Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Конструктивная агрессия




Следующий пример, на сей раз конструктивной агрессии, взят из славной и воодушевляющей главы американской истории, которая также имеет порази­тельные параллели в сегодняшней ситуации - движе­ния аболиционистов в десятилетия, непосредственно предшествовавшие Гражданской войне. Я остановлюсь на четырех людях, которые занимали видное место в движении: Уэнделл Филлипс, Уильям Ллойд Гарри-сон, Джеймс Джиллеспи Берни и Теодор Д.Вельд. Ни один серьезный человек не усомнится в том, что основной эффект аболиционистского движения был конструктивным. Возможно даже, что если бы оно было более успешным, Гражданская война, с ее неизбежны­ми страданиями, могла бы быть предотвращена.

Эти люди очень хорошо подходят под наше оп­ределение агрессии. Они активно действовали на территории других (рабы были священны в качестве частной собственности), чтобы произвести переструк-

36 Я обязан доктору С.Томкинсу многими из следующих ниже соображений. Томкинса однако больше интересовало призва­ние этих людей, а меня — смысл их агрессии. Tomkins S.S. The Constructive Role of Violence and Suffering for the Individual and for His Society Affect, Cognition, and Personality

S.S.Tomkins, C.E.Izard (Eds.). N.Y.: Springer, 1965.

турирование власти. Их активность характеризова лась большим конфликтом, как внутренним, так и внешним, причем последний составлял постоянную угрозу их жизни и здоровью.

В молодости эти люди казались очень маловероят ными кандидатами на роль образчиков глубинной аг­рессин, связанной позднее с их выступлениями про тив рабства. Уэнделл Филлипс вел типичную жизнь бостонского «брамина» своего времени, получив уче­ную степень в области юриспруденции в Гарварде; Уильям Ллойд Гаррисон первоначально был увлечен писательством и политикой; впервые на слуху имя Теодора Вельда появляется как преподавателя искус ства улучшения памяти; Джеймс Берни бы дважды отчислен из Принстона за пьянство, хотя был восста­новлен и получил диплом с отличием, в итоге стал плантатором и жил как молодой южный аристократ, не в меру пьющий и играющий в азартные игры. Какие характеристики этих людей обусловили тот факт, что их агрессия должна была стать конструк­тивной, а не деструктивной (как, например, у Джона Брауна)?

Когда мы оглядываемся на их детство, то оказыва­ется, что каждый из них был любим родителями. Я убежден, что это имеет определяющее значение для по­нимания конструктивной природы агрессии. Когда че­ловека не любят, или любовь к нему неустойчива, или его мать или отец сами крайне не уверены в себе, это формирует в его последующей агрессии стремление ото­мстить миру, необходимость разрушить мир для дру гих в той же мере, в какой он нехорош для него.

Каждый из них имел — и мы должны признать, что это берет начало в раннем детстве — глубокое сочувствие к другим, которое приняло позже конк-

ретную форму сочувствия к рабам и преследуемым. Гаррисон и Вельд были вовлечены в движение со­страданием к черным. Берни писал; «Сложно ска­зать, в чем состоит долг каждого по отношению к бед­ным созданиям, но я посвятил свою душу одному: я не допущу, чтобы с кем-то из них обращались жес­токо»37. Филлипс впервые был вовлечен в аболицио­нистское движение после того, как толпа убила его приятеля аболициониста Элайю П.Лавджоя, и поз­же присоединился к движению, когда увидел толпу, угрожающую жизни Гаррпсона. Впоследствии его мотивация слегка отличалась от мотивации других: его чрезвычайно оскорблял тот факт, что в его люби­мом Бостоне могло иметь место такое пренебрежение гражданскими свободами.

Физическое мужество этих четырех, необходи­мое вследствие постоянно угрожавшего им насилия со стороны толпы, выдержало глубочайшие испыта­ния. Для того рода агрессии, с которой им приходи­лось действовать, они должны были иметь возмож­ности риска, существования на пределе. Все четверо имели в детстве неистощимое количество энергии, которая принимала формы энергичной игры и драк со сверстниками. Но их мужество казалось скорее их триумфом над тревогой (чем собственно, если до кон­ца разобраться, мужество и должно быть) нежели чем-то, с чем они родились. Гаррисон рассказывает в письме другу о своих «коленях, трясшихся в пред­чувствии» лекции, которую он должен был давать в Ученом обществе Бостона, и газетная сводка дня го­ворит, что аудитория с трудом могла его расслышать. Но он оправился и произнес яркую речь об освобож-

17 Ibid. P. 165.

Ленин рабов. «Хотя Гаррисон страдал меньше всех из четырех аболиционистов и действительно казался наслаждающимся борьбой, будет ошибкой не заме чать страха, который он испытывал в бесчисленных случаях, когда его жизнь подвергалась опасности от злобной толпы»**.

Гражданское мужество, требующееся для этого, впечатляет. Берни писал, что боль отчуждения от тех, «с кем мы [шли] из воскресенья в воскресенье в дом Божий — многие из наших близких <...> родствен­ников отстранились от нас, и целое общество <...> глядящее на тебя как на врага его спокойствия, — немалое испытание»39. В 1834 г. он писал Вельду: «У меня нет ни одного помощника — ни одного, от кого я мог бы получить сочувствие в этом вопросе!». Сно­ва и снова он сталкивался с осуждением и угрозой насилия со стороны толпы, и в то время верил, «что если когда-то должно наступить для этого время, то оно наступило сейчас, когда наша республика с ее де-лом всеобщей свободы в беде, когда все, чем только может рисковать патриот, должно быть поставлено на карту ради ее освобождения <...> [Люди должны] сами умереть свободными, а не рабами, или наша страна, славная в своих надеждах, исчезнет навсегда»10.

Противостояние, с которым они столкнулись, по­служило укреплению их убежденности. Гаррисон от ветил на него увеличением агрессии и более тесной идентификацией с неграми. Он выразительно писал:

Я сознаю, что многим не нравится жесткость моего языка, но разве нет причины для жесткости? Я буду су

3ЧЫ(1. Р. 166. 39 Ibid. P. 165. Ibid. P. 163.

ров как правда и бескомпромиссен как правосудие. На эту тему я не хочу думать, или говорить, или писать со сдер­жанностью. Нет, нет! Скажите человеку, чей дом в огне, чтобы он сдержанно поднимал тревогу; скажите ему, чтобы он сдержанно спасал свою жену из рук насильнн ков; скажите матери, чтобы она постепенно выносила сво­его ребенка из огня, в который он упал; но'не заставляй­те меня использовать сдержанность в таких случаях, как эти! Я серьезен. Я не стану вилять — я не прощу — я не уступлю ни единого дюйма - И Я БУДУ УСЛЫШАН. Апатии людей хватит для того, чтобы заставить каждую статую спрыгнуть с пьедестала, и поторопить воскрешение мертвых41.

Ни один чувствующий человек не может выдержать столь длительной агрессивной активности без серьезных сомнений время от времени в правоте своей позиции. Период сомнения и нерешительности у Берни касается нас особенно, поскольку он сопряжен с типичным со­временным беспокойством. Он постоянно боялся, что его решения будут слишком воздействовать на чувства, пы­таясь все время убеждать других с помощью разума, равно как и себя: «Когда я вспоминаю, как спокойно и бесстрастно мое сознание движется от истине к истине в отношении этого предмета [т.е. рабства], и к еще выс­шей, я чувствую удовлетворение от того, что мои заклю­чения не есть плоды энтузиазма»42. Позже он отчаялся в том, что Юг может быть завоеван разумом. Несмотря на ухудшающееся здоровье, он приехал в Нью-Йорк, чтобы служить в качестве секретаря Американского анти­рабского общества. Весьма интересно, что он, полагав­шийся на разум, разочаровался в требовании постепен­ности в отмене рабства перед своей смертью в 1857:

"Ibid. P. 163-164. "Ibid. P. 165.

«Когда или как оно [рабство] закончится, я, должен ска­зать, не вижу»13.

Конструктивная агрессия влечет за собой страда­ние, равно как и внутренний конфликт. Страдание из-за того, что самоотверженность, вызванная ситуа­цией, ответственна за вовлечение в нее все большего и большего количества участников. Известные бостон-цы пришли в ярость, когда толпа угрожала жизни Гаррисона. Доктор Генри Ингерсолл Боудитч, знаме­нитый врач, писал: «Теперь дошло до того, что чело­век не может говорить о рабстве в пределах района Фанойл Холл». Когда Боудитч добровольно вызвался помочь члену городского правления, Сэмюэлу Элио­ту, стоявшему рядом, подавить бунтовщиков, Элиот, «напротив, намекнул, что власти, хоть и не в востор­ге от толпы, но скорее симпатизируют <...> стремле­нию силой подавить аболиционистов. Я был совер­шенно обескуражен, и я поклялся от всего сердца, как только я покинул его с крайним отвращением: "С это­го самого момента я аболиционист" »и.

Роль силы закона и порядка в этот период являет собой печальную картину, равно как и в наше время. Она обнаруживает правду, которую мы знаем, но ради нашего душевного спокойствия стараемся забыть. Не только члены правительства скрыто провоцирова ли насилие своим сочувствием ему, как мы видели выше, но имел место также инцидент, образ которого может быть умножен тысячекратно: хорошие люди Бостона смотрели, в стыде и беспомощности, как быв­ший раб был взят силой, чтобы вновь быть уведен­ным в рабство, в то время, как их собственная ми­лиция стояла на страже. В самом деле, многие из

"Ibid. P. 166. "Ibid. P.167.

тех, кто считал аболиционистов сорвиголовами и пус­тословами, переменили это мнение, наблюдая инци­денты, подобные этому.

Агрессия аболиционистов с успехом служила сво­ей главной цели - бороться с апатией, которая всегда возникает во времена тревоги и вины. Тревога была вызвана смещением в этот исторический период плас­тов общества: вина за рабовладение ощущалась даже среди самих южан. Но аболиционисты не позволяли людям впасть в апатию. Они продолжали возбуждать население, не позволяли совести людей уснуть.

Эти четыре человека имели могущественный повод для недовольства — бесчеловечный характер рабства. Они также имели мощную цель, поставленную на кар­ту — возможность исправить несправедливость. В то время как деструктивная агрессия иногда содержит только первое, в конструктивной агрессии должны при­сутствовать оба этих момента. В отличие от самоутвер­ждения и отстаивания своих прав, агрессия возникает из-за того, что оппозиция была так упорна, а апатия и инерция столь сильны, что требовалась большая сила, чтобы начать эффективное действие. В природе любо­го общества заложена цель защищать status quo, и аг­рессия время от времени выливается в насилие не толь­ко из-за слепой ярости толп, но и из-за действий полиции и милиции на стороне «закона и порядка».

Воодушевляет наблюдение того, как каждый из этих четырех людей обрел свою индивидуальную силу, не присутствовавшую изначально, и превзошел себя своим собственным усилием, привнося силу своего красноречия и своего примера, чтобы выстоять в про­тивостоянии. В такой самотрансценденции часто встречается переживание экстаза, которое мы опишем в следующей главе.

Глава 8

ЭКСТАЗ И НАСИЛИЕ

В сердце насилия, в действии или чувстве, лежит нагие желание показать себя людь­ми с волей. [Но] сложность общества зас­тавляет человека потерять сердце. Ничто из того, что он делает, не кажется больше мастерством, которым можно гордиться в мире, где в заголовки газет всегда попадает нечто иное. Это достоверная картина, отчаявшись в которой люди с радостью вступают во всякую частную армию, ко­торая даст им амбивалентную идентич­ность униформы: право отдавать честь и принимать ее.

Джекоб Броновски «Лицо насилия»

Одна из причин того, что наши успехи в умень­шении насилия столь скромны, состоит в том, что мы решительно не замечаем в нем элементов привлека­тельных, соблазнительных и пленительных. Наше со­знание склонно кастрировать эту тему в самом про­цессе ее понимания. Когда конгрессмен разражается тирадой против насилия, он, видимо, совершенно за­бывает, что будучи ребенком, он бежал за пожарны­ми машинами, он восторгался картинами боя быков, и он также испытывал странное сочетание соблазна и ужаса, которое заставляет людей толпиться на месте нечастного случая.

Мы отрицаем умом «тайную любовь к насилию», которая присутствует во всех нас в некоторой форме, и в то же время нашими телами мы совершаем акты насилия. Подавляя сознание факта насилия, мы тем самым получаем возможность тайком предаваться на­слаждению им. Это кажется необходимой защитой человека против более глубокого эмоционального вов­лечения, с которым мы бы столкнулись, если были бы расположены принять эту «тайную любовь». В нача­ле любой войны, например, мы поспешно демонизи-руем образ нашего врага, а затем, поскольку предсто­ит борьба с дьяволом, мы можем погрузиться в войну, не задавая себе всех трудных психологических и ду­ховных вопросов, которые война ставит. Мы больше не сталкиваемся с осознанием того, что гибнут такие же люди, как и мы.

Я соберу всю массу этих соблазнительных и заво­раживающих элементов в термине «экстаз». Слово мо­жет показаться странным, в частности из-за манеры ограничивать его значение только высоким уровнем интенсивности: мы приходим в экстаз от великой кар­тины, или становимся экстатичны, выиграв миллион долларов в лотерее. Но историческое значение этого слова оставляет вопрос интенсивности эмоций совер­шенно открытым. Происходя от греческого ekstasiz, экстаз означает этимологически «стоять вне себя», быть «по ту сторону себя» или быть «вне себя». Опыт, кото­рый выводит человека «за пределы себя», за пределы принятых границ эго, и дает ему новое и большее со­знание себя (такое как индуистская или буддистская медитация) законно зовется экстатическим, хотя его интенсивность может быть количественно невелика. Об эстетических переживаниях или моментах в любви обычно говорят как об экстатических. Переживание

собственной значимости, знание, что другие люди из­меняются от вашего влияния, также дает чувство при­сутствия «за пределами себя» — другими словами, не­кий род экстаза низкой интенсивности. Я использую, соответственно, для этих переживаний низкой интен­сивности выражение «чувство значимости».

То, что насилие часто ассоциируется с опытом эк­стаза, можно видеть из употребления одних и тех же выражений для них обоих. Мы говорим, что человек «вне себя» от ярости, он «одержим» властью. Часто име­ет место самотрансценденция в насилии, которая подоб­на самотрансценденции в экстатических опытах. Более того, тотальное поглощение, которое присутствует в на­силии, также присутствует и в экстазе. В наше время антиинтеллектуализма, когда тошноту у многих вызы­вает все несущее хоть бледный оттенок мысли, раство­рение личности в насилии особенно притягательно.

Каким образом насилие приносит нам этот опыт экстаза, это чувство значимости? Джерри Рубин дает нам первый пример. В своем типичном пламенном стиле он рассказывает об остановке военного поезда в Окленде:

Копы пытались арестовать тех, кто запрыгнул [на по­езд]. Когда они собрались схватить людей, мы бросились, в разные стороны — только трое или четверо были пойманы.

Мы бежали, свистя и крича, от путей и по улицам, как куча безумных ублюдков.

Мы были воины-победители.

Мы были в экстазе.

Мы остановили военный поезд.

МЫ НАМЕРТВО ОСТАНОВИЛИ МАШИНУ ВОЙ НЫ НА ЕЕ ПУТЯХ'.

' Rubin J. Do it: A Revolutionary Manifesto. N.Y.: Simon & Schuster, 1970. P. 36.

Каким бы ни было чье-то впечатление от Джерри Рубина, это несомненно опыт экстаза насилия.

Менее драматичный пример, но содержащий не­которые составляющие экстаза в зачаточной форме, взят из моего собственного опыта в аспирантуре. Несколь­ко молодых негров в Калифорнии были обвинены в изнасиловании и подвергнуты толпой линчеванию безо всякого подобия суда. Священник в Нью-Йорке, в про­поведи, похвалил линчевание. В результате часть из нас решила пикетировать церковь утром следующего воскресенья. Инцидент не был бы значим для нашей темы, если бы не факт восторга, и даже радости, от того, что мы шли плечом к плечу с нашим беспокой­ством по поводу случившегося. Рисование плакатов предыдущей ночью, организация марша, чувство со­лидарности с другими — товарищами, которые пойдут рядом со мной в этом шествии, в правоте которого мы не сомневались, — все действия несли элемент экстаза. Я вспоминаю, как шел домой поздно ночью после всех приготовлений, и наблюдал, как вопросы и сомнения по поводу эффективности намеченного пути возникали в моем сознании, когда я остался один. Но нет! Мои товарищи и я решили, и я не должен оставлять их. Мы ожидали некоторое противодействие в виде кон­ной полиции (которая действительно была); мы надея­лись, что это будет насилием не большим, но вполне достаточным для того, чтобы произвести впечатление на корреспондентов новостей. Мы также втайне надея­лись на оппозицию, потому что это дало бы большую сплоченность нашей группе и даже добавило бы нам экстаза.

Крайнее подчеркивание индивидуальной ответ­ственности может стать эгоцентрической манипуляци­ей другими, насилием, которое отвергает подлинную

мораль и признает только фальшивое чувство значи­мости. Большинство американцев подавлены чувством индивидуальной ответственности, не только по общим человеческим причинам (как это описано Достоевским), но и по причинам, специфическим для нашей нации. У американцев нет таинства покаяния, нет исповеди (разве что немного в психоанализе), способных помочь им освободиться от груза прошлого. Вся тяжесть оста ется на плечах индивида, и как мы уже видели, он чув ствует бессилие. Возможно, в этом причина того, что ответственность склонна принимать формы пустого морализаторства — в прошлом она центрировалась на том, чтобы не курить и не пить, а теперь она фокуси руется на том, чтобы не наступать на насекомых и не выбрасывать ничего, сделанного из пластика. Лишен ная структуры, которую придает ей культура, отли­чающаяся достаточной глубиной, личность не может вынести груз ответственности за свое собственное нрав­ственное спасение и погрузится в чувство изолирован­ности, одиночества и отделейности от других.

Чувство экстаза, возникающее в удавшемся бунте, приводит к некоторым важным изменениям в харак­тере самого бунта. Типичный бунт обычно начинает­ся с высокоморальных целей — студенты в Беркли, например, провозглашали свое противостояние бесче­ловечной безличности современного университета-фаб­рики. Но с наступлением состояния экстаза, которое сопутствует первому успеху, психологический харак­тер и смысл бунта изменяется. Для многих целью бун­та становится теперь скорее сам экстаз, нежели ис­ходные цели. Бунт становится «звездным часом» в жизни многих бунтовщиков, и они, кажется, слабо сознают, что никогда уже не будут испытывать столь сильного чувства значимости.

Часто это приводит к разработке и увеличению ко­личества исходных условий, которые администрацию, будь то в университете или в тюрьме, просят принять. Бунтовщики говорят этим действием, что исходно выдвинутые условия больше не являются главной при­чиной бунта. Так, в Брандейсе, президент оставался в своем офисе в течение недели «черной» сидячей за­бастовки, чтобы вести переговоры с бунтовщиками, и каждый день бастующие посылали к нему новый со­гласительный комитет с новыми условиями. Они как бы говорили этим действием: «Разве вы не видите, что бунт для нас гораздо важнее, нежели выполнение наших требований?».

Это может также привести далее к любопытно­му предъявлению условий амнистии, которая, оче­видно, не может быть дана без полной капитуляции со стороны администрации. Я интерпретирую это как высказывание: «Все, чего мы хотели, был этот опыт экстаза, достижение чувства нашей собствен­ной значимости». Экстаз может привести к такому падению, что подойдет к концепции «революцион­ного суицида» Малколма Экс*.

Необходимо также упомянуть о ценности группы, контрастирующей с индивидуальной. Группа образу­ется вокруг проблем, которые для ее участников важ­ны как вопросы жизни и смерти. Про каждую группу можно спросить: каков ее психический центр — чему она служит?

* Малколм Экс (настоящее имя Малколм Литл) (1925-1965) -общественный деятель, активист борьбы за права негритян­ского меньшинства в США в конце 50-х — начале 1960-х годов, отличавшийся радикально-непримиримыми позиция­ми, застрелен во время одного из выступлений. — Примеч. редактора.

1. Насилие в литературе

Простое цитирование примеров насилия в телевизп онных вестернах и в триллерах, выпускаемых в мяг­кой обложке, слитком упростило бы нашу задачу2. Вместо этого нам следует задаться более трудным вон росом: какова функция насилия в классике, в литера туре, которая на протяжении столетий была путеводи телем психологического и духовного развития человека?

Для начала давайте рассмотрим одни аспект книги Мслвплла «Билли Бадд, фор-марсовый матрос». Бил ли приходится перед капитаном Виром и каптенарму сом Клэггертом отвечать на обвинение последнего в том, что он планирует мятеж. Он столь ошеломлен не­справедливостью обвинений, что не может говорить. Охваченный внезапной яростью, не в силах что-либо сказать, Билли пялится на Клэггерта в течение напря­женного безмолвного момента. Затем вся его ярость переходит в правый кулак, и он бьет каптенармуса, который падает мертвым.

Когда этот акт абсолютного насилия свершается на сцене или экране, вздох облегчения проносится по залу. Это эстетически необходимо, что-либо меньшее будет недостаточным. Насилие делает завершенным незавершенный без него эстетический гештальт. В этом месте публика испытывает экстаз насилия в эстетичес ком смысле.

- Со смешанными эмоциями можно взирать на то, что раз ные телевизионные каналы делают с целью «вычистить» н.(программ содержащееся там насилие. Должен с сожалением сказать, что эти усилия приводят в основном к большему вытеснению насилия, большей изощренности в его подаче и к сожалению, большей нечестности в декларируемом отстра­нении от сопряженных с этим грязи и уродства, что в отда­ленной перспективе приведет не к снижению насилия, а росту лицемерия и притворства.

Но если «насилие есть зло», почему оно столь не­обходимо в этой новелле, равно как и во многих дру­гих классических произведений литературы? Должно быть какое-то насилие, которое отвечает потребности человека, которое не может быть всецело «плохим». Оно, по-видимому, присутствует в сказках братьев Гримм, в пьесах Шекспира и драмах Эсхила и Со­фокла. Оно должно быть жизненной реальностью, которая на уровне бессознательного опыта требует своего признания. Что это?

Смерть есть насильственный акт для каждого — нас силой отделяют от этой жизни. Этот факт не от­меняют современные лекарства и то, умирает ли чело­век на больничной койке, приведенный в состояние зомби с помощью морфия. Смерть всегда дана нам как возможность. Именно эта возможность придает смысл жизни и любви3. Вне зависимости от того, мо­жем ли мы надеяться, что сами выберем наш способ и время смерти, страх смерти присутствует в нашем воображении. Ибо важен не сам факт, а его смысл.

Смерть — не единственное насилие, которому мы все должны подвергнуться. Жизнь полна другими актами насилия. Само наше рождение, необходимая борьба между родителем и ребенком, терзающие сер­дце разрывы с теми, кого мы любим, — все это пере­живания, в которых физическое и психологическое насилие неизбежно имеет место. Ни одна жизнь в сво­ем течении не свободна от эпизодов насилия.

Эстетический экстаз насилия в великой литературе сталкивает человека лицом к лицу с его собственной смертностью. Это одно из ее предназначений. После просмотра трагедии на сцене или ее чтения мы часто

3 May R. Love and Will. N.Y.: W.W. Norton, 1969. P. 99. Русск. перевод: Мэй Р. Любовь и воля. Киев: Рсфл-Бук, 1997.

обнаруживаем в себе желание углубиться в себя и за­думаться об этом. Мы испытываем то, что Аристотель называл катарсисом сожаления и ужаса, и мы алчем его вкусить. Это не только приближает нас к нашему внутреннему центру, но, парадоксальным образом, делает нас более внимательными к нашим ближним. Это помогает нам увидеть, что мы, эфемерные созда­ния, рождены, боремся и живем лишь отведенный нам срок, а затем, как трава, увядаем; и наша «ярость про­тив ухода света» будет иметь если не какой-то практи­ческий эффект, то, по крайней мере, больше смысла.

Именно поэтому более глубокие переживания вы­зывает трагедия — скажем, Шекспира или Юджина О'Нила, — чем комедия. Греки решали эту проблему, помещая само насилие — которого было достаточно в «Эдипе», «Медее» и в других трагедиях — за предела­ми сцены. У Шекспира и Мелвилла, напротив, насилие происходит на сцене, но там оно определено эстетичес­ким смыслом драмы. В этом разница между драмой и мелодрамой (как в современных телепередачах, кото­рые извлекают выгоду из насилия как такового).

Вопрос, который необходимо задать: включается ли насилие в фильм или драму для достижения шокового эффекта, ужаса и щекотания нервов, или оно есть неотъемлемая часть трагедии? В «Макбете», «Гамле­те» и «Антигоне» насилие требуется для эстетической полноты драмы. В трагедии мы не только ощущаем нашу собственную смертность, но также трансценди-руем ее, значимые ценности предстают более выпукло. Мы не переживаем здесь чувство совершенно бессмыс­ленного разрушения, как тогда, когда видим по теле визору восточных пакистанцев, заколотых штыками, -лишь ужасное зло, ради предотвращения которого мы готовы отдать что угодно.

Хотя в литературе, равно как и в жизни, смерть всегда эмпирически побеждает, человек побеждает духовно, превращая эти переживания в аспекты куль­туры, такие как искусство, наука и религия.

2. Экстаз на войне

Непосредственно после повешения Билли Бадда, в киноверсии новеллы Мелвилла, моряки на британс­ком военном корабле внезапно видят французский военный корабль, огибающий мыс в нескольких ми­лях от порта. Все они кричат: «Ура!»

Почему ура? Эти люди знают, что они идут в бой, в грязь, жестокость и смерть, которой является война, и все же кричат «ура!». В самом деле, лишь отчасти причину этого можно видеть в выходе запертых, по­давленных и невысказанных эмоций, которые роди­лись при зрелище казни их любимого товарища. Но есть и более весомая причина. Мы переходим теперь в другую область, наиболее сложную из всех, в которых нам надо разобраться — в область насилия на войне.

На рациональном уровне практически любой че­ловек отрицает и ненавидит войну. Когда я учился в колледже перед Второй мировой войной, я помню как отпрянул, когда профессор английской литературы заметил, что он практически уверен в том, что будут еще войны. Этот учитель был мягко говорящим, чув­ствительным, невоинственным типом, насколько это возможно, но я молча глядел на него так, словно он был изгоем. Как мог человек допустить такую мысль? Разве не ясно, что мы должны воздерживать­ся от мыслей о войне и веры в то, что она будет — и, конечно, от ее предсказания, — если мы хотим дос­тичь мира? Несколько сотен тысяч других студентов,

будучи как и я пацифистами, пребывали в иллюзии того, что достаточно крепко верить в мир, чтобы этим намного укрепить мир между народами. Мы не заду­мывались о том, как наш образ действий походил на суеверие — не думай о дьяволе, а не то он окажется тут как тут, среди нас1.

Мы были столь воодушевлены вычищением войны из наших сознаний, что совершенно игнорировали провокационное эссе Уильяма Джеймса «Моральный эквивалент войны». Написанное вследствие неприятия «нашей грязной войны с Испанией», оно было прочи­тано Уильямом Джеймсом в качестве лекции в 1907 году. Оно до сих пор проницательно освещает основ­ные проблемы, пусть даже сами ответы уже не убеди­тельны. «В моих заметках, хотя я и пацифист, — пи­шет Джеймс, — я не стану говорить о зверской стороне военного режима (чему уже воздали должное многие писатели)...» Его предупреждение направлено против веры в то, что описание ужасов войны воздействует как сдерживающее средство:

Демонстрация иррациональности и ужасов войны не дает эффекта <...>. Ужасы порождают упоение <...>. Ког­да [стоит] вопрос об отсечении от человеческой природы всех ее крайностей, неуместно говорить о цене <-...>. Пацифис­ты должны более глубоко вникнуть в эстетическую и эти ческую основу воззрений их оппонентов5.

' На самом деле верным оказалось обратное. Через несколько лет после того, как я окончил колледж, Гитлер успешно сыг­рал как раз на нашей способности, подобно устрицам, замк­нуться в своих раковинах. Не желая смотреть в лицо злу, на которое были способны некоторые люди (в частности, Гит­лер), мы тем самым стали пособниками этого зла.

5 James W. The Moral Equivalent of War Pragmatism and other Essays J.L.Blau (Ed.). NY.: Washington Square Press, 1963. P. 290-296.

Сегодня, при всем нашем противостоянии вой­не, мы не можем уйти от очевидного факта, что мы заведомо неуспешны в наших усилиях ее пре­сечь6. Я считаю, что мы не достигаем успеха, по крайней мере отчасти, из-за того, что игнорируем центральный феномен: «Ужасы порождают упое­ние». В XX веке - который начался самонадеянно как «век мира» — мы видели неизменный переход от состояния спокойствия к состоянию революции и насилия. В данный момент мы имеем полдюжи­ны войн, идущих на земном шаре, включая наибо­лее позорную из них — Вьетнам; мы являемся сви­детелями того факта, что Америка перешла от добровольной армии к призыву в мирное время, и от ведения объявленных войн к ведению необъяв­ленных войн. Почему наши действия, действия тех, кто противостоит войне, были столь неэффектив­ны? Не пора ли задать себе вопрос, не является ли что-то неверным в нашем подходе к самой этой форме агрессии и насилия? Я предлагаю задать

ь Согласно одному из компендиумов по современной исто­рии (Louis L., Snyder L.L. The World in the Twentieth Century, rev. eel. Gloucester (Mass.): Peter Smith, 1964. P. 138), за пер­вые 30 лет XX века в Европе было 74 войны — больше, чем за предыдущие 800 лет. Даже с учетом таких очевидных при­чин, как возросшая плотность населения и частота малых войн (хотя что тогда делать с большими?), этот факт все же заставляет радикально усомниться в удобных гипотезах о том, по мере того, как человек будет становиться более раци­ональным, он станет меньше воевать, или что по мерс того, как оружие будет становиться все более смертоносным, оно будет вес реже применяться. Подобные гипотезы - полная чушь. Размышляя о человеке, Паскаль гениально выразил эту проблему простым сожалением: «Если бы только наш разум был разумным...».

вопрос прямо: в чем соблазн, упоение, привлека­тельность войны?7

В качестве основного источника данных я возьму книгу Дж.Гленна Грея «Воины»8, дневник, который автор вел на протяжении четырех лет, будучи сол датом во время Второй мировой войны. Три года из четырех он провел в бронетанковой дивизии в Европе, и один год, выполняя специальное поруче­ние на европейском театре боевых действий. Через десять лет после установления мира Грей вернулся в Европу в качестве стипендиата фонда Фулбрайт для проведения широкоохватного исследования вой­ны и личных мотивов людей, которых он знал во время нее.

Сейчас не может быть ни малейшего сомнения в том, что Грей (который сегодня является профессо­ром философии в одном из западных колледжей) столь-же твердо, как и любой другой, настроен против вой­ны как способа решения международных споров, и никто не может рассказать ему о ее ужасах больше, чем он уже знает. Но он пытается также делать то, что я считаю более важным, а именно открыть и исследовать ту неосознаваемую привлекательность, которую имеет эта крайняя форма насилия для человечества. «Несомненно есть многие, кто просто терпит войну, ненавидя каждое ее мгновение, — пи­шет Грей, — и лишь немногие признались бы, что имеют вкус к войне. Но многие мужчины одновремен-

7 Я исключу из дальнейшего анализа войну во Вьетнаме. Нас здесь интересует агрессия и насилие, а эта война больше ил­люстрирует проблему дегуманизации. К тому же она еще идет, так что мы будем говорить о мировых войнах и тех, что были до них.

8 Gray J.G. The Warriors. N.Y.: Harper and Row, 1967.

но любят и ненавидят войну. Они знают, почему они ненавидят ее, труднее понять и членораздельно объяс­нить то, почему они ее любят»а.

Несмотря на ужас, невыносимые тяготы, грязь, ненависть, многие солдаты находят войну единствен­ным лирическим моментом своей жизни.

Многие ветераны, которые честны перед собой, я уве рен, признают, что опыт общего усилия в бою даже при изменившихся условиях современной войны, был высшей точкой их жизни <...> опытом, которого они не хотели бы лишиться <...>. Каждому, кто не испытал это сам, это чув­ство трудно постичь, а участнику трудно объяснить его кому-то другому10.

И еще:

Миллионы людей сегодня — как миллионы до нас — научились жить в странной стихии войны и открыли в ней сильную притягательность <...>. Эмоциональная атмосфе­ра войны всегда привлекала к себе: она опутывала больший ство мужчин своими чарами <...>. Рефлексия и спокойная основательность чужды ей".

Когда стали явными признаки наступающего мира, я писал [в дневнике] с некоторым сожалением: «Очиститель ная сила опасности, которая делает мужчин грубее, но, воз­можно, более человечными, скоро будет утрачена, и первые месяцы мира заставят некоторых из нас тосковать по былым боевым дням»12.

Каковы причины привлекательности войны? Первая — это привлекательность экстремальной ситуации, то есть

9 Ibid. Р. 28. [4bid. P. 44. "Ibid. Р. 28. " Ibid.

того, что человек рискует всем в бою". Это тот же мо­мент, хотя и в другой степени, на который указывает Оливер, когда он говорит, что марш протеста захватил его «помимо человеческих желаний». Вторая — это при­дающий силы эффект бытия частью громадной орга­низации, который освобождает человека от индивиду­альной ответственности и вины. Объявление войны важно, таким образом, как моральное утверждение, как моральное оправдание, которое позволяет солдату пе­редать всю нравственную ответственность командова­нию. Этот момент часто указывается в критике воен­ной машины, и ни у кого не может возникнуть и тени сомнения в том, что война разрушает индивидуальную ответственность и автономию совести. Ми-лай и слу­чай лейтенанта Келли являются ужасным подтвержде­нием этого. Но обычно не принимается в расчет то, что человеку присуще желание избежать свободы, так­же как и поиск ее, что свобода и выбор есть также бре мя (Достоевский и многие другие на протяжении исто­рии хорошо знали это), и что передача своей совести группе, осуществляемая в военное время, служит ис­точником огромного комфорта. Вот почему великие си­стемы детерминизма в истории — такие как кальвинизм и марксизм — показали великую власть не только стро-

13 Я нахожу здесь параллель с негритянскими бунтами в Уоттсс, Детройте и Ньюарке. Мы стремимся обнаружить в каждой экстремальной ситуации элемент притягательности. Войны и мятежи ставят их участника «на грань» в пре­дельном смысле этого слова. Наша проблема состоит в сле­дующем: если войны станут невозможными, какие ситуа­ции будут открыты для тех, кто нуждается в такой экстремальной жизни. Дело не в том, что войны неизбежны и необходимы, а в том, что мы должны озаботиться коррек­цией тех потребностей, из которых берет начало война и которым она служит.

ить людей в ряды, но также вдохновлять их на актив­ный энтузиазм в такой степени, которая была недоступ­на другим движениям.

Близко связано с этим чувство товарищества в строю то, что меня принимают не за какую-либо ин­дивидуальную заслугу с моей стороны, но потому что я товарищ по строю. Я могу доверить моему товари­щу по оружию прикрыть мой отход или атаку в соот­ветствии с данной мне ролью. Мое достоинство есть роль, и ограничения, которые роль возлагает на меня, дают мне нечто вроде свободы.

Разрушение этой способности чувствовать себя так, будто ты являешься частью превосходящего тебя цело­го, объясняет трусость среди солдат. Действительно, физическое мужество при любых обстоятельствах — насколько позволяет судить мой опыт терапии — по всей видимости, зависит от того, может ли индивид чувствовать, что он борется за других в той же мерс, что и за себя, принимая свою связь с товарищами, это означает, что он придет им на помощь, равно как и они ему. Исток этого физического мужества представ­ляется коренящимся во взаимоотношениях ребенка с его матерью, в особенности в его доверии к ней и соли­дарности с ней и, соответственно, с миром. Физичес­кая трусость, с другой стороны, даже в форме избега­ния физических столкновений в детском возрасте, по-видимому возникает в результате раннего отверже­ния и раннего чувства отсутствия поддержки матерью своего ребенка и даже чувства, что мать может ока­заться против него в его борьбе, так что теперь всякое усилие ребенок делает на свой страх и риск. Такой че­ловек находит невероятным, что другие станут поддер­живать его и что он будет также сражаться и за них, и от него требуется сознательное решение выступить на

их стороне. Такой тип личности может иметь огромное нравственное мужество, которое он развил в одиноче­стве, но ему недостает физического мужества или му­жества в группе.

Более того, в экстазе насилия присутствует страсть к разрушению. Читатель вспомнит замечание Оливе­ра: «Всю свою жизнь я мечтал раздолбать компью­тер». Это, по-видимому, склонность к разрушению в человеке, атавистическое стремление разрушать вещи и убивать. Она усиливается у невротиков и прочих, кто находится в отчаянии, но это лишь усиление чер­ты, которая в любом случае уже есть, и столетия, про­веденные под кровом цивилизации, не способны это­го скрыть.

Всякому, кто наблюдал человека, работающего с артил­лерией на поле боя, или смотрел в глаза ветеранов-убийц, только что проливших кровь, или изучал описания чувств пилотов бомбардировщиков во время поражения ими целей, трудно не прийти к выводу, что в разрушении есть восторг. <...> Это зло кажется превосходящим простое человеческое зло, оно требует объяснения в космологических и религиоз­ных терминах. В этом смысле, люди способны на дьявольс­кие вещи, как ни одно из животных14.

В этой страсти к насилию эго солдата временно покидает его, и он растворяется в своем пережива­нии. Это «депривация личности ради единения с объектами, которые прежде были чужды». Таков тех­нический язык описания того, на что обращают вни­мание в мистическом опыте экстаза: эго «растворяет­ся», и мистик испытывает единство с «Целым», будь то названо светом, истиной или Богом. Посредством насилия мы преодолеваем поглощенность собой.

14 Gray J.G. The Warriors. N.Y.: Harper and Row, 1967. P. 51.

Все это является элементами экстаза насилия. В насилии есть наслаждение, которое выводит индиви­да из себя и толкает его к чему-то более глубокому и сильному, чем то, что он прежде испытывал. Инди­видуальное «я» незаметно превращается в «мы», «мое» становится «нашим». Я отдаюсь этому, отпус­каю себя, и как только я чувствую, что мое прежнее Я ушло, как вдруг появляется новое сознание, более высокая степень сознавания, и возникает новое Я, более обширное, чем первое.

Теперь, когда мы смотрим на обычного челове­ка — неприметного, одинокого, все более изолиро­ванного по мере того, как расширяются средства мас­совой коммуникации, человека, чьи уши и чувства оглушены вездесущими радиоприемниками и тыся­чами слов, которые обрушивает на него телевидение и газеты, сознающего свою идентичность только, ког­да он ее потерял, жаждущего общения, но испыты­вающего неудобство и беспомощность, когда он его находит, — когда мы смотрим на этого современно­го человека, кого удивит, что он жаждет экстаза, даже такого, который может дать насилие и война?

Обращаясь к этому человеку в обществе — живу­щему год за годом в анонимной тревоге, что что-то может «случиться»; представляя «враждебные» стра­ны, которые он может разрушить в воображении (к этим фантазиям он возвращается, когда сыт по гор­ло своей повседневной жизнью); несущему в себе ужас, который, как он ощущает, должен как-то пре­твориться в действие, но остается подвешенным в ожидании; питаемому «тайными» обещаниями экста­за и насилия, чувствующему, что продолжение непо­нятного ужаса хуже, чем уступить соблазну, очаро-

ванию и привлекательности действия, — будем ли мы удивлены тем, что этот человек мирится с объявлени­ем войны, демонстрируя явную покорность?

Теперь, впервые в моей жизни, я могу, напри­мер, понять Американский легион. Эта организация всегда была для меня негативом совести — я был про­тив того, за что была она, и она была против того, за что был я. Это довольно хорошо работало как пред варительный ориентир, когда у меня не было вре­мени разобраться в том, на чьей стороне справедли­вость. Я никогда не мог понять мотивов легионеров или других организаций ветеранов в их бряцании оружием и доведенной до абсурда охотой за комму­нистами под каждой кроватью. Теперь, однако, я понимаю, что эти группы изначально состояли, в общем и целом из молодых людей, у которых были неприметные занятия, вроде заправки бензина в шев­роле, бьюики и форды. Затем они были призваны на войну. Во Франции они стали героями, любим­цами женщин, их путь устилали цветами, всевозмож­ные почести обрушились на них. Они были значи­мы, возможно, впервые за всю свою жизнь. По возвращении домой некоторые из них смогли найти лишь ту же работу и вновь заливать бензин в бьюи­ки, шевроле и форды, а те, кто нашел работу лучше, могли попросту испытывать разочарование «пусто­той» жизни мирного времени. Неудивительно, что они, испытывая скуку, сбились вместе, чтобы возро­дить опыт, максимально близкий к тому, что был на войне — такой как антикоммунистическая миссия «поиска и разрушения». Они вернулись к страстно­му желанию найти что-то, что придаст их жизни зна­чимость, которой она внутренне лишена.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных