Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Матерщинное стихотворение




 

 

«Борис Борисыч, просим вас читать

стихи у нас». Как бойко, твою мать.

«Клуб эстети». Повесишь трубку: дура,

иди ищи другого дурака.

И комом в горле дикая тоска:

хуе-мое, угу, литература.

 

Ты в пионерский лагерь отъезжал,

тайком подругу Юлю целовал

всю смену. Было горько расставаться.

Но пионерский громыхал отряд:

«Нам никогда не будет шестьдесят,

а лишь четыре раза по пятнадцать!»

 

Лет пять уже не снится, как ебешь, —

от скуки просыпаешься, идешь

по направленью ванной, туалета.

И, втискивая в зеркало портрет

свой собственный побриться на предмет,

шарахаешься: кто это? Кто это?

 

Да это ты! Небритый и худой.

Тут, в зеркале, с порезанной губой.

Издерганный, но все-таки прекрасный,

надменный и веселый Б.Б.Р.,

безвкусицей что счел бы, например,

порезать вены бритвой безопасной.

 

 

Элегия («Беременной я повстречал тебя…»)

 

 

Беременной я повстречал тебя

почти случайно. «Вова» протрубя,

твой бравый спутник протянул мне руку

с расплывшейся наколкой «Вова Л.».

Башкою ощутив тупую скуку,

я улыбнулся, шире, чем умел.

 

Да это ж проза, — возмутитесь вы, —

и предурная. Скверная, увы,

друзья мои. Но я искал то слово

поэзии, что убивает мрак.

В картину мира вписываясь, Вова

пошел к менту прикуривать, мудак.

 

«Ты замуж вышла, Оля? Я не знал».

Над зданьем думы ветер колыхал

огромный флаг. Рекламный щит с ковбоем

торчал вдали, отбрасывая тень

на Ленина чугунного, под коим

валялась прошлогодняя сирень.

 

…Мы целовались тут лет пять назад,

и пялился какой-то азиат

на нас с тобой, целующихся, тупо

и похотливо — что поделать, хам!

Прожектора ночного диско-клуба

гуляли по зеленым облакам.

 

 

 

 

Толстой плюс

 

 

Вы помните, как удивлялся Пьер, предсмертные выслушивая речи обидчика? Перевернулся мир мгновенно в голове его. Короче, он думал умиленно: как он мил…

невероятно… как это… жестоко… Тот, умирая, с Богом говорил словами,

сохраненными для Бога. И это были нежности слова, слова любви,

прощения, прощанья.

Не дай Вам бог произнести заранее, из скуки, эти важные слова. Перед толпой — особенно. Он (Он) ревнив, конечно, но не в этом дело.

Открывшимся — от рифмы Вам поклон — сочувствуют —

тут пропуск — слишком смело.

Берете роль, разучиваете. Сначала — ощущение неволи.

Чужой пиджак топорщится в локте. Привыкните. Чтоб быть на высоте,

не выходите за пределы роли,

бессмыслицы, таинственного ряда,

как страшный элемент, входящий в ряд

с периодом полураспада

15000000 лет подряд.

 

1998, январь

 

Расклад

 

 

Витюра раскурил окурок хмуро.

Завернута в бумагу арматура.

Сегодня ночью (выплюнул окурок)

мы месим чурок.

 

Алена смотрит на меня влюбленно.

Как в кинофильме, мы стоим у клена,

Головушка к головушке склонена:

Борис — Алена.

 

Но мне пора, зовет меня Витюра.

Завернута в бумагу арматура.

Мы исчезаем, легкие как тени,

в цветах сирени.

 

……………………………………….

 

Будь, прошлое, отныне поправимо!

Да станет Виктор русским генералом,

да не тусуется у магазина

запойным малым.

 

А ты, Алена, жди мил о го друга,

он не закончит университета,

ему ты будешь верная супруга.

Поклон за это

 

тебе земной. Гуляя по Парижу,

я, как глаза закрою, сразу вижу

все наши приусадебные прозы,

сквозь смех, сквозь слезы.

 

Но прошлое, оно непоправимо.

Вы все остались, я проехал мимо —

с цигаркой, в бричке, еле уловимо

плыл запах дыма.

 

 

«По локти руки за чертой разлуки…»

 

 

По локти руки за чертой разлуки,

и расцветают яблони весной.

«Весны» монофонические звуки,

тревожный всхлип мелодии блатной.

 

Составив парты, мы играем в карты,

Серега Л. мочится из окна.

И так все хорошо, как будто завтра,

как в старой фильме, началась война.

 

 

«Жизнь — падла в лиловом мундире…»

 

 

Жизнь — падла в лиловом мундире,

гуляет светло и легко.

Но есть одиночество в мире —

погибель в дырявом пальто.

 

Больница. В стакане, брусника.

Обычная осень в окне.

И вдруг: — Я судил Амальр и ка,

да вы не поверите мне. —

 

Проветривается палата.

Листва залетает в окно.

Приходят с работы ребята

садятся играть в домино.

 

Закрой свои зоркие очи.

Соседей от бредней уволь.

Разбудит тебя среди ночи

и вновь убаюкает боль.

 

Погиб за границей Ам а льрик.

Причем тут вообще Амальр и к?

Тут плотник, поэт и пожарник…

Когда бы ты видел старик,

 

с какой беззащитной любовью

тебя обступили, когда,

что тлела в твоем изголовье,

в окошке погасла звезда…

 

Стой, смерть, безупречно на стреме.

Будь, осень, всегда начеку.

Все тлен и безумие, кроме —

(я вычеркнул эту строку).

 

 

«В деревню Сартасы, как время пришло…»

 

 

Мой щегол, я голову закину…

 

О. М. [55]

 

 

В деревню Сартасы, как время пришло,

меня занесло.

Давно рассвело, и скользнуло незло

по Обве[56]весло.

 

Я вышел тогда покурить на крыльцо —

тоска налицо.

Из губ моих, вот, голубое кольцо

летит к облакам.

 

Я выдержу, фигушки вам, дуракам!

Хлебнуть бы воды,

запить эту горечь беды-лебеды.

Да ведра пусты.

 

 

«Восьмидесятые, усатые…»

 

 

Восьмидесятые, усатые,

хвостатые и полосатые.

Трамваи дребезжат бесплатные.

Летят снежинки аккуратные.

 

Фигово жили, словно не были.

Пожалуй, так оно, однако

гляди сюда, какими лейбами

расписана моя телега.

 

На спину «Levi’s» пришпандорено,

и «Puma» на рукав пришпилено.

И трехрублевка, что надорвана,

получена с Сереги Жилина.

 

13 лет. Стою на ринге.

Загар бронею на узбеке.

Я проиграю в поединке,

но выиграю в дискотеке.

 

Пойду в общагу ПТУ,

гусар, повеса из повес.

Меня «обуют» на мосту

три ухаря из ППС.

 

И я услышу поутру,

очнувшись головой на свае:

трамваи едут по нутру,

под м о стом дребезжат трамваи.

 

Трамваи дребезжат бесплатные.

Летят снежинки аккуратные….

 

 

«В полдень проснешься, откроешь окно…»

 

 

В полдень проснешься, откроешь окно —

двадцать девятое светлое мая:

Господи, в воздухе пыль золотая.

И ветераны стучат в домино.

 

Значит, по телеку кажут говно.

Дурочка Рая стоит у сарая,

и матерщине ее обучая

ржут мои други, проснувшись давно.

 

Но в час пятнадцать начнется кино,

Двор опустеет, а дурочка Рая

станет на небо глядеть не моргая.

 

И почти сразу уходит на дно

памяти это подобие рая.

Синее небо от края до края.

 

 

«Давай, стучи, моя машинка…»

 

 

Давай, стучи, моя машинка,

неси, старуха, всякий вздор,

о нашем прошлом без запинки,

не умокая, тараторь.

 

Колись давай, моя подруга,

тебе, пожалуй, сотня лет,

прошла через какие руки,

чей украшала кабинет?

 

Торговца, сыщика, чекиста?

Ведь очень даже может быть,

отнюдь не всё с тобою чисто

и страшных пятен не отмыть.

 

Покуда литеры стучали,

каретка сонная плыла,

в полупустом полуподвале

вершились темные дела.

 

Тень на стене чернее сажи

росла и уменьшалась вновь,

не перешагивая даже

через запекшуюся кровь.

 

И шла по мраморному маршу

под освещеньем в тыщу ватт

заплаканная секретарша,

ломая горький шоколад.

 

 

«Вот здесь я жил давным-давно — смотрел…»

 

 

Вот здесь я жил давным-давно — смотрел кино, пинал

говно и, пьяный, выходил в окно. В окошко пьяный выходил,

буровил, матом говорил и нравился себе, и жил. Жил-был

и нравился себе с окурком «БАМа» на губе.

И очень мне не по себе, с тех пор, как превратился в дым,

А так же скрипом стал дверным, чекушкой, спрятанной за

томом Пастернака, нет, — не то.

Сиротством, жалостью, тоской, не музыкой, но музык о й,

звездой полночного окна отпавшей литерою «а», запавшей

клавишею «б»:

Оркестр играет на трубе — хоронят Петю, он дебил. Витюра

хмуро раскурил окурок, старый ловелас, стоит и плачет

дядя Стас. И те, кого я сочинил, плюс эти, кто взаправду

жил, и этот двор, и этот дом летят на фоне голубом, летят

неведомо куда — красивые как никогда.

 

 

«Трамвай гремел. Закат пылал…»

 

 

Трамвай гремел. Закат пылал.

Вдруг заметался

Серега, дальше побежал,

а мент остался.

 

Ребята пояснили мне:

Сереге будет

весьма вольготно на тюрьме —

не те, кто судят

 

страшны, а те, кто осужден.

Почти что к лику

святых причислен будет он.

Мента — на пику!

 

Я ничего не понимал,

но брал на веру,

с земли окурки поднимал

и шел по скверу.

 

И всё. Поэзии — привет.

Таким зигзагом,

кроме меня, писали Фет

да с Пастернаком.

 

 

Беженцы

 

 

В парке отдыха, в парке

за деревьями светел закат.

Сестры «больно» и «жалко».

Это — вырвать из рук норовят[57]

 

кока-колу с хот-догом,

чипсы с гамбургером. Итак,

все мы ходим под Богом,

кто вразвалочку, кто кое-как

 

шкандыбает. Подайте,

поднесите ладони к губам.

Вот за то и подайте,

что они не подали бы вам.

 

Тихо, только губами,

сильно путаясь, «Refugee blues»

повторяю. С годами

я добрей, ибо смерти боюсь.

 

Повторяю: добрее

я с годами и смерти боюсь.

Я пройду по аллее

до конца, а потом оглянусь.

 

Пусть осины, березы,

это небо и этот закат

расплывутся сквозь слезы,

и уже не сплывутся назад.

 

 

«Я улыбнусь, махну рукой…»

 

 

Я улыбнусь, махну рукой,

подобно Юрию Гагарину,

Какое чудо мне подарено,

а к чуду — ключик золотой.

 

Винты свистят, мотор ревет,

я выхожу на взлет задворками.

Убойными тремя семерками

заряжен чудо-пулемет.

 

Я в штопор, словно идиот,

вхожу, но выхожу из штопора,

крыло пробитое заштопаю,

пускаюсь заново в полет.

 

В невероятный черный день,

я буду сбит огромным ангелом,

и, полыхнув зеленым факелом,

я рухну в синюю сирень.

 

В малюсенький, священный двор,

где детство надрывало пузико.

Из шлемофона хлещет музыка,

и слезы застилают взор.

 

 

«Не вставай, я сам его укрою…»

 

 

Не вставай, я сам его укрою,

спи, пока осенняя звезда

светит над твоею головою

и гудят сырые провода.

 

Звоном тишину сопровождают,

но стоит такая тишина,

словно где-то четко понимают,

будто чья-то участь решена.

 

Этот звон растягивая, снова

стягивая, можно разглядеть

музыку, забыться, вставить слово,

про себя печальное напеть.

 

Про звезду осеннюю, дорогу,

синие пустые небеса,

про цыганку на пути к острогу,

про чужие черные глаза.

 

И глаза закрытые Артема

видят сон о том, что навсегда

я пришел и не уйду из дома…

И горит осенняя звезда.

 

 

«Есть в днях осенних как бы недомолвка…»

 

 

Есть в днях осенних как бы недомолвка,

намек печальный есть в осенних днях,

но у меня достаточно сноровки

сказать «пустяк», махнуть рукой — пустяк.

 

Шурует дождь, намокли тротуары,

последний лист кружится и летит.

Под эти тары-бары-растабары

седой бродяга на скамейке спит.

 

Еще не смерть, а упражненье в смерти,

да вот уже рифмует рифмоплет,

кто понаивней «черти», а «в конверте»

кто похитрей. Хочу наоборот.

 

Вот подступает смутное желанье

купить дешевой водочки такой,

да сочинить на вечное прощанье

о том, как жили-были, боже мой.

 

Да под гитару со шпаной по парку

на три аккорда горя развести.

Пошли по парку, завернули в арку,

да под гитарку: «не грусти — прости».

 

 

«Когда менты мне репу расшибут…»

 

 

Когда менты мне репу расшибут,

лишив меня и разума, и чести,

за хмель, за матерок, за то, что тут —

ЗДЕСЬ САТЬ НЕЛЬЗЯ! МОЛЧАТЬ!

СТОЯТЬ НА МЕСТЕ!

Тогда бесшумно вырвется вовне,

потянется по сумрачным кварталам

былое или снившееся мне —

затейливым и тихим карнавалом:

Наташа. Саша. Лёша. Алексей.

Пьеро, сложивший лодочкой ладони.

Шарманщик в окруженье голубей.

Русалки. Гномы. Ангелы и кони.

Головорезы. Карлики. Льстецы.

Училки. Прапора с военкомата.

Киношные смешные мертвецы,

исчадье пластилинового ада.

Денис Давыдов. Батюшков смешной.

Некрасов желчный.

Вяземский усталый.

Весталка, что склонялась надо мной,

и фея, что меня оберегала.

И проч., и проч., и проч., и проч., и проч.

Я сам не знаю то, что знает память.

Идите к черту, удаляйтесь в ночь.

От силы две строфы могу добавить.

Три женщины. Три школьницы. Одна

с косичками, другая в платье строгом.

Закрашена у третьей седина.

За всех троих отвечу перед Богом.

Мы умерли. Озвучит сей предмет

музыкою, что мной была любима,

за три рубля запроданный кларнет

безвестного Синявина Вадима.

 

 

«Не забухал, а первый раз напился…»

 

 

Не забухал, а первый раз напился

и загулял —

под «Скорпионз» к ее щеке склонился,

поцеловал.

 

Чего я ждал? Пощечины с размаху

да по виску,

и на ее плечо, как бы на плаху,

поклал башку.

 

Но понял вдруг, трезвея, цепенея,

жизнь вообще

и в частности, она умнее.

А что еще?

 

А то еще, что, вопреки злословью,

она проста.

И если, пьян, с последнею любовью

к щеке уста

 

прижал и все, и взял рукою руку —

она поймет.

И, предвкушая вечную разлуку,

не оттолкнет.

 

 

«Разломаю сигареты, хмуро…»

 

 

Разломаю сигареты,

хмуро трубочку набью —

как там русские поэты

машут шашками в бою?

 

Вот из града Петрограда

мне приходит телеграф.

Восклицаю: — О, досада! —

в клочья ленту разорвав.

 

Чтоб на месте разобраться,

кто зачинщик и когда,

да разжаловать засранца

в рядовые навсегда,

 

На сукна зеленом фоне

орденов жемчужный ряд —

в бронированном вагоне

еду в город Петроград.

 

Только нервы пересилю,

вновь хватаюсь за виски.

Если б тиф! «Педерастия

косит гвардии полки».

 

 

«Оркестр играет на трубе…»

 

 

Оркестр играет на трубе.

И ты идешь почти вслепую

от пункта А до пункта Б

под мрачную и духовую.

 

Тюрьма стеной окружена,

и гражданам свободной воли

оттуда музыка слышна.

И ты поморщился от боли.

 

А ты по холоду идешь

в пальто осеннем нараспашку.

Ты папиросу достаешь

и хмуро делаешь затяжку.

 

Но снова ухает труба,

всё рассыпается на части

от пункта Б до пункта А.

И ты поморщился от счастья.

 

Как будто только что убёг,

зарезал суку в коридоре.

Вэвэшник выстрелил в висок,

и ты лежишь на косогоре.

 

И путь-дорога далека.

И пахнет прелою листвою.

И пролетают облака

над непокрытой головою.

 

 

«Мотивы, знакомые с детства…»

 

 

Мотивы, знакомые с детства,

про алое пламя зари,

про гибель про цели и средства,

про Родину, черт побери.

 

Опять выползают на сушу,

маячат в трамвайном окне.

Спаси мою бедную душу

и память оставь обо мне.

 

Чтоб жили по вечному праву

все те, кто для жизни рожден,

вали меня навзничь в канаву,

омой мое сердце дождем.

 

Так зелено и бестолково,

но так хорошо, твою мать,

как будто последнее слово

мне сволочи дали сказать.

 

 

«Пройди по улице с небритой физиономией…»

 

 

Пройди по улице с небритой

физиономией сам-друг,

нет-нет, наткнешься на открытый

канализационный люк.

 

А ну-ка глянь туда, там тоже

расположилась жизнь со всем

хозяйством: три-четыре рожи

пьют спирт, дебильные совсем.

 

И некий сдвиг на этих лицах

опасным сходством поразит

с тем, что тебе ночами снится,

что за спиной твоей стоит.

 

…Создай, и все переиначат.

Найдут добро, отыщут зло.

Как под землей живут и плачут,

Как в небе тихо и светло!

 

 

«Спит мое детство, положило ручку…»

 

 

Спит мое детство, положило ручку,

ах, да под щечку.

А я ищу фломастер, авторучку —

поставить точку

 

под повестью, романом и поэмой,

или сонетом.

Зачем твой сон не стал моею темой?

Там за рассветом

 

идет рассвет. И бабочки летают.

Они летают.

И ни хрена они не понимают,

что умирают.

 

Возможно, впрочем, ты уже допетрил,

лизнув губою

травинку — с ними музыка и ветер.

А смерть — с тобою.

 

Тогда твой сон трагически окрашен

таким предметом:

ты навсегда бессилен, но бесстрашен.

С сачком при этом.

 

 

«Флаги красн., скамейки — синие…»

 

 

Флаги красн., скамейки — синие.

Среди говора свердловского

пили пиво в парке имени

Маяковского.

 

Где качели с каруселями,

мотодромы с автодромами —

мы на корточки присели, мы

любовались панорамою.

 

Хорошо живет провинция,

четырьмя горит закатами.

Прут в обнимку с выпускницами

ардаки с Маратами.

 

Времена большие, прочные.

Только чей-то локоточек

пошатнул часы песочные.

Эх, посыпался песочек.

 

Мотодромы с автодромами

закрутились-завертелись.

На десятом обороте

к черту втулки разлетелись.

 

Ты меня люби, красавица,

скоро время вовсе кончится,

и уже сегодня, кажется,

жить не хочется.

 

 

«Ни разу не заглянула ни…»

 

 

Ни разу не заглянула ни

в одну мою тетрадь.

Тебе уже вставать, а мне

пора ложиться спать.

 

А то б взяла стишок, и так

сказала мне: дурак,

тут что-то очень Пастернак,

фигня, короче, мрак.

 

А я из всех удач и бед

за то тебя любил,

что полюбил в пятнадцать лет,

и невзначай отбил

 

у Гриши Штопорова, у

комсорга школы, блин.

Я, представляющий шпану

Спортсмен-полудебил.

 

Зачем тогда он не припер

меня к стене, мой свет?

Он точно знал, что я боксер.

А я поэт, поэт.

 

 

«В безответственные семнадцать…»

 

 

В безответственные семнадцать,

только приняли в батальон,

громко рявкаешь: рад стараться!

Смотрит пристально Аполлон.

 

Ну-ка, ты, забобень хореем.

Ну-ка, где тут у вас нужник?

Все умеем да разумеем,

слышим музыку каждый миг.

 

Музыкальной неразберихой

било фраера по ушам.

Эта музыка станет тихой,

тихой-тихой та-ра-ра-рам.

 

Спотыкаюсь на ровном месте,

беспокоен и тороплив:

мы с тобою погибнем вместе,

я держусь за простой мотив.

 

Это скрипочка злая-злая

на плече нарыдалась всласть,

это частная жизнь простая

с вечной музыкой обнялась.

 

Это в частности, ну а в целом —

оказалось, всерьез игра.

Было синим, а стало белым,

белым-белым та-ра-ра-ра.

 

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных