Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Huxley A . The Devils of Loudun 1 страница




Луденские бесы

 

 

 

Алексей Зверев

 

«Перекличка через столетия»

 

 

Написанные в 1952 г. «Луденские бесы» явились большой неожиданностью для почитателей всемирно известного английского писателя Олдоса Хаксли (1894—1963). Во-первых, это не роман, а основанный на документах пространный исторический очерк, описывающий Францию эпохи Людовика XIII и кардинала Ришелье (первая половина XVII в.). Меж тем Хаксли был знаменит именно как романист. Начиная с «Шутовского хоровода» и «Контрапункта», появившихся еще в 1920-е, его всегда воспринимали как законного наследника великой традиции нравоописательного романа с яркими сатирическими красками, — той, что в английской литературе представлена именами самого первого ряда: от Дефо и Смоллета до современности. И вдруг под старость Хаксли словно забывает о своем призвании прозаика. Его влекут совершенно новые для него литературные формы — документальная проза и этико-философский трактат.

Во-вторых — и это было еще удивительнее — книга оказалась вовсе не сатирической, вообще далекой от стихии смеха, которую справедливо считали самой органичной для Хаксли. Правда, сам он, принявшись под конец рассказа разъяснять смысл своего произведения, говорил о том, что, по меньшей мере, одно из главных действующих лиц, настоятельница по имени Иоанна от Ангелов [в оригинале перевода — Жанна, но советские люди знают ее прежде всего по фильму Ежи Кавалеровича «Matka Joanna od Aniolow», а там она Иоанна], против собственной воли постоянно выставляет себя на посмешище, больше того, использует, сама того не сознавая, «все приемы комедии: внезапные смены масок, абсурдные трюки, чрезмерность в поступках…» Однако у читателей, познакомившихся с историей, рассказанной Хаксли, вряд ли возникнет «реакция отстранения, то есть чисто комический эффект». Эта история скорее пробудит совсем иные чувства: любопытство, недоумение, сострадание, страх, но только не ощущение нелепости, вызывающей улыбку.

Хаксли написал книгу о фанатизме, нетерпимости и массовой истерии, которой всегда сопровождаются расправы над идейно подозрительными и неугодными. Если вдуматься, эта книга вполне органична для его творчества. Ведь Хаксли знают прежде всего как автора антиутопии «О дивный новый мир» (1932), в которой описано общество, где никто не свободен, потому что свобода принесена в жертву вульгарному житейскому благоденствию, помноженному на безмыслие. Но в той книге события разворачиваются по прошествии многих веков, когда на земле наступила «эра Форда». Время там — условное время, пусть приметы реальности нашего столетия совершенно ясно проступают за воссозданной у Хаксли картиной «победившего разума», ведь эта победа означает торжество предельного обезличивания и повсеместно насаждаемого стандарта, подавление не только недовольства в любых его формах, но и самых робких попыток жить собственным чувством и умом.

«О дивный новый мир» — вымысел, хотя никто не назовет этот вымысел произвольным. «Луденские бесы» — опыт реконструкции реально происходивших событий. То обстоятельство, что они происходили за триста лет до появления книги Хаксли, нисколько не сказывалось на актуальности этой книги. Она была актуальной в прямом и точном значении слова, можно даже сказать — злободневной. Хаксли работал над ней в Калифорнии, где жил с конца 1930-х. Шла, приближаясь к своему апогею, «холодная война». В СССР развернулась позорная кампания, именовавшаяся «борьбой с космополитизмом»: мощная карательная машина не простаивала ни минуты, а власть прилагала все усилия, чтобы заразить бациллами шовинизма и расизма сознание масс. В США сенатор Дж. Маккарти возвестил начало крестового похода, направленного на искоренение «антиамериканской деятельности», и все развивалось по знакомому сценарию: вызовы в специальные комиссии, интересовавшиеся взглядами и политическим прошлым неблагонадежных, чистки, аресты, запреты на профессию. У Хаксли персонажи заняты тем, что изгоняют бесов, или указывают на тех, в кого вселился бес, или отчаянно стараются доказать: с бесами они никогда не знались. Тем же самым занималось чуть ли не полмира в те годы, когда Хаксли работал над своей книгой. Перекличка через столетия возникала как бы самопроизвольно, даже если автор не стремился к аналогиям.

Он, впрочем, наверняка к ним стремился, чутьем художника уловив, что документальная проза, основанная на свидетельствах, которые извлечены из очень старых хроник, способна рассказать о кошмаре происходящего вокруг достовернее, чем беллетристика, созданная по горячему следу событий. В Америке такая беллетристика появлялась — за год до «Луденских бесов» молодой, но уже очень известный писатель Норман Мейлер выпустил смелый по замыслу роман «Берег варваров», где были проставлены многие точки над i, — но эффект таких произведений все-таки оказывался неглубоким. Там преобладали сенсационность и довольно прямолинейная обличительность, тогда как, по существу, требовалось все-таки другое. Требовалось умение проникнуть в механику подобного экзорцизма, осуществляется ли он по причинам религиозного или откровенно политического характера, а также способность понять и воссоздать те особенности массовой психологии, которые позволяют экзорцистам действовать, не опасаясь сопротивления.

Факты, извлеченные Хаксли из книги Ф. Кремона «История религиозного чувства во Франции» (одного из важнейших источников для интересующихся эпохой Ришелье), как раз и предоставляли возможность, не прибегая к слишком прозрачным иносказаниям, коснуться существа дела. Маниакальная одержимость, побуждающая в любой человеческой слабости усматривать сатанинские происки, изобличать ересь, когда ее нет и в помине, лжесвидетельствовать с искренней уверенностью, что так необходимо «для пользы дела», и потом с изуверским наслаждением наблюдать корчи сжигаемого на костре, — все это слишком часто повторялось в разные эпохи и под разными небесами. У Хаксли были основания заключить, что повторяемость этих печальных обстоятельств необъяснима, пока самой человеческой природе не будет уделено, по меньшей мере, столько же внимания, что и политическим интригам или диктату идеологии, не считающейся с моралью.

На склоне лет у него выявился особенно стойкий интерес как раз к той стороне жизни, которую заглавием своей известной философской работы он обозначил как «врата восприятия». Хаксли подразумевал полуосознанные, а порой вовсе неосознанные стимулы поведения, индивидуальные душевные свойства и психологические особенности, заставляющие людей совсем по-разному трактовать одни и те же явления, а также и возможность тем или иным способом воздействовать на эти механизмы. Многое из того, что описано в «Луденских бесах», — мотивация действий Иоанны с ее подавляемым, но неотступным ощущением своей ущербности, доходящий до исступления экстаз монахинь, которые возводят дикие поклепы на обреченного отца Грандье, — в представлении Хаксли является результатом ложно устроенного «восприятия» его персонажей. Их своекорыстие, малодушие, предрассудки, страхи, так же как политические выкладки принца Конде или далекие расчеты кардинала, замыслившего использовать луденские происшествия с целью восстановить во Франции инквизицию, — для Хаксли скорее дополнительные, чем определяющие причины разыгравшейся трагедии.

История Жан-Жозефа Сурена, который сменил жалкого и несчастного Грандье, призвана стать доказательством великой, поистине магической силы корректного восприятия: оно способно в буквальном значении слова лечить не только души, но и тела. Пока Сурен, мобилизуя всю свою волю, борется с искушениями и приучает себя к строгой аскезе, пока он верит в бесов так, словно сам с минуты на минуту окажется одержим ими, и понапрасну растрачивает духовные силы, пытаясь исцелить настоятельницу, этот молодой иезуит остается, в глазах Хаксли, существом душевно неполноценным и потенциально больным. Десятилетнее пребывание Сурена в психосоматическом параличе воспринимается как неизбежный результат подобных аномалий, проистекающих из превратного толкования отношений между Богом и человеком. Однако аномалии в конечном счете будут выправлены, и сцена, когда Сурен делает первые, еще неуверенные шаги в саду, заваленном осенними листьями, приобретает глубоко символический смысл. Пройдя через испытания и муки, он выжил, потому что исцелился духовно. Или же, придерживаясь терминологии Хаксли, обрел верное восприятие.

Верным оно становится с той минуты, как человек, вопреки церковным догматам воссоздаваемого времени, проникается мыслью о необходимости единства с природой, ибо это единственный путь к единству с Богом. Французский философ-экзистенциалист Габриэль Марсель, современник Хаксли, оказавший на него сильное влияние, обосновал доктрину, обладающую особой важностью для понимания всех произведений, созданных английским писателем под конец пути. Марсель доказывал, что отношения человека и Бога возникают не вопреки природе, а в ней самой, и никогда не строятся как ее преодоление. История Сурена, в сущности, иллюстрирует некоторые фундаментальные положения доктрины французского мыслителя, пережившего Хаксли на десять лет: объективный мир и мир нашего личного, сокровенного существования должны быть резко разграничены, и существенно только наше отношение к окружающей реальности, а вовсе не она сама во всей ее жестокой хаотичности. Жизнь — это таинство, и постижение ее тайн всегда интуитивно. Пока мы скованы догмой, пусть даже внушающей нам безусловное доверие, жизнь никогда не подчинится ни нашей воле, ни попыткам ее усовершенствовать. Истина чувства непременно выше и надежнее, чем самые изощренные выкладки ума.

Церковная история свидетельствует, что Сурен умер в 1665 г. в состоянии благодати (тогда как Иоанне от Ангелов было в ней отказано, несмотря на покаяние). Снизошла ли на него благодать благодаря обретенному новому восприятию порядка вещей в мире — в любом случае недоказуемо. Можно лишь отметить, что исторический Сурен, если его мысль действительно развивалась в направлении, указанном Хаксли, должен был оказаться в тяжелом конфликте с церковью, которой он служил. Церковь, а в особенности орден иезуитов, рассматривали природу как царство греховности, оттого и требуя обуздания чувственности.

В сознании Хаксли, как раз наоборот, органичное слияние с природой — порука здоровья не только нравственного, но и физического. Эта идея — то с отсылками к Марселю, то с аргументацией, почерпнутой из философии буддизма, которой писатель был столь же сильно увлечен в свои последние годы, — обязательно возникает у Хаксли, о чем бы он ни писал после того духовного перелома, который пережил сразу после Второй мировой войны (и видимо, под шоковым воздействием, которое она на него оказала). С суждениями Хаксли чаще спорили, чем соглашались, и это естественно. Случай, когда прирожденный писатель на самом деле непринужденно чувствует себя в стихии философии, нетипичен, и это явно не случай Олдоса Хаксли.

Но и не соглашаясь с главной идеей, как не оценить в «Луденских бесах» точности и выразительности картин всеобщего ослепления, испепеляющей ненависти, стихийно зарождающегося насилия, — жестко написанных картин, которые высветили травмирующий духовный и нравственный опыт XX века. Как хроникер этого столетия, никогда не поддававшийся успокоительным иллюзиям и самообманам, Хаксли занимает в европейской литературе особое место. И его книга, созданная на материале намного более раннего времени, все равно воспринимается скорее не как панорама давних событий, а именно как размышление над болезненными явлениями нашей эпохи, теми, которые, как ни жаль, еще не сделались только достоянием архивистов.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

 

В 1605 году Джозеф Холл1, автор сатир и будущий епископ, впервые посетил Фландрию. «По пути нам встретилось множество церквей, от коих не осталось ничего, кроме груды обломков, повествующих прохожему о былом благочестии и братоубийстве. О, горестные следы войны!.. Однако (чему я немало удивился) хоть храмы и повержены, повсюду попадаются иезуитские коллежи. Мне не встретилось ни единого города, где вышеуказанные учебные заведения уже не открыли бы свои двери либо же не находились в стадии постройки. Чем объяснить сие явление? Неужели политика важнее благочестия? Эта порода (обычно так говорят о лисицах) более всего преуспевает там, где ее больше всего проклинают. Они повсеместно осуждаемы и ненавидимы, наши сторонники противятся их влиянию всеми своими силами, и все же сии плевелы произрастают пышным цветом».

А появлялись коллежи в таком изобилии по очень простой и внятной причине: на них был спрос. Холл и его современники отлично знали, что для иезуитов важнее всего была «политика». Члены ордена создавали свои школы для того, чтобы помочь римско-католической церкви в борьбе с врагами, вольнодумцами и протестантами. Славные пастыри надеялись, что своими наущениями взрастят сословие образованных людей, всецело преданных интересам церкви. Красноречиво выразился Черутти (доведя этим высказыванием до неистовства Жюля Мишле2):

1 Джозеф Холл (1574—1656) — английский литератор и религиозный деятель (здесь и далее, где не указано особо, примечания переводчицы).

2 Жюль Мишле (1797—1874) — французский историк-антиклерикал.

«Точно так же, как младенцу в колыбели выправляют рахитичные конечности, необходимо с раннего возраста выправлять человеку волю, дабы она на протяжении всей жизни пребывала здоровой и благодатной». Намерения у учителей были самые решительные, только вот пропагандистская методика хромала. Невзирая на все «выправления», некоторые из лучших иезуитских питомцев по окончании коллежа становились заядлыми вольнодумцами, а то и, подобно Жану Лабадье1, протестантами. В том, что касалось «политики», система образования не оправдала надежд своих создателей. Публику политические материи не интересовали; публику интересовали хорошие школы, где сыновей научили бы всему, что положено знать образованному молодому человеку. Иезуиты удовлетворяли этот спрос лучше, чем кто бы то ни было.

«Что я наблюдал в течение семи лет, проведенных под иезуитским кровом? Умеренность, прилежание, любовь к порядку. Каждый час они посвящали нашему обучению и неукоснительному соблюдению своих обетов. В свидетели своей правоты призываю тысячи и тысячи тех, кто, подобно мне, получил образование у иезуитов». Так писал Вольтер, подтверждая эффективность орденской педагогической системы. И в то же время вся биография Вольтера красноречиво показывает, насколько тщетны были попытки педагогов направить свою науку на цели «политики».

Когда Вольтер учился в коллеже, иезуитские школы были привычным и хорошо известным явлением. Но веком ранее достоинства коллежей казались поистине революцией в педагогике. В ту эпоху большинство учителей были невежами и освоили разве что науку обращения с розгой, а иезуиты использовали относительно гуманные способы стимулирования тяги к знаниям, да и наставники в их школах проходили специальное обучение и тщательный отбор. Здесь превосходно преподавали латынь, рассказывали о новейших открытиях в области оптики, географии, математики, о литературе (на рубеже шестнадцатого и семнадцатого веков в моде была драматургия), учили хорошим манерам, почитанию церкви и коро-

1 Жан де Лабадье (1610—1674) — французский теолог, перешедший из католицизма в протестантизм и ставший одним из основателей пиетизма (пиетизм — мистическое учение, противостоящее ортодоксальному протестантизму; отличалось консерватизмом и антиинтеллектуальностью. (Примеч. ред).

левской власти — во всяком случае, во Франции, после перехода Генриха IV в католичество. Вот почему иезуитские коллежи пришлись по вкусу всем в типичной богатой семье: и чадолюбивым матерям, которым не хотелось отдавать свое дитятко на муки старозаветного образования, и богобоязненному ученому дяде, свято верившему в догматы и цицероново красноречие, и, главное, отцу, государственному человеку и патриоту, придерживавшемуся монархических принципов, или предусмотрительному буржуа, отлично понимавшему, что иезуиты с их широкими связями сумеют устроить своего воспитанника на хорошую должность, либо приискать ему местечко при дворе, либо помочь с церковной синекурой.

Взять, к примеру, почтенную супружескую пару — господина и госпожу Корнель из города Руана (глава семейства — королевский адвокат, его спутница жизни — урожденная Марта ле Пезан). Их сынок Пьер такой способный мальчик, как было не послать его в коллеж? Или вот господин Жоаким Декарт, парламентский советник из города Ренна. В 1604 году он отправил своего младшенького, премилого восьмилетнего мальчугана по имени Рене, учиться в Ла-Флеш, где незадолго перед тем с королевского благословения открылся иезуитский коллеж. Так же и примерно в то же время поступил ученый каноник Грандье из Сента. У него был племянник, сын юриста — хоть и не столь блестящего, как мэтр Декарт или мэтр Корнель, но все же вполне респектабельного члена общества. Мальчика звали Урбен, ему сравнялось четырнадцать, и был он куда как умен. Урбен безусловно заслуживал самого хорошего образования, а близ Сента не было школы лучше, чем иезуитский коллеж в Бордо.

Это знаменитое учебное заведение включало школу для мальчиков, коллеж изящных искусств, семинарию и лицей для братии, пожелавшей углубить свои знания. Здесь обладавший блестящими способностями Урбен провел более десяти лет: сначала школяром, потом студентом теологического факультета, а после принятия духовного сана (это произошло в 1615 году) — послушником иезуитского ордена. Впрочем, становиться монахом он не собирался — не чувствовал в себе достаточного призвания, чтобы подчинить свою жизнь строгой орденской дисциплине. Нет, Грандье надеялся преуспеть на поприще не монашеского, а священнического служения. Человек, обладающий такими способностями, да еще и пользующийся покровительством самой могущественной из церковных структур, мог надеяться здесь на многое. Например, стать духовником какого-нибудь — знатного вельможи, наставником будущего маршала Франции или кардинала. Наверняка будут приглашения блеснуть красноречием перед конгрегацией князей церкви, перед принцессами крови, а то и перед самой королевой. Не исключалось и участие в дипломатических миссиях, высокие административные посты, богатые синекуры, аппетитные ренты. А если повезет — хоть это было и маловероятно, учитывая недворянское происхождение Урбена, — удастся и увенчать голову епископской митрой, дабы позолотить закатную пору своей жизни.

В начале карьеры Урбена казалось, что самые смелые из ожиданий вполне осуществимы. В двадцать семь лет, после двухлетнего углубленного изучения теологии и философии, молодой священник получил вознаграждение за долгие годы прилежания и примерного поведения. Орден даровал ему завидный приход Сен-Пьер-де-Марше в городе Лудене. Одновременно, волей все тех же благодетелей, его назначили каноником коллежской церкви Святого Креста. Итак, первая ступенька была покорена, теперь оставалось только подниматься вверх по лестнице.

Подъезжая к месту жительства своей новообретенной паствы, отец Грандье мог видеть холм, на холме — маленький городок, над городком — две высоких башни: шпиль собора Святого Петра и донжон старинного замка. В символическом смысле этот силуэт уже являлся анахронизмом. Хоть готическая колокольня и накрывала своей тенью половину города, большинство луденцев придерживались гугенотской веры и взирали на сей храм с отвращением. Что же касается замка, в свое время выстроенного (пуатевенскими) графами Пуату, то он все еще впечатлял мощью, однако дни его могущества уже были сочтены. Скоро к власти придет Ришелье и не оставит камня на камне как от родовых твердынь провинциальной знати, так и от самой местной автономии. Молодой человек, разумеется, не мог знать, что ему выпало жить в эпоху завершения междоусобицы, за которой последует пролог великой национальной революции.

У городских ворот на муниципальной виселице догнивал труп, а то и пара. Внутри же стен приезжего встретили грязные улочки и пестрая смесь самых разнообразных запахов и зловоний — от дыма очагов до нечистот, от гусиного помета до благовоний, от свежего печева до конского пота, от смрада свинарников до вони немытого человеческого тела.

Крестьяне, ремесленники, бродяги, слуги и прочие голодранцы составляли безгласное и безвестное большинство четырнадцатитысячного населения города. Рангом повыше были лавочники, мастера и мелкие чиновники, чуть-чуть не достигшие нижней ступеньки, с которой начиналась буржуазная респектабельность. Выше, удобно устроившись на плечах черни, пользуясь многочисленными привилегиями и свято веря в свое божественное право, благоденствовали богатые купцы, ученые люди почтенных профессий и дворяне, причем у последних еще имелась и своя собственная иерархия: внизу — мелкопоместные землевладельцы, над ними — богатые помещики, еще выше — магнаты и князья церкви. На этом фоне редкими исключениями смотрелись оазисы культуры и свободной мысли. В остальном же преобладала удручающая атмосфера бездуховности и провинциализма. Богатые заботились только о деньгах и собственности, страстно рвались к почестям и привилегиям. На две, самое большее три тысячи платежеспособных клиентов, нуждавшихся в юридических услугах, в Лудене приходилось двадцать адвокатов, восемнадцать стряпчих, восемнадцать судебных исполнителей и восемь нотариусов.

Время и энергия, остававшиеся от погони за прибылью, растворялись в повседневности: радостях и тревогах семейной жизни, перемывании косточек соседям, религиозных обрядах и еще — ибо Луден был городом, разделенным на два лагеря — теологических дискуссиях. Во время пастырского служения отца Грандье в городе не произошло ни одного события, которое свидетельствовало бы об истинном благочестии прихожан — во всяком случае, история подобных сведений не сохранила. Духовной жизнью бывают увлечены лишь люди исключительные, которым по внушению свыше доподлинно известно, что Бог — начало духовное, и потому поклоняться Ему следует не умом, а сердцем.

Впрочем, наряду с изрядным числом ничтожеств и негодяев, имелись в городе Лудене и жители добрые, добропорядочные, искренне веровавшие в Господа и отличавшиеся неподдельной набожностью. Однако святых тут не водилось — то есть таких людей, одно присутствие которых является неопровержимым доказательством вечности бытия и сливается в унисоне с Божественным Основанием всего сущего. Пройдет еще шестьдесят лет, прежде чем святая переступит городскую черту. Луиза де Тронше, после множества физических и духовных испытаний, найдет пристанище в луденской больнице, где будет помогать страждущим. Вокруг этой женщины сразу образуется очаг энергии и духовности. Люди всех возрастов и сословий будут стекаться к ней, чтобы узнать о Господе, чтобы получить совет и помощь. «Нас здесь слишком сильно любят, — писала Луиза своему прежнему духовнику в Париж. — Это внушает мне стыд; когда я говорю о Господе, люди приходят в такое волнение, что разражаются рыданиями. Меня страшит то, что своими действиями я заставляю их любить меня все сильнее и сильнее». Ей хотелось бежать из города, спрятаться, но она стала заложницей всеобщей любви. Иной раз, когда Луиза молилась, больные исцелялись. Все были уверены, что выздоровлением они обязаны святой, а та приходила в ужас и сгорала от стыда. «Если бы я и в самом деле совершила хоть одно чудо, — писала она, — я сочла бы себя проклятой».

Несколько лет спустя ее перевели из Лудена, и окошко, через которое город озарялся неземным сиянием, померкло. Вскоре религиозное рвение пошло на убыль, забота о духовной жизни угасла. Луден вернулся к своему всегдашнему состоянию — точно такому же, как двумя поколениями раньше, когда сюда прибыл Урбен Грандье.

С самого начала общество в своем отношении к новому кюре разделилось на две половины. Большинству представительниц более благочестивого из полов молодой священник пришелся по нраву. Его предшественник был полным ничтожеством, а этот пастырь имел цветущий вид, был высок, отменно сложен, держался важно и даже (по словам одного современника) величественно. У него были большие темные глаза, из-под берета выбивались пышные черные кудри; высокий лоб, орлиный нос, подвижный, красногубый рот. Прибавьте к этому остроконечную бородку, напомаженные усы на манер двух вопросительных знаков, и перед вами, читавшими «Фауста», предстанет Мефистофель — только миловидный и несколько полноватый, а умом если и уступающий Сатане, то самую малость.

Привлекательной внешности сопутствовали хорошие манеры и природный дар красноречия. Грандье умел одарить собеседницу изящным комплиментом, да еще и присовокупить такой взгляд, который грел душу жарче слов — в особенности если дама была недурна собой. Довольно скоро стало ясно, что новый пастырь проявляет к прихожанкам не вполне пастырский интерес.

Та серая, предрассветная эпоха может быть названа Эрой Респектабельности. На протяжении всех средних веков официальный кодекс католической церкви и реальный образ жизни ее служителей не имели между собой ничего общего. Трудно найти хоть одного средневекового или ренессансного писателя, кто не был бы преисполнен убеждения, что все попы — от высшего прелата до последнего монашка — склонны к непотребству. Разложение церковного сословия повлекло за собой Реформацию, а та, в свою очередь, Контрреформацию. После Тридентского собора скандальное поведение понтификов стало уходить в прошлое и к середине семнадцатого века окончательно сошло на нет. Даже епископы, единственным достоинством которых было то, что все они, как правило, были младшими сыновьями знатных семейств, стали пытаться вести себя прилично. За нравственностью низшего духовенства теперь приглядывала бдительная церковная власть, а за ней самой изнутри следили ревностные блюстители религиозной чистоты вроде членов Общества Иисуса или ораторианцев1.

Во Франции, где короли использовали церковь как инструмент укрепления центральной власти за счет подавления протестантов, крупных феодалов и провинциальных автономий, за поведением клира присматривала сама монархия. Народ не станет внимать церковникам, запятнанным скандальным поведением. А в стране, где царствовал закон, гласивший, что «государство — это я»2, то же самое можно было сказать и о церкви. Посему неуважение к церкви было равносильно неуважению к персоне монарха. Бейль3 пишет в одном из бесчисленных примечаний к своему монументальному «Словарю»: «Помню, однажды я спросил некоего дворянина, рассказывавшего мне о беспутстве венецианского духовенства, как

1 Ораториане — члены конгрегации священников, основанной Филиппо Нери в Риме в 1575 г. Ораториане отличались миссионерским рвением, занимались религиозным воспитанием и благотворительностью.

2 Знаменитая фраза Людовика XIV.

3 Пьер Бейль (1647—1706) — франко-голландский писатель и теолог, автор «Исторического и критического словаря».

терпит Сенат республики подобное непотребство, ущемляющее честь религии и государства. Он ответил, что соображения общественного блага вынуждают власть проявлять снисходительность. Поясняя сей парадокс, он присовокупил, что Сенат вполне устраивает положение, при котором священники и монахи не вызывают у народа ничего, кроме презрения, ибо это лишает их возможности подбивать людей к мятежу. По словам этого господина, одна из причин, по которым иезуиты не угодны государю, состоит в том, что они держатся с достоинством и оттого пользуются уважением черни, а стало быть, способны возглавить недовольство».

Во Франции на протяжении всего семнадцатого столетия государство придерживалось по отношению к духовенству прямо противоположной политики. Венецианский Сенат опасался чрезмерного влияния церкви и всячески поощрял непристойное поведение пастырей, относясь с подозрением к респектабельным иезуитам. Французская же монархия, мощная и проникнутая национальным духом, не боялась римского засилья и рассматривала церковь как удобный механизм управления подданными. Поэтому короли покровительствовали иезуитам и искореняли пороки духовенства — либо же, по крайней мере, пресекали публичное их проявление1.

(В начале описываемого периода «тридентские статуты никак не подействовали на состояние церкви. В 1560 году состоялось заседание королевского совета… Шарль де Марийяк, епископ Вьенский, заявил там, что экклезиастическая дисциплина канула в прошлое, что никогда еще духовенство не вело себя столь непристойно, а скандалы не приключались столь часто… Французские прелаты, уподобляясь немцам, завели обычай собирать со священников «куллагиум», а тем из них, кто не содержал наложниц, велят все равно вносить положенный штраф». «Из всего этого очевидно, что тридентским отцам не удалось поднять нравственный уровень клира, однако исследование протоколов церковных судов показывает, что на протяжении семнадцатого и восемнадцатого веков, по мере постепенного развития общественной морали, открытое проявление бесстыдного цинизма со стороны духовных лиц стано-

1 Следующие фрагменты взяты из книги Г. Ли «История целибата» (Глава 29 «Посттридентская церковь»), посвященной состоянию французской церкви после Тридентского собора.

вилось все большей редкостью». Особое значение придавалось тому, чтобы любыми способами избежать огласки и скандала. Если священник жил с любовницей, то непременно выдавал ее за сестру или племянницу. По кодексу 1668 года было установлено, что монахи Ордена минимитов не будут отлучаться от церкви, «если перед тем, как уступить плотскому соблазну либо совершить кражу, позаботились снять монашеское облачение». Все это время предпринимались спазматические попытки приучить духовенство к пристойному поведению. Например, в 1624 году преподобный Рене Софье был уличен в развратных действиях с женой некоего магистрата, причем прелюбодеяние свершилось прямо в церкви. Лейтенант уголовной полиции Ле Манса приговорил преступника к повешению. Тот подал апелляцию в парижский парламент, который заменил приговор на сожжение заживо).






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных