и ближе придвигается на своем стуле к стулу юной девицы. Внезапно приятную беседу прерывает появление молодого художника, брата девушки; у него огромные бакенбарды и длиннющие черные волосы — обязательная принадлежность гения.

Молодой художник довольно резко просит Кассандрино не удостаивать больше его сестру своими посещениями и возвращает ему миниатюру, которую Кассандрино давал ему для реставрации.

Вместо того, чтобы рассердиться на молодого человека, который его прогоняет, Кассандрино осыпает его комплиментами и льстивыми словами. Художник, оставшись наедине с сестрой, говорит ей: «Как это ты так неосторожно принимаешь у себя человека, который не может на тебе жениться?» Этот весьма ясный намек вызвал бурю аплодисментов. Затем последовал довольно забавный монолог Кассандрино на улице. Он безутешен из-за того, что ему невозможно увидеться с прелестницей. Он жалуется вперемежку то на мелкие жизненные неудобства, связанные с его возрастом, то на муки, которые доставляет ему чрезмерность его страстных чувств. Зрители следили за представлением в напряженной тишине, прерывавшейся после каждой фразы взрывами смеха. Рассуждения, которыми он сам для себя старается замаскировать свои шестьдесят лет, тем комичнее, что Кассандрино совсем не дурак; напротив, это человек с большим жизненным опытом, не лишенный к тому же ума и совершающий безумства лишь в силу своей влюбленности. Наконец он приходит к решению перерядиться молодым человеком и прийти к художнику как восемнадцатилетний ученик.

Во втором акте он и является к молодому живописцу. Он приклеил себе огромные черные бакенбарды, но второпях забыл снять пудреные букли на висках. Ему удается повидаться с прелестницей, и любовная сцена с нею необыкновенно смешна: он обожает ее со всем пылом старого холостяка, все время говорит о своем богатстве и кончает предложением разделить его с девушкой. «Мы будем счастливы, — говорит он, — и никто не узнает о нашем счастье». Тут восторженный хохот публики прервал действие минуты на две. Он падает к ногам красотки; в этот момент его застает старая тетка девушки, знавшая его сорок лет назад в Ферраре, где он служил. Она напоминает ему, что он признавался ей в любви, и так терзает его, что Кассандрино в отчаянии убегает в мастерскую художника, но вскоре появляется опять, как новый Пурсоньяк, преследуемый молодыми людьми, потешающимися над этим новоиспеченным товарищем с черными бакенбардами и седыми буклями. Входит молодой живописец, отсылает учеников и ведет с Кассандрино долгую и весьма серьезную беседу; тот чувствует, что дело пахнет кинжалом. Он умирает от страха, но не перед побоями, а перед возможностью огласки — еще одна характерная черта, которой проницательные римляне восторженно наслаждаются.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных