Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Сомерсет Моэм. Бремя страстей человеческих 37 страница




Но кое-что ее удивляло. Она привыкла, чтобы он ей угождал; в прежние дни он готов был ради нее на все; одно ее слово могло повергнуть его в уныние или привести в восторг. За последний год он переменился, и, по ее мнению, далеко не к лучшему. Ей и в голову не приходило, что перемена могла коснуться его чувств; она была уверена, что он только делает вид, будто не обращает внимания на ее дурное настроение. Иногда ему хотелось читать, и он просил ее помолчать; она не знала, рассердиться ей или надуться, и от неподдельного удивления не делала ни того, ни другого. Затем произошел разговор, в котором он сообщил ей, что их отношения должны остаться платоническими; вспомнив один эпизод из прошлого, она решила, что он боится, как бы она не забеременела. Милдред постаралась его успокоить. Но это не помогло. Такой женщине, как она, трудно было поверить, что мужчина может быть равнодушен к вопросам пола, которые ее поглощали целиком; в ее жизни отношения с мужчинами были вполне определенными: она не могла допустить, что у мужчин могут быть и другие интересы. Ей даже пришло в голову, что Филип влюбился; она стала следить за ним, подозревая сестер в больнице и женщин, с которыми он встречался на стороне, но искусные расспросы привели ее к выводу, что в семействе Ательни не крылось никакой опасности; она убедилась также и в том, что Филип, подобно большинству медиков, просто не считает сестер, с которыми сталкивается на работе, женщинами. Ему казалось, что от них слегка попахивает йодоформом, Филип не получал писем и не хранил женских фотографий. Если он в кого-нибудь и влюбился, он очень ловко это скрывал: на все вопросы Милдред он отвечал с полной откровенностью, по-видимому, не подозревая у нее никаких задних мыслей.

«Как-то непохоже, что он влюбился в другую», – сказала она себе в конце концов.

Это ее утешило: в таком случае он, разумеется, все еще любит ее, но его поведение становилось тогда совершенно загадочным. Если он собирается обходиться с ней таким образом, зачем он предложил ей переселиться к нему? Это было противоестественно. Такие понятия, как жалость, благородство или доброта, были ей недоступны. Все ее рассуждения сводились к тому, что Филип чудак. Потом она вообразила, что он корчит из себя рыцаря; ее голова была забита ходульными сентенциями из бульварных романов, и она находила возвышенные объяснения тому, как он себя ведет. Ее воображение было напичкано историями роковых недоразумений между влюбленными и очищения огнем, образами угнетенной невинности, замерзающей на улице в студеную рождественскую ночь. Она твердо решила положить конец его глупостям во время поездки в Брайтон: они останутся одни, все будут считать их мужем и женой, а кроме того, там будут прогулки по берегу моря и оркестр. Когда она убедилась в том, что Филипа нельзя заставить спать с ней в одной комнате, а он заговорил с ней тоном, какого она никогда еще от него не слышала, Милдред вдруг поняла, что он и в самом деле к ней равнодушен. Это ее потрясло. Она вспомнила все, что он говорил ей когда-то и как самозабвенно ее любил. Она была вне себя от унижения и злобы, но ей помогла врожденная наглость. Пусть не воображает, будто она в него влюблена, – как бы не так! Порой она его ненавидела, ей до смерти хотелось его унизить, но она чувствовала себя совершенно беспомощной: она больше не имела над ним власти. Понемногу он стал действовать ей на нервы. Разок-другой она поплакала. Разок-другой постаралась быть с ним особенно ласковой; но, как только она брала его под руку, когда они прогуливались по вечерам вдоль пляжа, он находил какой-нибудь предлог, чтобы освободить свою руку, точно ее прикосновение было ему противно. Все это казалось ей просто непостижимым. Она сохраняла некоторое влияние на него только благодаря ребенку, к которому он, по-видимому, все больше и больше привязывался; стоило ей шлепнуть или толкнуть девочку, и он белел от злости; былая нежность появлялась в его глазах только тогда, когда он видел ее с ребенком на руках. Она это заметила, когда ее снимал фотограф на пляже, и потом часто брала при Филипе ребенка на руки.

Когда они вернулись в Лондон, Милдред стала искать работу, которую, как она уверяла, совсем нетрудно было найти. Теперь она не хотела больше зависеть от Филипа; она предвкушала, с каким торжеством объявит ему, что переезжает от него в собственную комнату и забирает ребенка. Но, когда дошло до дела, у нее на это не хватило духу. Она отвыкла от долгого рабочего дня, ей не хотелось быть на побегушках у заведующей, и все ее нутро бунтовало при мысли, что ей снова придется надеть форму. Соседям она объяснила, что они с Филипом люди состоятельные; она уронит себя в их глазах, если станет известно, что ей пришлось поступить на работу. Сказалась и ее врожденная лень. Она и не думала уходить от Филипа: к чему это, пока он согласен ее содержать? Правда, с деньгами у них было туговато, но кровом и пищей она была обеспечена, а его дела могли измениться к лучшему. Его дядя уже старик, может умереть каждый день, и тогда Филипу кое-что останется; впрочем, даже сейчас ей жилось лучше, чем если бы она надрывалась с утра до ночи за несколько жалких шиллингов в неделю. Милдред относилась к поискам работы с прохладцей; она еще продолжала читать объявления в газете, но только для того, чтобы показать, как она хочет трудиться, если, конечно, подвернется что-нибудь стоящее. По временам ее охватывал страх, что Филипу надоест ее содержать. У нее сейчас не было над ним никакой власти, и она считала, что он разрешает ей оставаться здесь только из любви к ребенку. Эта черная мысль точила ее беспрестанно; она клялась себе, что в один прекрасный день заплатит ему за все. Разве можно примириться с тем, что он ее больше не любит. Но она его заставит! Самолюбие ее было задето, и порою ее до странности тянуло к Филипу. Он был так холоден, что она готова была рвать и метать. Теперь она думала о нем беспрестанно. Она считала, что он к ней плохо относится, и не понимала, в чем ее вина. Она то и дело твердила себе, что противоестественно жить так, как живут они. Ей казалось, что, если бы дело обстояло иначе и она бы забеременела, он бы непременно на ней женился. Каким бы он ни был чудаком, он был джентльменом в полном смысле слова. Этого у него не отнимешь. В конце концов эта мысль превратилась у нее в навязчивую идею – она твердо решила добиться перемены в их отношениях. Он ее даже не целовал, а ей этого хотелось: она еще помнила горячее прикосновение его губ. Воспоминания непривычно ее волновали. Она подолгу не сводила глаз с его рта.

Однажды вечером в начале февраля Филип сказал ей, что пойдет обедать к Лоусону – тот устраивал в мастерской вечеринку по случаю дня рождения – и вернется поздно; Лоусон купил в кабачке на Бик-стрит несколько бутылок их любимого пунша, и они надеялись весело провести вечер. Милдред спросила, будут ли там женщины, Филип ответил, что приглашены только мужчины; они просто посидят, поболтают и покурят. Милдред казалось, что им будет не очень-то весело; будь она художником, она непременно пригласила бы с полдюжины натурщиц. Она легла спать, но заснуть не могла, и вдруг ее осенило: она встала и заперла входную дверь на задвижку. Филип вернулся около часа ночи, Милдред услышала, как он выругался, найдя дверь запертой. Она поднялась с постели и открыла дверь.

– Зачем ты заперлась? – сказал он. – Извини, что я тебя поднял.

– Я оставила дверь открытой. Понять не могу, что с ней случилось.

– Иди скорей обратно в постель, а то простудишься.

Он вошел в гостиную и зажег газ. Она последовала за ним и подошла к камину.

– Хочу погреть ноги. Они совсем заледенели.

Он сел и стал снимать ботинки. Глаза его блестели, щеки пылали. Она подумала, что он выпил.

– Тебе было весело? – спросила она с улыбкой.

– Да, я чудесно провел время.

Филип был совершенно трезв, но все еще возбужден веселыми разговорами и смехом. Этот вечер напомнил ему жизнь в Париже. У него было отличное настроение. Он вынул из кармана трубку и набил ее.

– Разве ты не собираешься лечь? – спросила она.

– Пока нет. Сна ни в одном глазу. Лоусон был великолепен. С самого моего прихода и до конца вечера он слова никому не дал сказать.

– О чем же вы говорили?

– А Бог его знает о чем! Обо всем на свете. Поглядела бы ты, как мы кричали наперебой во все горло и никто друг друга не слушал.

Филип рассмеялся от удовольствия при одном воспоминании, и Милдред тоже рассмеялась. Она была уверена, что он выпил больше, чем следует. На это она как раз и рассчитывала. Уж она-то знала мужчин.

– Можно мне сесть? – спросила она.

Не успел он ответить, как она уже сидела у него на коленях.

– Если ты не собираешься ложиться, тебе лучше накинуть халат, – заметил он.

– Ничего, мне приятно и так. – Обняв его за шею и прижавшись щекой к его щеке, она спросила: – Отчего ты со мной такой нехороший?

Он попытался встать, но она его не пустила.

– Я люблю тебя, Филип.

– Не болтай чепухи.

– Это не чепуха, это правда. Я без тебя жить не могу. Я хочу тебя.

Он освободился от ее объятий.

– Пожалуйста, отойди. Не валяй дурака и не ставь меня в идиотское положение.

– Я люблю тебя, Филип. Я тебе сделала много плохого, дай мне это загладить. Так больше продолжаться не может, это противно человеческой натуре.

Ему удалось соскользнуть с кресла, и она осталась одна.

– Поздно!

Она разразилась душераздирающими рыданиями.

– Но почему? Как ты можешь быть таким жестоким?

– Наверно, я тебя слишком любил. Страсть перегорела без остатка. Самая мысль о близости приводит меня в ужас. Я не могу на тебя сейчас смотреть, не вспоминая и Эмиля, и Гриффитса. Тут уж ничего не поделаешь: наверно, все дело в нервах.

Она схватила его руку и осыпала ее поцелуями.

– Не смей! – закричал он.

Она снова упала в кресло.

– Я больше так не могу. Если ты меня не любишь, я лучше уйду.

– Не дури, тебе некуда уйти. Можешь тут жить, сколько захочешь, но лишь при одном условии: мы будем друзьями и только.

Тогда она вдруг перестала изображать неутоленную страсть и засмеялась мягким, вкрадчивым смешком. Подбежав к Филипу, она прижалась к нему. Голос ее стал тихим и заискивающим.

– Ну, не будь же глупышкой! Ты, видно, просто боишься. Ты еще не знаешь, какой я могу быть хорошей.

Она потерлась щекой о его лицо. Ее улыбка показалась Филипу отвратительным оскалом, а чувственный блеск ее глаз вызывал у него ужас. Он отшатнулся.

– Ни за что! – сказал он.

Но она его не отпускала. Ее губы искали его рот. Он схватил ее руки, с силой оторвал их от себя, оттолкнув ее прочь.

– Ты мне противна, – сказал он.

– Я?

Чтобы удержаться на ногах, она схватилась одной рукой за каминную полку. Мгновение она смотрела на него молча, на щеках у нее выступили красные пятна. Она грубо и злобно захохотала.

– Ах, это я тебе противна?..

Она остановилась, перевела дух, а потом вылила на него целый поток бешеной брани. Она кричала истошным голосом. Она ругала его всеми похабными словами, какие могла припомнить. Она выкрикивала такие непристойности, что просто ошеломила Филипа; она ведь всегда была до того жеманной и так возмущалась всякой грубостью, – ему и в голову не приходило, что ей известна такая грязная ругань. Она подбежала и приблизила свое лицо чуть не вплотную к его лицу. Черты ее были искажены ненавистью, она захлебывалась и брызгала слюной.

– Я тебя никогда не любила, ни единой минуты, я только водила тебя за нос, с тобой была такая тоска, у меня от тебя челюсти сводило со скуки, я тебя ненавидела, я бы не позволила тебе и пальцем меня коснуться, если бы не деньги; меня мутило, когда ты меня целовал, как мы над тобой смеялись, Гриффитс и я! Какой же ты болван! Болван! Болван!

И она снова разразилась отвратительной руганью. Она обвиняла его во всех пороках; кричала, что он скупердяй, сквалыга, что с ним помрешь от тоски, что он чванный эгоист. Она злобно насмехалась над всем, что ему было дорого. Наконец она повернулась к двери, истерически выкрикивая обидные, грязные слова. Схватившись за ручку двери, она распахнула ее настежь. Потом повернулась и бросила ему в лицо оскорбление, которое, как она знала, одно только и могло причинить ему боль. Она вложила в это слово всю свою ярость, весь свой яд. Она выплюнула ему в лицо:

– Калека!

 

 

Наутро Филип вскочил как ужаленный, чувствуя, что проспал, и, взглянув на часы, увидел, что уже девять. Он встал и побежал на кухню за горячей водой для бритья. Милдред не было видно, вчерашняя посуда лежала немытой в раковине. Он постучал к ней в дверь.

– Милдред, проснись. Уже очень поздно.

Но она не отозвалась, даже когда он постучал громче, и Филип решил, что она дуется. Он слишком спешил, чтобы с ней объясняться. Поставив кипятить воду, он окунулся в ванну – ее всегда наливали с вечера, чтобы вода успела согреться. Филип рассчитывал, что, пока он одевается, Милдред приготовит завтрак и накроет стол в гостиной. Она так поступала и раньше, когда бывала не в духе. Но в квартире была тишина, Милдред не было слышно, и Филип понял, что, если он хочет позавтракать, ему надо позаботиться о еде самому. Он рассердился, что она подводит его как раз в то утро, когда он проспал. Филип уже оделся, а Милдред все не показывалась, хотя и слышно было, как она ходит у себя в комнате. По-видимому, она вставала. Он приготовил себе чай и хлеб с маслом, проглотил завтрак, пока надевал ботинки, спустился с лестницы и переулком выбежал на улицу, где останавливался его трамвай. Глазами он пробегал газетные афиши у киосков, где печатались сообщения с театра войны, но мысли его были поглощены ночной ссорой. Теперь, когда он выспался и отошел, вся сцена показалась ему карикатурной; наверно, он и сам был изрядно смешон, но ведь чувству не прикажешь, а в ту минуту он целиком был во власти своих чувств. Он был зол на Милдред за то, что она поставила его в такое дурацкое положение; потом снова с удивлением припомнил ее припадок ярости и площадную брань; оскорбление, брошенное ею напоследок, и сейчас заставило его покраснеть, но он сразу же презрительно пожал плечами. Он давно знал, что всякий, кто на него сердится, не упустит случая поиздеваться над его хромотой. В больнице он не раз подмечал, как люди передразнивают его походку, – правда, не открыто, как когда-то в школе, а у него за спиной. Теперь он понимал, что тут даже нет злого умысла, просто человек – животное, склонное к подражанию, да и чем еще так легко рассмешить окружающих? Филип все понимал, но примириться с этим не мог.

Он с удовольствием окунулся в работу. Палата показалась ему приветливой и уютной. Сестра, встретив его, деловито улыбнулась.

– Вы сегодня здорово опоздали, мистер Кэри.

– Кутнул вчера вечером.

– Оно и видно.

– Благодарю.

Посмеиваясь, он подошел к первому из своих больных – мальчику, страдавшему волчанкой, – и снял повязку. Мальчик обрадовался, а Филип, накладывая свежую повязку, стал над ним подшучивать. Филип был любимцем всей палаты: он ласково обращался с больными, и у него были нежные чуткие руки, которые не причиняли боли, – другие практиканты бывали грубоваты и недостаточно внимательны. Филип поел с приятелями в студенческой столовой; его скромная трапеза состояла из булочки с маслом, которую он запил чашкой какао; разговор шел о войне. Кое-кто из бывших студентов отправился на фронт, но военные власти были придирчивы и не брали тех, кто не прошел практики в больнице. Один из собеседников высказал мысль, что, если война затянется, будут рады каждому, кто имеет диплом врача. Но, по мнению всех, война должна была через месяц кончиться; теперь, когда там появился фельдмаршал Роберте, дела быстро пойдут на лад. Такого же мнения держался и Макалистер; он сказал Филипу, что им следует быть начеку и купить акции до того, как будет заключен мир. Тогда на бирже непременно поднимется паника и они смогут подзаработать. Филип поручил Макалистеру купить ему акции, как только подвернется подходящий случай. Тридцать фунтов стерлингов, доставшиеся ему летом, разожгли его аппетит, и теперь ему хотелось увеличить свой капитал еще сотни на две.

Кончив работу, он вернулся на трамвае в Кеннингтон. Его интересовало, как будет вести себя в этот вечер Милдред. Противно, если она решит дуться и перестанет с ним разговаривать. Вечер был теплый не по сезону, и даже на безрадостных улицах южного Лондона чувствовалось весеннее томление: в феврале природа полна беспокойства после долгих месяцев зимы, растения просыпаются от сна и даже в самой земле словно слышится шорох – предвестник весны, пробуждения, начало извечного круговорота. Филип охотно поехал бы дальше: ему противно было возвращаться домой и хотелось подышать воздухом, но внезапно его охватило такое желание увидеть ребенка, что даже сердце заныло; он улыбнулся, представляя себе, как девочка, радостно лепеча, заковыляет ему навстречу. Его удивило, когда, дойдя до дома и машинально взглянув на свои окна, он не увидел в них света. Он поднялся по лестнице и постучал – никто не откликнулся. Когда Милдред уходила из дому, она оставляла ключ под половиком, там он его и нашел. В гостиной он зажег спичку. Что-то случилось, он не сразу понял, что именно; он зажег газ – свет залил комнату, и он огляделся. У него замерло сердце. Квартира была разгромлена. Все, что в ней находилось, было намеренно уничтожено. Вне себя от ярости он бросился в комнату Милдред. Там было темно и пусто. Он зажег свет и увидел, что нет ни ее вещей, ни вещей ребенка (входя в квартиру, он заметил, что на площадке не было детской коляски, но подумал, что Милдред пошла с ребенком погулять). Все вещи на умывальнике были разбиты, сиденья обоих стульев разрезаны крест-накрест ножом, подушка вспорота, в простынях и одеяле прорваны огромные дыры, зеркало, по-видимому, расколото молотком. Филип был потрясен. Он прошел в свою комнату – там тоже царил хаос. Таз и кувшин были разбиты, зеркало – в осколках, постельное белье превращено в лохмотья. Милдред проковыряла в подушке дыру, в которую можно было просунуть руку, и пустила пух по всей комнате. Одеяло она истыкала ножом. На туалетном столике стояли фотографии матери Филипа – рамки были сломаны, стекла разлетелись вдребезги. Филип заглянул в кухоньку. То, что можно было разбить, было разбито, – стаканы, формы для пудинга, тарелки, блюда…

Филип был ошеломлен. Милдред не оставила даже письма – свою ярость она выразила этим разгромом; он представил себе ее застывшее лицо, когда она все это проделывала. В гостиной он огляделся снова. Он был так изумлен, что уже не сердился. С любопытством он разглядывал кухонный нож и угольный молоток, забытые ею на столе. Потом он заметил в камине большой столовый нож – он тоже был сломан. Милдред понадобилось немало времени, чтобы все это уничтожить! Его портрет, нарисованный Лоусоном, зиял со стены уродливыми отверстиями, изрезанный крест-накрест. Его собственные рисунки были искромсаны на куски; фотокопии «Олимпии» Мане, «Одалиски» Энгра и «Филиппа IV» – уничтожены ударами угольного молотка. Скатерть, занавески, сиденья обоих кресел – все было в дырах. Вся обстановка была вконец испорчена. Над столом, за которым занимался Филип, висел на стене маленький персидский коврик, подаренный ему Кроншоу. Милдред терпеть его не могла.

– Если это ковер, ему место на полу, – говорила она, – но это просто грязная, вонючая тряпка, вот и все.

Ее бесило, когда Филип ей говорил, что коврик содержит разгадку величайшей тайны. Она думала, что он над ней издевается. Она трижды распорола ножом персидский коврик – это потребовало с ее стороны немалых усилий, – и теперь от него остались лоскутья. У Филипа было несколько белых с синим тарелок; они не представляли никакой ценности, он покупал их по одной, очень дешево, но у него были связаны с ними дорогие воспоминания. Пол был усеян их осколками. Корешки книг были изрезаны ножом, и Милдред не поленилась вырвать листы из непереплетенных французских книг. Осколки безделушек с камина валялись в очаге. Все, что могли истребить нож и молоток, было истреблено.

Пожитки Филипа нельзя было бы продать и за тридцать фунтов, но его связывала с ними долгая дружба; Филип был домоседом и привязался к своим вещам потому, что они окружали его постоянно; он гордился своим скромным жилищем и, почти ничего не истратив, сделал его уютным и не таким, как у других. Он в отчаянии опустился в кресло, спрашивая себя, как она могла таить в себе столько жестокости. Внезапный страх заставил его вскочить и броситься в коридор, где стоял шкаф с одеждой. Открыв его, он вздохнул с облегчением. Вероятно, Милдред о нем забыла, и одежда осталась нетронутой.

Вернувшись в гостиную и обозревая царящий в ней хаос, Филип раздумывал, что ему делать. У него не хватило духа взяться за уборку; к тому же в доме не было еды, а ему хотелось есть. Он вышел что-нибудь купить. По дороге он успокоился. Только при мысли о ребенке у него сжималось сердце: он подумал, будет ли девочка по нему скучать; сперва немножко поскучает, а через неделю забудет; зато он был рад, что избавился от Милдред. Мысль о ней вызывала у него не злобу, а невыносимую скуку.

– Дай Бог, чтобы я никогда ее больше не увидел, – произнес он вслух.

Ему оставалось только отказаться от квартиры, и он решил заявить об этом на следующее же утро. У него не хватило бы средств привести все в прежний вид, к тому же денег оставалось так мало, что пора было подыскать квартиру еще дешевле. Ему хотелось отсюда уехать. Его давно уже тревожило, что он много платит за квартиру, а теперь с этими стенами было связано воспоминание о Милдред. Филип был человек нетерпеливый и не знал покоя, пока не осуществлял того, что задумал; на следующий же день он пригласил торговца старой мебелью, который предложил ему три фунта за все его испорченное и целое имущество; через два дня он переселился в тот дом напротив больницы, где снимал комнаты, когда поступил в институт. Хозяйка этого дома была славная женщина. Он занял комнату под самой крышей за шесть шиллингов в неделю; это была крошечная каморка с одним окном, выходившим на соседний двор, но теперь все его пожитки состояли из одежды и ящика с книгами, и он радовался, что устроился дешево.

 

 

А затем случилось так, что на судьбе Филипа Кэри, которая имела значение только для него самого, отразились события, захватившие всю его страну. В те дни творилась история, в борьбу вступили грозные силы – казалось бы, что им за дело до жизни незаметного студента-медика? Сражение за сражением – Магерсфонтейн, Коленсо, Спайон-Коп – были проиграны золотой молодежью; эти поражения унизили нацию и нанесли смертельный удар престижу аристократии и поместных дворян, хотя до тех пор никто не решался оспаривать их утверждение, будто они одни обладают даром управлять страной. Старый режим был сметен: да, в эти дни и в самом деле творилась история. Потом колосс собрался с силами и, все еще тычась вслепую, приплелся наконец к некоему подобию победы. Кронье сдался у Пардеберга, была снята осада с Ледисмита, и в начале марта лорд Робертс вступил в Блумфонтейн.

Через два-три дня после того, как эти вести достигли Лондона, Макалистер появился в кабачке на Бик-стрит с радостным сообщением, что дела на бирже пошли веселее. Мир был не за горами – не пройдет и нескольких недель, как Роберте возьмет Преторию; акции уже поднимались. Биржевой бум был неизбежен.

– Настало время действовать, – сказал он Филипу. – Нечего ждать, пока публика раскачается. Теперь или никогда!

У Макалистера была своя информация. Управляющий одной из южноафриканских золотых копей телеграфировал главе своей фирмы, что рудник не пострадал. Работа начнется, как только будет возможно. Поместить деньги в это дело было не спекуляцией, а капиталовложением. В доказательство того, какого высокого мнения был об этом сам глава фирмы, Макалистер сообщил Филипу, что тот купил по пятьсот акций двум своим сестрам, а он никогда не вкладывал их денег в предприятие, если оно не было таким же надежным, как Английский банк.

– Я сам вложу в эти бумаги все, до последней рубашки, – сказал Макалистер.

Акции котировались от двух фунтов с восьмой до двух фунтов с четвертью. Биржевой маклер советовал Филипу не жадничать и удовольствоваться повышением в десять шиллингов. Макалистер покупал себе триста акций и предлагал Филипу приобрести столько же. Придержав акции, Макалистер продаст их, когда сочтет нужным. Филип безгранично верил в Макалистера, отчасти потому, что тот был шотландцем и обладал природной шотландской осторожностью, отчасти же потому, что все его предсказания до сих пор сбывались. Он ухватился за предложение маклера.

– Я полагаю, что мы сумеем продать акции до двухнедельного подведения итогов, – сказал Макалистер. – Если же нет, я устрою, чтобы ваш платеж перенесли на следующий срок.

Такая процедура показалась Филипу превосходной. Надо только выждать, и ты получишь свою прибыль, даже деньги выкладывать не придется. Он стал с жадным интересом следить за биржевым отделом газеты. На следующий день акции немного поднялись, и Макалистер известил его письмом, что пришлось заплатить за акцию по два фунта с четвертью. Маклер писал, что рынок устойчив. Но через день-другой произошла заминка. Известия, поступавшие из Южной Африки, стали менее утешительными, и Филип с тревогой увидел, что его акции упали до двух фунтов. Но Макалистер был полон оптимизма: буры не могли долго продержаться, он готов был прозакладывать все и вся, что Роберте вступит в Иоганнесбург раньше середины апреля. При подведении итогов Филип потерял почти сорок фунтов. Это его не на шутку встревожило, но он решил, что отступать уже поздно: в его нынешнем положении такая, потеря была бы слишком чувствительной. Две-три недели прошли без всяких происшествий: буры никак не хотели понять, что они разбиты и должны сдаться на милость победителя; наоборот, они выиграли два небольших сражения, и акции Филипа упали еще на полкроны. Стало ясно, что война пока еще не кончена. Акции распродавались вовсю. Когда Макалистер в следующий раз встретился с Филипом, он был настроен пессимистически.

– Не знаю, может, лучше примириться с потерей, – сказал он. – Я уже выплатил на разнице больше, чем рассчитывал.

Филипа пожирала тревога. Он не спал по ночам, проглатывал наспех завтрак, состоявший теперь из куска хлеба с маслом и чашки чая, и бежал в студенческую читальню, чтобы поскорей просмотреть газету; порой вести были плохими, порой их не было вовсе, но если курс акций менялся, он менялся только в сторону понижения. Филип не знал, что делать. Продать акции сейчас означало потерять почти триста пятьдесят фунтов; у него осталось бы в кармане всего восемьдесят фунтов. Он от всей души жалел, что по глупости впутался в биржевую игру, но теперь оставалось только держаться: со дня на день что-нибудь может случиться, и акции поднимутся; он уже не надеялся на выигрыш, а хотел только вернуть вложенные деньги. На это была вся надежда. Ему надо было кончить институт. В мае начиналась летняя сессия, и он собирался сдать экзамены по акушерству. Тогда ему останется только год; он произвел тщательные подсчеты и пришел к выводу, что, внеся плату за учение, он сможет дотянуть, имея сто пятьдесят фунтов; но уже меньше никак нельзя!

В начале апреля он отправился в кабачок на Бик-стрит, надеясь встретить там Макалистера. Разговоры с ним его немножко успокаивали; когда он думал о том, что тысячи людей потеряли не меньше, чем он, своя беда казалась ему не такой невыносимой. Но, придя в кабачок, он нашел там только Хейуорда, и не успел Филип сесть за стол, как тот объявил:

– В воскресенье отплываю в Южную Африку.

– Да ну? – поразился Филип.

Он меньше всего ожидал подобного поступка от Хейуорда. Из больницы уезжало теперь на войну много врачей – власти были рады заполучить всякого, кто имел медицинское образование; студенты, ушедшие на войну рядовыми, писали, что, как только выяснилось, чему они прежде обучались, их тут же определяли в госпитали. Страну захлестнула волна патриотического подъема; в армию вступали добровольцы из всех слоев общества.

– Кем же вы едете? – спросил Филип.

– Я поступил в Дорсетский добровольческий кавалерийский полк. Рядовым.

Филип был знаком с Хейуордом уже восемь лет. Юношеской близости, начавшейся с восторженного увлечения человеком, способным приобщить его к искусству и литературе, давно как не бывало; на смену ей пришла привычка: когда Хейуорд бывал в Лондоне, они встречались раза два в неделю. Хейуорд по-прежнему (с тонким чутьем) рассуждал о книгах. Но Филип все еще был нетерпим, и беседы с Хейуордом часто его раздражали. Он уже не верил так слепо, как раньше, что все на свете, кроме искусства, – тлен и суета! Его бесило презрительное отношение Хейуорда к любой деятельности, ко всякому успеху. Помешивая свой пунш, Филип вспоминал былую дружбу и свою горячую веру в то, что Хейуорду суждено великое будущее; он давно утратил эту иллюзию и знал, что Хейуорд способен лишь на болтовню. В тридцать пять лет Хейуорду труднее было прожить на триста фунтов в год, чем тогда, когда он был молодым человеком; одежду свою, хоть и по-прежнему заказанную у хорошего портного, он носил куда дольше, чем счел бы приличным в юности. Хейуорд растолстел, и даже самая искусная прическа не могла скрыть того прискорбного факта, что он полысел. Его голубые глаза выцвели и потеряли свой блеск. Нетрудно было догадаться, что он слишком много пьет.

– Что же все-таки побуждает вас отправиться на войну? – спросил его Филип.

– Сам не знаю. Мне показалось, что так надо.

Филип молчал. Ему почему-то было неловко. Он понял, что Хейуорда влекла душевная тревога, в которой он и сам не отдавал себе отчета. Какой-то внутренний импульс вынуждал его пойти сражаться за свою страну. Это было странно: ведь Хейуорд считал патриотизм предрассудком и, хвастаясь своим космополитизмом, смотрел на Англию как на место ссылки. Соотечественники, когда их было много, действовали ему на нервы. Филип задумался о том, что именно вынуждает людей поступать вопреки своим убеждениям. Для Хейуорда было бы естественно отойти в сторонку и с улыбкой наблюдать, как варвары истребляют друг друга. Да, видно, люди – и в самом деле только марионетки, которыми движет неведомая сила; иногда они прибегают к помощи разума, чтобы оправдать свои поступки, но, если это невозможно, они действуют наперекор рассудку.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных