Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Истоки славянофильства и панславизма.




Из лекции 15 марта 1916 г. в Штутгарте. GА 174b.

...В моей книге «Мысли военного времени» я, — насколько это возможно, чтобы быть понятым при выступлении в печати, хоть оно и было мало понято, — обратил внимание на некоторые течения, существующие на Востоке и Западе. Эти течения, скажем, к примеру, восточное течение, славянофильство, на которое я указал в названной книге, имеют гораздо более глубокие корни. Уже в конце XVIII века и особенно в конце XIX века, но уже и десятилетиями прежде, особенно большое влияние на русскую духовную жизнь оказывали западные масонские ордена; они переносили туда, прививали там то, что должно было там всплыть. И славянофилы и панслависты — это во многих отношениях действительно всходы того, что там насаждали многие из этих масонских орденов. Под маской, под покровом церемоний людям сначала, так сказать, затуманивали головы, проделывали перед ними всякие штуки, чтобы они затем могли получить склонность к определенным планам. А что за вещи вынашивались на Востоке Европы с этой западной стороны, человечество удостоверится, когда место военных событий займут другие события...

 

Из лекции 18 марта 1916 г. в Мюнхене. GA 174а.

...Эти западноевропейские ордена с начала XIX века имели своих посланцев в России. Люди будут говорить, что масонский орден и подобные ему не были терпимы в России. — Тем больше расцветали они под покровом тайны и тем более значительны были их плоды, и тот, кто будет изучать историю славянофилов и панславизма, должен будет искать их истоки в русских тайных союзах. Когда кого-нибудь уличали, его отправляли куда-нибудь или расстреливали; но имело место то, что охарактеризованный вам западноевропейский оккультизм был связан с русской духовной жизнью.

 

Из лекции 9 мая 1915 г. в Вене. GA 159/160.

...Разве мы не видим, — можно было бы сказать теперь, — как на Востоке Европы раздавались слова, которые служили словно сигналом и должны были действовать так, будто культура Восточной Европы должна начаться теперь, распространиться на неполноценную Западную Европу, затопить ее? Разве мы не видим, как выступали славянофилы, панслависты, особенно в лице таких умов, как Достоевский и подобные ему, как панславизм выступал с особыми пунктами своей программы, где говорилось: вы, западноевропейцы, ваша культура прогнила, она должна быть заменена культурой Восточной Европы. Была выстроена целая теория, вершиной которой было: на Западе все прогнило и должно быть заменено свежими силами Востока; у нас добрая православная религия, которую мы не приобретали борьбой, а приняли наподобие парящего над людьми облака Духа народа, и прочее. — Выстраивались остроумные теории, вполне остроумные теории о том, что уже теперь могли бы осуществиться основные принципы, устремления древнего славянства, что уже теперь истина с Востока должна распространиться на Среднюю и Западную Европу. Я говорил, что отдельный человек может возвышаться над своим народом. Таким человеком был в определенной области и Соловьев, великий русский философ. Хоть у него и в каждой строке видно, что это пишет русский человек, тем не менее он все-таки стоит над своим народом. В первое время своей жизни Соловьев был панславистом. Но он подробнее занялся тем, что панслависты и славянофилы выдвигали как свою народную философию, народное мировоззрение. И что же открыл Соловьев, который сам был русский? Он спрашивал себя: действительно ли уже в настоящее время существует то, что представляет русский дух? может быть, оно уже содержалось у тех, кто представлял панславизм, кто представлял славянофильство?

— И посмотрите, он не успокоился, пока не пришел к правильному выводу. Что же он обнаружил? Он перепроверил все утверждения славянофилов, к которым он прежде принадлежал, он добрался до их сути и обнаружил, что большая часть их мыслительных форм, их утверждений, устремлений взята у друга иезуитов французского философа де Местра и что в мировоззренческой области он является великим учителем славянофилов. Соловьев сам доказал, что славянофильство выросло не на собственной почве, но ведет происхождение от де Местра. Но он доказал еще большее. Он откопал давно забытую немецкую книгу XIX века, которой в Германии не знает ни один человек. Целые куски из нее были списаны славянофилами в их трудах. Что же это за своеобразное явление? Полагают, что с Востока приходит то, что и должно происходить с Востока, а на самом деле это чисто западный импорт. Это попало туда с Запада, а затем было вновь отправлено западным людям. Западные люди знакомятся с их же собственными мыслеформами, потому что собственных мыслеформ на Востоке еще не существует.

 

13.

Ф.М. Достоевский (1821-1881.)

Из лекции 13 февраля 1916 г. в Берлине. GA 167.

...Бывает, что кто-нибудь встречает четырех человек, скажем, поставленных как-либо друг возле друга их кармой. Если четыре человека поставлены друг возле друга, то можно понять, каким образом они приведены кармой в определенное отношение друг к другу, но также и то, каким образом протекает поток кармы в движении мира и каким образом эти люди хотели поставить себя в мире благодаря их карме.

С нынешних точек зрения никогда нельзя будет понять чего-либо, если люди не будут в состоянии видеть такие кармические взаимодействия в мире.

Возьмите четырех братьев — Дмитрия, Ивана, Алешу Карамазова и Смердякова — в «Братьях Карамазовых» Достоевского. Если вы умеете видеть очами души, вы увидите в этих четырех братьях Карамазовых действительно четыре типа, которые вы сможете понять, только поняв, как они были соединены их кармой. Тогда вы узнаете: поток кармы вносит в мир четырех братьев так, что им приходится стать сыновьями типичного современного негодяя, из самой трясины общества. Эти четверо братьев его сыновья. Они появляются на свет, избрав себе именно эту карму. Но они поставлены также один возле другого, так что видишь, что они отличаются друг от друга. Их можно понять, только зная, что в одном, в Дмитрии Карамазове перевешивает «Я»; во втором, в Алеше Карамазове перевешивает астральное тело; у третьего, у Ивана Карамазова перевешивает эфирное тело; у четвертого, у Смердякова, совершенно перевешивает физическое тело. Свет жизнепонимания падает на четырех братьев, если смотреть на них с этой точки зрения... Но что в этом понимает Достоевский? Не что иное, как то, что этих четырех братьев он выставляет в качестве сыновей типичного спившегося негодяя из современной разлагающейся среды. — Первого, Дмитрия, — как сына наполовину авантюрной, наполовину истеричной особы, которая сойдясь сперва со спившимся стариком Карамазовым, бьет его, а под конец не выдерживает и уходит, оставляя его с сыном, старшим Дмитрием. Все сводится только к наследственности, полученной от спившегося и избиваемого лица, все представлено, я бы сказал, так, что создается впечатление: художник описывает как современный психиатр, взирающий на самые грубые проявления принципа наследственности и не имеющий понятия о духовных сторонах, показывающий нам «наследственный порок», — эту выдумку простаков в современной научной среде. — Далее мы видим двух следующих сыновей — Ивана и Алешу. Они от другой жены, ибо у этих двух сыновей «груз наследственности» должен действовать, разумеется, иначе. Они были от так называемой кликуши Лизаветы, потому что она была истеричкой не наполовину, а вполне и постоянно кликушествовала. Если прежняя избивала пропойцу, то теперь старый пьяница сам бьет кликушу. Четвертый сын, у которого преобладает все, что имеется в физическом теле, это Смердяков, своего рода смесь мудрого, скромного человека и идиота, совершенно слабоумного, но отчасти весьма умного человека. Он тоже сын старого пьяницы, типичного негодяя и немой женщины, бродящей по окрестностям, деревенской дурочки, прозванной Лизаветой Смердящей, изнасилованной старым пьяницей. Она умирает в родах. Конечно, никто не знает, что это его сын. Смердяков остается в доме. И тут между этими лицами разыгрываются все сцены, которые должны разыграться. Дмитрий делается, разумеется, из-за «груза наследственности», человеком, у которого волнуется, бушует и гонит его дальше но жизни совершенно подсознательное «Я», и он бессознательно, в беспамятстве мечется по жизни. Он обрисован так, что имеешь дело, в сущности, не со здоровым, духовным, а с истерическим искусством. Однако это вытекает из естественного развития современной действительности, той действительности, которая не хочет получать влияние и быть оплодотворенной тем, что может прийти от духовного мировоззрения. Все, что не знает толком, чего оно хочет, смутные инстинкты, которые могут одинаково развиться в настоящую мистику и в крайнюю преступность, — ведь при господстве бессознательного переход от одного к другому легок, — все это как бы дает Достоевский в Дмитрии Ивановиче Карамазове. Он хочет описать русского, ибо он хочет всегда описывать подлинно русское.

Другой сын, следующий, Иван, — западник. Западниками называют тех, кто ближе знаком с культурой Запада. В то время как Дмитрий ничего не знает о западной культуре и действует целиком из русских инстинктов, Иван побывал в Париже, многое изучил, спорит с людьми, — таким хочет его нам показать Достоевский, — полон идей западного материалистического мировоззрения, но на русский лад. Он спорит об этом с людьми, примешивая ко всем идеям современной духовной культуры туман инстинктов. Он спорит, следует или не следует быть атеистом, можно ли, или нельзя допустить существование Бога. Затем он приходит к тому, что Бога допустить все-таки можно! Да, Бога я признаю, — он выступает, наконец, за допущение Бога, — но не могу принять мира! Если уж я и признаю Бога, то мир этот, каким он является, каким предстает перед нами, не может быть создан Богом. Я признаю Бога, но не признаю мира! — Так идут эти рассуждения.

Третий, Алеша, рано становится монахом. Это тот, у кого перевешивает астральное тело. Но нам указывается, что и в нем действуют всевозможные инстинкты, также и в мистике, которая у него развивается, и что, в сущности, до того, чтобы стать мистиком, он доходит благодаря тем же инстинктам, благодаря которым его старший брат, но только от другой матери, Дмитрий, является, собственно, натурой с предрасположением к преступлению, — только у него [Алеши] она иначе развита. Склонность к преступлению — это только особое развитие тех же инстинктов, которые вызывают, с другой стороны, молитвенный склад и веру в пронизывающую весь мир божественную любовь, ибо и то и другое происходит из низшего, из низших инстинктов человеческой природы и только по-разному развивается.

Конечно, нельзя ничего возразить против этого, а также против выведения в искусстве подобных фигур, ибо все, что существует в действительности, может стать предметом искусства. Но дело в том, «как», а не в том «что». Против изображения подобных фигур нечего возразить, но они должны быть проникнуты духовным. Благодаря своеобразным отношениям, о которых я часто здесь говорил, особенно в связи с русской культурой, именно в Достоевском выразилось то, во что развитие человечества должно превратиться, если в русской жизни спиритуальность будет царить только благодаря продолжающемуся развитию природных отношений, которые я недавно противопоставлял спиритуальным отношениям. Ведь Достоевский был с самого начала воплощенным ненавистником немцев и инстинктивно сделал своей задачей не давать вливаться в свою душу ничему из западноевропейской культуры; он хотел в чаду постигать мировые образы, проходившие перед ним, старательно избегал видеть что-либо спиритуальное в волнах физических людей, несомых перед его душой, и вместо того, чтобы постигать эти фигуры из глубины души, выводил их из подоснов своей чисто физической природы, которая у него самого была болезненна. А затем это воздействовало на людей, которые забывали о возможности подъема к духу. Это действовало на людей, ибо природа того их, я бы сказал, болезненного кипения и клокотания, которое происходит в их внутренностях, была еще в состоянии преобразиться в искусство при исключении всего духовного. Это действовало. Иначе бы, конечно, простое описание было лишь описанием, безвкусным и натянутым. А происходя из подсознания, действующего болезненно, истерически, оно становиться интересным, даже во многих отношениях интересным, особенно же благодаря той парадоксальности, которая получается, когда без единой искры спи-ритуальной жизни, я бы сказал, душой (mit Gemüt) предаются одному физическому бытию.

Но в «Братьев Карамазовых» введен примечательный эпизод с Великим инквизитором, изображенным так, что перед ним предстает перевоплотившийся Христос, так что Великому инквизитору, — а дело представлено так, что эту новеллу написал Иван Карамазов и она вводится в «Братьев Карамазовых», — этому настоящему представителю правоверного христианства своего времени, ибо он ведает, что действует и живет в христианстве его времени, встречается перевоплощенный Христос. Представьте себе настоящего представителя христианства, настоящего мужа правоверия стоящим перед перевоплощенным Христом. Что же еще может сделать он, Великий инквизитор, представляющий «правильное» христианство, как не велеть заключить в тюрьму перевоплощенного Христа! Это он делает во-первых. Затем он должен произвести следствие, он должен Его допросить. Оказывается, что Великий инквизитор, который представляет собой правильную религию и знает, что надобно христианству в наше время, понимает, что это вернулся Христос. И он говорит: да, ты, пожалуй, Христос, — я могу изложить это только приблизительно, — но ты теперь не должен вмешиваться в дела христианства, которые представляем мы, ты теперь в нем ничего не понимаешь. То, что ты совершил, — дало ли оно людям что-либо, что сделало бы их счастливыми? Нам пришлось создавать нечто правильное из того, что ты так односторонне, так непрактично принес людям. Если бы только среди людей распространилось твое христианство, то люди не нашли бы в нем того блага, которое принесли им мы. Ибо когда людям действительно хотят принести благо, необходимо учение, которое действует на них. Ты думал, что учение тоже должно быть истинно. Но такими вещами от людей ничего не добьешься. Дело в том, чтобы люди веровали в учение, но чтобы оно давалось им так, что они были вынуждены в него веровать. Мы учредили авторитет.

Да, не оставалось ничего иного, как предать перевоплощенного Христа инквизиции. Ибо в христианстве, представляемом Великим инквизитором, Христос, — если бы ему пришлось злополучным образом вновь воплотиться, — не нужен, не правда ли? Это грандиозная идея, еще более грандиозно выраженная. Но она помещена в произведение, являющееся истерическим воспроизведением действительности, и при этом не выступает ничего из тех великих импульсов, которые проходят через исторические события, и совсем ничего не представлено в образах у Достоевского от какой-либо спиритуальности, а выступает только внешняя видимость перевоплощенного Христа, которого раздавливает Великий инквизитор.

 

Из лекции 26 января 1915 г. в Берлине. GА 157.

...Я, конечно, не хочу умалять Достоевского, однако то, что он нам преподносит, есть — при всем его величии — совершенно нервное, дерганое искусство. Такое нервное искусство появилось бы, если бы поток материализма, — а искусство Достоевского, хоть это и «психология», материалистично, — продолжал течь дальше.

 

Из статьи «Читатель и критик» (1899). GA 32.

...В сущности, характерная черта всей нашей духовной жизни, отражающаяся также в том, что мы предпочитаем читать, заключается в том, что многие наши современники гораздо больше, нежели то было в каком-либо ином поколении, живут нервами... Что именно заключено в книге, имеет меньше значения, нежели возбуждение, в которое впадают благодаря всяким стилистическим ароматам, не имеющим отношения к сути дела... Ницше читают не для того, чтобы за ним последовать на высоты его идей, но чтобы прийти в возбужденное состояние от возбуждающих приемов его стиля. Я также думаю, что Достоевский своей славой обязан не глубокой психологии своих героев, а тем «таинственностям», которые начинают действовать еще до того, как достигнут мозга. Две вещи должен сегодня иметь писатель. Если он хочет иметь большое влияние — он должен усыплять ум наркотическими средствами и возбуждать тело всякими раздражителями...

 

14.

Вл. Соловьев (1853-1900).

«Владимир Соловьев — посредник между Западом и Востоком».

Статья в еженедельнике «Гетеанум» от 1 января 1922 г. GA 36.

Решение издательства «Грядущий день» в Штутгарте представить общественности в немецком переводе труды русского философа Владимира Соловьева отвечает потребностям современной духовной жизни. Из богатого наследия Соловьева недавно вышли в свет «Двенадцать чтений о богочеловечестве» в переводе Гарри Кёлер (Штутгарт, 1921).

Жизнь Соловьева приходится на вторую половину девятнадцатого века, его труды — на его конец. В размышлениях Соловьева наглядно проявляется восточно-европейский образ мыслей в его суждениях о глубочайших вопросах человеческого бытия, в его отношении к жизненным вопросам своего времени. Соловьев — это личность, основательно разбирающаяся в складе мышления, присущем западно- и среднеевропейским миропониманиям. Он пользуется мыслительными формами, при помощи которых высказываются также Милль, Бергсон, Бутру, Вундт. И все-таки он говорит совершенно иначе, чем все они. Он пользуется этими мыслительными формами как языком; но внутреннее существо человека он являет, исходя из иного духа. Он показывает, что в Восточной Европе живет еще многое из того духа, который при начале христианского развития был духом других областей Европы, но который там полностью преобразился. То, о чем Запад может узнавать только из истории, на Востоке является непосредственной жизнью.

Соловьев говорит так, что чувствуется, что в некотором роде вновь оживает то, как спорили о соединении Существа Христа с человеком Иисусом из Назарета христианские мыслители до четвертого века. Говорить об этих вещах так, как это делает Соловьев, — для этого за-падно- и среднеевропейскому мышлению сегодня недостает способности суждения вообще.

В душе Соловьева отчетливо уживаются друг с другом два переживания: переживание Бога-Отца в природном и человеческом бытии и Бога-Сына, Христа как силы, освобождающей человеческую душу из природного бытия и включающей ее в истинное бытие Духа.

Современные среднеевропейские теологи уже не в состоянии различать эти два переживания. Их душа доходит лишь до переживания Отца, и из Евангелий они выводят лишь убеждение, что Христос Иисус был человеком, возвещавшим Божественного Отца. Для Соловьева Сын в своем божестве стоит рядом с Отцом. Человек принадлежит природе, как и все существа. Природа во всех своих существах — это результат действия Божества. Можно проникнуться этой мыслью и тогда взирать на Бога-Отца. Но нужно чувствовать: человек не смеет оставаться природой. Человек должен восстать из природы. Природа, если он не поднимается над ней, становится в нем греховной. Следуя путями, которыми душа идет в этом направлении, достигнешь регионов, где обретаешь Откровение Сына Божия в Евангелии. Душа Соловьева идет этими двумя путями. Он дает мировоззрение, намного возвышающееся над русско-православной религией, но являющееся вполне христиански-религиозным, хотя оно и проявляется в подлинно философском мышлении.

Философия у Соловьева гласит религиозно; религия у него становится философским мировоззрением. В европейской мысли подобное встречается еще только у Скота Эригены в девятом столетии, а позже уже нигде. Этот скотт, живший в стране франков, дал в своей книге «О разделении природы» общее воззрение на существо мира и человека, в котором на Западе живет еще нечто подобное тому, что дышит в мыслях и чувствах Соловьева. Но у Эригены видно, как из мировоззрения Запада уже исчезает тот элемент, который у Соловьева еще полон жизни. Он выступает перед душой европейского читателя из изложения Соловьева как воскресение духа первых столетий христианства.

Следует заметить, как начинает Соловьев одну статью о природе, смерти, грехе и благодати: «Два близкие между собою желания, как два невидимые крыла, поднимают душу человеческую над остальною природой: желание бессмертия и желание правды или нравственного совершенства. Одно без другого не имеет смысла. Бессмертная жизнь, отделенная от нравственного совершенства, не есть благо: мало быть бессмертным, — должно стать достаточным бессмертие чрез исполнение всякой правды; но также и совершенство, подверженное гибели и уничтожению, не есть истинное благо. Бессмертное существование вне правды и совершенства будет вечным мытарством, а праведность, лишенная бессмертия, будет вопиющей неправдой, безмерною обидой».

Из такого умонастроения говорит Соловьев. Оно придает его изложению восточный характер. Наше время нуждается в расширении духовного кругозора. Люди на всем земном шаре должны подойти ближе друг к другу. Соловьев — представитель европейского Востока. Он может послужить расширению духовной жизни Запада. Он сам врос в эту духовную жизнь способом своего изложения; но он вполне сохранил свою по-восточному чувствующую душу. Встретиться с ним — означает для западного человека обрести нечто, что открывает собой важные стороны человеческого существа, но не может быть найдено западно- и среднеевропейцем по крайней мере на тех путях, которые стали путями познания последних столетий.

Запад и Восток должны найти понимание друг друга. Знакомство с Соловьевым может дать Западу многое для приобретения такого понимания.

 

Из лекции 7 марта 1922 г. в Берлине. GA 81.

...Если мы теперь пойдем на восток, то мы будем иметь перед собой во Владимире Соловьеве человека, который как никакой другой философ призван все больше входить в содержание нашего собственного философского стремления, который должен стать столь важным для нас, если мы позволим действовать на нас его особым характерным чертам. В то же время мы видим в Соловьеве представителя того, что является европейски-восточным, но не азиатски-восточным образом мышления. Ведь Соловьев воспринял все европейское, но только развил его на свой особый восточный лад. Но что мы здесь видим развитым в качестве человеческого научного стремления? Здесь мы видим, что, собственно, тот образ мышления, который Запад ценит выше всего в Герберте Спенсере, является чем-то, на что Соловьев смотрит, в сущности, сверху вниз; чем он в лучшем случае, так сказать, иллюстрирует истины и понятия, которых он ищет. Напротив, то, что он излагает, есть сплошное переживание в самой духовности. Это более или менее смутная попытка сознательно пережить то, что Запад — опять-таки совершенно сознательно — отодвинул в область веры. И таким образом на Востоке мы встречаем изложение того, что может быть неопределенным образом пережито, что выглядит подобным одностороннему переживанию того, к чему хотел перекинуть мост от природного бытия Гегель.

Когда кто-либо, вышедший из среднеевропейского умственного развития, погружается в Соловьева, то поначалу он испытывает чрезвычайно неприятное чувство. Он ощущает нечто напоминающее ему какую-то туманную мистику, перевозбуждение в человеческой душевной жизни, которая не достигает таких понятий, которые полностью подтверждаются чем-либо внешне, но которые [у Соловьева] могут быть пережиты только внутренне. Он ощущает совершенно неопределенное мистическое переживание, но он также видит, что Соловьев вполне пользуется теми формами понятий и средств высказывания, которые мы знаем по Гегелю, Юму, Миллю, даже такими, как у Спенсера, — но только в качестве иллюстрации. Так что вполне можно сказать, что он не застревает в чем-то туманном, но что благодаря тому, как он научно рассуждает о религиозном содержании, как он его во всем ищет и философски развивает, это вполне может быть сопоставлено с западным развертыванием понятий и подвергнуто критике.

Таким образом, мы сегодня видим себя в такой ситуации: на Западе — стремление извлечь мировоззрение из естествознания, поставить на одну сторону естествознание, на другую сторону духовное, а в Середине — борьба с проблемой, наведение мостов между обоими [сторонами], и это в тех неопределенных выражениях, которыми пользовался Гегель: «Природа есть дух в собственном инобытии», «Дух есть понятие, когда оно вернулось к самому себе». Во всех этих запинающихся высказываниях заключен тот трагизм, что, только развивая абстрактные мысли, Гегель мог пережить то, к чему он, собственно, стремился. А на Востоке у Соловьева мы видим сохраняемым что-то вроде того, что отцы церкви могли говорить о философии прежде Никейского собора. Он полностью переносит нас назад в три первых столетия христианства на Западе. Так на Востоке мы имеем переживание духовного мира, которое еще не может воспарить к собственным понятийным формулировкам, которое нуждается в западных формулировках, которое пользуется западными понятиями для того, чтобы высказаться, и для которого формулировки остаются чем-то неопределенным, даже чем-то навязанным извне.

...Христианство действительно находится в начале своего действия. Оно будет все дальше проникать в души и все больше и больше облагораживать Я. Это чувствуют сегодня именно молодые нации. Они чувствуют, что должны следовать Христовой силе, что должны проникаться Христовой силой, если хотят пойти дальше.

Один из наших современников на Востоке, душеприказчик великого русского философа Соловьева, высказал следующее: «Христианство должно объединить нас как народ; иначе мы утратим наше Я и вместе с этим вообще возможность быть народом!» Значительные слова, изошедшие как бы из инстинктивного интереса к христианству. Но из них видно также, сколь необходимо, чтобы христианство проникло в глубины душ. Попробуйте разобраться в одном явлении, принадлежащем к самым крайним и показывающем нам, что даже самые возвышенные и благородные люди в самом внутреннем существе своей душевной жизни еще далеки от того, что однажды охватит их, когда христианство вольется в самые сокровенные мысли, в самые сокровенные мнения и чувства человека. Подумайте о Толстом и его действиях в последние десятилетия, когда он на свой лад пытается раскрыть подлинный смысл христианства. Глубочайшее уважение должны будут иметь к такому мыслителю именно на Западе, где длинными философскими рассуждениями пишутся целые библиотеки о том, о чем так значительно и мощно пишет Толстой в такой книге, как его «О жизни». У Толстого есть страницы, где элементарным образом изложены некоторые великие теософские истины, которые западноевропейский философ, конечно, не может так изложить, о которых он должен был бы написать по крайней мере много книг, потому что тут сказано нечто совершенно значительное. Сквозь это у Толстого звучит, можно сказать, нечто, что можно назвать Импульсом Христа. Погрузитесь в это его сочинение, и вы увидите, что его наполняет Импульс Христа. Возьмите теперь его великого современника, который интересен уже тем, что из всеобъемлющего философского мировоззрения он поднялся до границ такой поистине визионерской жизни, что смог в перспективе, так сказать, апокалиптически обозреть целую эпоху. Хотя видения и искажаются, потому что подоснова их неверна, Соловьев все-таки поднимается до некоторого визионерского лицезрения будущего. Он устанавливает перспективу будущего для двадцатого столетия. И вникнув в то, что он говорит, мы увидим великое и благородное, особенно в том, что относится к христианству. Но он говорит о Толстом как о враге христианства, как об Антихристе! — Так два человека сегодня в своих глубочайших мыслях могут думать, что они дают своему времени лучшее, могут действовать из сокровеннейших глубин души и все-таки — стоять друг перед другом без понимания, так что один является «анти» для другого! Сегодня совсем не думают, что для того, чтобы стала возможна внешняя гармония, стала возможна погруженная в любовь жизнь, Импульс Христа должен проникнуть в самую глубину, чтобы и человеческая любовь стала чем-то совсем иным, нежели это сегодня имеет место даже у самых благородных умов.

 

Из лекции 11 сентября 1917 г. в Берлине. GA 176.

...Дело не только в том, что западное мышление ничего не понимает в русской натуре, но и в том, что и те, кто на самом Востоке с помощью западного мышления хотят судить о русской натуре, ведущие деятели Востока сами не понимают русской натуры! Ибо в ней заложено нечто детское, нечто устремляющееся вперед. А в будущем оно придет к новому видению в духовном мире, придет к новому отношению к этому духовному миру, и это — противоположность великому, подготовившему нашу эпоху Лютеру. Наша эпоха глядит назад, она возвещает о том, что как сила действует в том, что лежит позади.

Здесь вы видите духовно нечто весьма своеобразное. Вы видите просто противоположность между Лютером и, например, тем, как русская революционная зрелость по-детски выступает у Соловьева. Мы видим здесь два противоположных полюса, нечто, относящееся друг к другу как север и юг, как положительное и отрицательное электричество; а если сравнивать с чем-нибудь абстрактным, — как два направления мыслей, которые не могут понять друг друга. Ибо то, как говорит Соловьев, показывает, как далек он от понимания Лютера; а если хочешь остаться при Лютере, то совершенно невозможно понять Соловьева. Но мы должны научиться расширять наш горизонт, чтобы позитивное уметь дополнять негативным.

О Соловьеве см. также «Вместо мифологии» в настоящем разделе.

 

15.

К.П. Победоносцев (1827-1907)

Из лекции 16 марта 1919 г. в Дорнахе. СА 189.

...И еще нечто иное составляет нездоровую черту нашего времени, — то, что в подсознании люди, собственно, уже достигли иного мышления, но из некоторого исторического упрямства подавляют это сидящее

в подсознании иное мышление и от этого испытывают месть с его стороны. Современное историческое развитие — это зачастую наказание упрямой человеческой натуры, которая подавляет то, что заключено в ее подосновах, и косно держится того, чего держалась столетиями.

Из истекшего, из отошедшего в прошлое периода следовало бы брать (для наглядности) не непоследовательных, удобных мыслителей, а последовательных, чтобы на них видеть, в чем именно заблуждались люди. Для отошедшего в прошлое периода характерны были не те мыслители, которые шли на всякие мелкие уступки, а те, которые твердо стояли на позициях старины. Когда однажды в австрийской верхней палате всякие абстрактные головы и прогрессисты говорили о прогрессе, либерализме и о том, каким образом следует преобразовать религию, чтобы она отвечала запросам Нового времени, короче — обо всем, что беспрерывно, непрестанно говорили добрые, бравые обыватели, от Гладстона и до бравых обывателей из континентальных парламентов, — то кардинал Раушер, духовное лицо, совершенно не современное, но твердо державшееся старины, возражал: католическая церковь не ведает никакого прогресса; то, что было верно однажды, будет оставаться верным всегда, а то, что по сравнению с ним ново и что добивается признания, не основано ни на чем. — Это был несовременный, но зато сам по себе вполне законченный ум старого склада. — Подобным же образом и Победоносцев, единственный, кто гениально, остроумно осудил всю западную культуру Нового времени, ибо она на его взгляд, в сущности, никуда не ведет, — она и не могла куда-либо вести. — Старый порядок, к которому привыкла современная буржуазия, можно было бы сохранить, только если бы люди думали, что мир устроен так, как думали кардинал Раушер и сам Победоносцев. И если бы мир действительно вооружали не глупостями Николая II, а твердыми принципами Победоносцева, — то нынешняя война, конечно же, не началась бы. Против этого можно сказать лишь одно: с помощью идей Победоносцева невозможно было бы осуществить ничего, потому что действительность избрала иной путь, нежели эти идеи. И дело теперь в том, чтобы следовать действительности, не делая уступок и не держась так, как держалось большинство умов во второй половине XIX века или даже в течение двух десятилетий XX века, а отваживаясь действительно мыслить нечто такое, что отличается от прежнего мышления так же, как в иную, негативную сторону опустошения мировой войны отличаются от того, что происходило прежде. На постигшем человечество ужасном несчастье, о котором все время говорят, что такого в истории еще не бывало, следовало бы научиться по меньшей мере улавливать мысли, о которых можно сказать: такого еще в предыдущей истории не было.

...Окидывая взглядом то, что выдвигалось в течение последних столетий от лица тех ведущих слоев, которые в конце концов превратились в так называемые буржуазные классы, нужно сказать: многое из того, что они преследовали, заслуживает высокой похвалы. Многое нельзя назвать иначе, как великим успехом общечеловеческой культуры, достигнутым к настоящему времени. Но что было неизбежно именно при этих успехах? Они по неизбежности вызвали то, что люди оказались втянуты в ужасное жизненное противоречие. Когда, с одной стороны, в Новое время явилась современная техника с необходимой своей принадлежностью в виде современного капитализма, а с другой — современное мировоззрение, движущееся параллельно капиталистическому и техническому развитию, то с необходимостью потребовалось распространение некоторой образованности. — Я должен буду высказать нечто весьма парадоксальное, но таковы уж истины, необходимые для нас ныне, что они звучат несколько парадоксально для мыслительных привычек Нового времени. Среди тех, кто делал выдающиеся высказывания, я знаю, собственно, только одного человека, который совершенно верно сказал о том, что следовало бы делать, если бы и дальше происходило так, как это делалось столетиями в этих ведущих руководящих кругах; я знаю одного человека, который сказал, что, собственно, должны были бы сделать эти ведущие, руководящие круги, будь они последовательны. Этот человек, — и парадокс состоит именно в этом, — глава Святейшего, как его называют в России, Синода, обер-прокурор Победоносцев. Есть одно произведение у этого человека, где он чрезвычайно убедительно и остроумно, решительно осуждает всякий парламентаризм Нового времени, решительно осуждает демократию, но прежде всего прессу западного мира. Победоносцев был достаточно прозорлив, чтобы понимать, что либо надо изгнать эти вещи, — парламентаризм, прессу, демократию, — либо люди придут к уничтожению того, что, по мнению руководящих, ведущих кругов, подобает Новому времени. Разумеется, для таких радикальных высказываний имел мужество только председательствующий в Святейшем Синоде. То, что жило в душах самых прогрессивно мыслящих людей из ведущих, руководящих кругов, было внутренне противоречиво. В сущности, оно противоречило уже изобретению книгопечатания. Невозможно было при помощи новых учреждений подводить широкие круги людей к собственному суждению, к разумному мышлению и продолжать действовать так, как действовали раньше. Это должно было с необходимостью привести к тому, к чему и привело, — к самоуничтожению культуры. Это с одной стороны. Если бы в самых широких кругах пришли к выводам, к которым пришел обер-прокурор Победоносцев, тогда там давно бы уже сказали себе: необходимо что-то иное, что-то совершенно иное, нежели то, чему мы дали возникнуть в ходе последних столетий. И это — с другой стороны. Я говорю не обвиняя, а только характеризуя. Глядя на высказывание обер-прокурора, хоть они и были на взгляд людей Нового времени вздором, можно было видеть необходимость решительного поворота. Ибо выстоять можно было, собственно, только думая так, как он. Вот парадокс, который можно высказать в одном отношении. Он стоит по одну сторону пропасти. Затем — пропасть, а по другую сторону от нее — наступающие пролетарии, те, что в течение последних столетий были призваны из иных слоев общества к машинам, на фабрики и притом так, что их жизнь была включена в опустошающий их души современный капитализм...

 

16.

Л.Н. Толстой (1828-1910).

Из лекции 27 сентября 1905 г. в Берлине. GА 93а.

...Прежде каждый, кто хотел достичь жизни во Христе, должен был вступить в мистерию. Физическое тело приводилось там [в мистериях древности] в летаргическое состояние, и лишь чистое жречество доставляло астральному телу то, чего недоставало его чистоте. То было посвящение.

Но благодаря тому, что в мир пришел Христос, совершилось то, что тот, кто чувствовал себя к Нему привлеченным, мог от Него получить замену [этого древнего рода посвящения]. Благодаря соединению с Христом всегда возможно содержать свое астральное тело настолько очищенным, что его можно без ущерба для мира отпечатать в своем эфирном теле. Если подумать над этим, то слова о заместительной искупительной Смерти приобретают совершенно иное значение. Это понималось под искупительной Смертью Христа. Смерть должен был претерпевать в мистериях каждый, кто хотел достигнуть очищения. А теперь Один претерпел ее за всех, так что мироисторическим посвящением была создана замена древнего посвящения. Христианством было сделано коллективным многое, что раньше не было коллективным. Деятельная сила выражается благодаря тому, что во внутреннем созерцании, благодаря истинной мистике, возможно общение с Христом. Это было вложено даже в язык. Первый христианский посвященный Европы, Ульфила, сам вложил в немецкий язык то, что человек в языке находит Я. Другие языки выражают это отношение к Я посредством особой формы глагола, например, на латыни ато, но немецкий язык добавляет сюда Я (ICH). Ich — этo J.Ch. = Jesus Christus. Это не случайно, это вложено в немецкий язык намеренно. Языки создавали посвященные. Как в санскрите имеется АУМ для обозначения Троицы, так мы для обозначения внутреннего существа человека имеем ICH. Тем самым был создан центр, благодаря которому мирские страсти могут превращаться в ритм. Они могут ритмизироваться посредством Я. Этот центр есть дословно Христос.

Все западные нации предаются деятельности, развивающей страсти. С Востока должен прийти импульс, приводящий их в состояние покоя. Предвестием этого является уже книга Толстого «О неделании». В деятельности Запада мы встречаем много хаоса. Он все возрастает. Спиритуальность Востока должна внести центр в хаос Запада. То, что долгое время практикуется как карма, переходит в мудрость. Мудрость — дочь кармы. Вся карма находит свое выражение в мудрости. Мудрец, достигший определенной ступени, называется Солнечным героем, потому что его внутреннее ритмизировано. Его жизнь — отражение Солнца, ритмически совершающего обход неба.

 

Из лекции 30 сентября 1905 г. в Берлине. GА 93а.

...Пятая подраса [культурный период] имеет задачей главным образом развитие Кама-Манаса. Манас можно найти во всем, что поставлено на службу человеческому духу. Однако ныне все это находится, в сущности, на службе Кама. Высочайшие достижения духа поставлены на службу Кама. Наша эпоха поставила высочайшие силы на службу этим потребностям, которые животное удовлетворяет и без этих достижений.

Но теперь должен развиваться уже и Буддхи-Манас. Человек должен учиться чему-то большему, чем говорение. Он должен соединять с говорением другую силу, которую мы находим в сочинениях Толстого. При этом дело не столько в том, что он говорит, сколько в том, что позади того, что он говорит, стоит элементарная сила, имеющая нечто от Буддхи-Манаса, который должен войти в нашу культуру. Сочинения Толстого действуют столь сильно потому, что в сознательном противопоставлении западноевропейской культуре содержат нечто новое, элементарное. Своего рода варварство, которое еще заключено в нем, будет позже изглажено. Толстой — это просто совсем маленькое орудие некоторой более высокой духовной силы, стоявшей также позади готского посвященного Ульфилы. Эта духовная сила пользуется Толстым как своим орудием.

 

Из лекции 24 июня 1908 г. в Нюрнберге. GА 104.

...Вы можете объективно сравнивать то, что достигнуто в области науки, философии на европейском Западе, с тем, что возникает на Востоке, скажем, у Толстого. Не требуется быть последователем Толстого, но одно истинно: в такой книге, как книга Толстого «О жизни», вы можете прочесть одну страницу, и если вы умеете читать, сравните это с целыми библиотеками в Западной Европе. И тогда вы можете сказать себе следующее: в Западной Европе духовную культуру творят посредством рассудка, собирают из деталей какие-нибудь вещи, которые должны сделать мир понятным. И в этом отношении западноевропейская культура достигла такого, что ни одна эпоха этого уже не превзойдет. Однако то, что могут сказать тридцать томов таких западноевропейских библиотек, вы иногда можете получить сжатым в десять строк, если вы понимаете такую книгу, как «О жизни» Толстого. В ней говорится с примитивной силой, но там несколько строк обладают ударной силой, равной тому, что на Западе собирается из деталей. Тут надо уметь судить о том, что исходит из глубины духа, что имеет спиритуальные подосновы, а что нет. Так же, как перезрелые культуры содержат нечто усыхающее, так восходящие культуры содержат в себе свежую жизнь и новую ударную силу. Ведь Толстой — это преждевременный цветок такой культуры, появившийся намного раньше, нежели было возможно развиться уже теперь. Поэтому он поражен всеми ошибками несвоевременного рождения. Все, что он высказывает в гротескном изображении некоторых западноевропейских вещей, что необоснованно, все, что он высказывает в глупых суждениях, показывает только, что великие явления имеют недостатки своих добродетелей, что великая разумность обладает глупостью своей мудрости.

Все это приводится лишь как симптом будущего, когда соединятся спиритуальность Востока и интеллектуальность Запада. Из этого соединения выйдет эпоха Филадельфии. В этом браке найдут себе место все, кто принимает в себя Импульс Христа Иисуса. Они составят великое братство, которое переживет великую войну, будет ненавидимо, претерпит всевозможные преследования, но даст основу доброй расы.

 

Из лекции 20 июня 1916 г. в Берлине. GА 169. (в лекции речь идет об оккультном значении двух столпов Соломонова храма в Иерусалиме).

...Мы действительно проходим через всю жизнь, как солнце через двенадцать знаков Зодиака. Мы вступаем в жизнь, когда наше сознание как бы восходит в области внешних чувств при одном Мировом столпе, и [оставляем ее, когда оно] заходит при другом Мировом столпе. Мы проходим мимо этих столпов, когда переходим из ночной стороны звездного неба на дневную сторону. На это же всегда старались указывать оккультные или символические общества, именуя столп рождения, мимо которого человек проходит, вступая в жизнь дневной стороны, столпом Иаким. В конечном счете вы должны искать этот столп в Небе. А то, что является внешним миром во время жизни между смертью и новым рождением, суть простертые по всему миру восприятия чувства осязания, когда мы не осязаем, но становимся осязаемы, когда мы чувствуем, как нас всюду касаются духовные существа, тогда как здесь мы сами касаемся другого. В жизни между смертью и новым рождением мы живем в движении, чувствуя это движение так, как чувствовало бы здесь в нас собственное движение кровяное тельце или мускул. В Макрокосмосе между смертью и новым рождением мы чувствуем себя движущимися, чувствуем равновесие, чувствуем себя в жизни целого. Здесь, на Земле наша жизнь заключена в границы нашей кожи, там же мы чувствуем себя в совокупной, во всеобщей жизни и чувствуем, что в любом положении приводим себя в равновесие. Здесь нас приводит в равновесие сила тяжести Земли и наша особая телесная конституция, и, как правило, мы ничего об этом не ведаем. Мы чувствуем равновесие в любое время в жизни между смертью и новым рождением. Это непосредственное ощущение, другая сторона душевной жизни. Человек вступает в земную жизнь через Иаким, уверяемый столпом Иаким: то, что находится вовне, в Макрокосмосе, теперь живет в тебе, теперь ты микрокосмос. Ибо слово «Иаким» гласит: в тебе — разлитое в мире Божественное.

Боас — другой столп: вступление в духовный мир через смерть. То, что охватывается словом Боас, означает приблизительно следующее: то, чего до сих пор я искал в себе, силу, я обрету излитым в весь мир и буду в нем жить. — Однако понять такие вещи можно, только проникая в них духовным познанием. В символических братствах они указываются символическим образом. В нашем пятом послеатлантическом периоде на них указывается скорее для того, чтобы они не совсем пропали для человечества, чтобы позже снова могли появиться люди, которые поймут то, что сохранено в слове.

Но, видите ли, все, что внешне проявляется в нашем мире, — это опять-таки отражение того, что имеется в Макрокосмосе. Как наша душевная жизнь — это микрокосмос в том смысле, в каком я вам указал, так и душевная жизнь человечества образована как бы из Макрокосмоса. И очень важно было для нашей эпохи получить в нашей истории как бы два отражения обоих столпов, о которых я сказал. Эти столпы представляют собой жизнь односторонне, ибо жизнь существует только в состоянии равновесия между ними. Ни Иаким не является жизнью, ибо Иаким — это переход от духовного к телу, ни Боас не является жизнью, ибо это переход от тела к духу. Дело в равновесии. А это люди понимают с трудом. Люди всегда ищут одной стороны, крайности, они не ищут равновесия. Поэтому и для нашего времени в самом деле воздвигнуты два столпа, но мы, если мы правильно понимаем наше время, должны проходить посередине; мы не должны превращать своей фантазией ни тот, ни другой столп в своего рода основную силу человечества, а проходить посередине! Мы должны действительно понимать то, что реально существует, а не предаваться той бездумной жизни, которой предается сегодняшний материализм. Если вы поищете столп Иаким, то вы найдете его в наше время; столп Иаким представлен в одном очень значительном человеке, который уже не живет ныне, уже умер, но столп этот существует, — он существует в толстовстве.

Подумайте, в лице Толстого выступил человек, в сущности, стремившийся отвратить всех людей от внешней жизни, целиком обратить их к внутренней, — в первый период нашего антропософского движения я говорил о Толстом, — он хотел полностью обратиться к тому, что происходит только внутри человека. То есть, Толстой не видел дух в его внешних проявлениях. Это была односторонность, особенно характерно высказывавшаяся передо мной, когда я, — это была одна из самых первых лекций тех самых первых лет, когда я здесь читал, — говорил о Толстом. Еще тогда эта лекция была показана Толстому одной из дружественных сторон. Толстой понял первые две трети, но последнюю треть — нет, потому что там шла речь о реинкарнации и карме; этого он не понял. — Он представлял собой односторонность, полное погашение внешней жизни. Бесконечную скорбь ощущаешь от того, что он представляет собой такую односторонность! Стоит подумать о том чудовищном контрасте, какой существует между толстовскими воззрениями, которыми охвачена большая часть русской интеллигенции, и тем, что ныне докатывается оттуда в эти дни. О, это один из самых страшных контрастов, какие только можно себе представить. Это односторонность.

Другой, столп Боас, исторически тоже обнаруживается в наше время. Он тоже представляет собой односторонность. Это поиск духовности исключительно во внешнем мире. Это проявилось несколько десятилетий назад в Америке, где появился, я бы сказал, антипод Толстого в лице Кили, перед душой которого стоял идеал — сконструировать мотор, который бы приводился в движение не паром, не электричеством, а теми волнами, которые сам человек вызывает своим голосом, своей речью. Представьте себе мотор, устроенный подобным образом и приводимый в движение волнами, вызываемыми, например, речью или вообще тем, что человек может вызывать в своей душевной жизни. То был еще идеал и, слава Богу, что тогда это был идеал, ибо чем стала бы эта война, если бы тогда был осуществлен идеал этого Кили! Если он когда-нибудь осуществится, только тогда увидят, что значит совпадение колебаний во внешней моторной силе. Это другая односторонность. Это столп Боас. Проходить же необходимо между обоими.

В сохранившихся символах содержится очень многое. Наша эпоха призвана понять эти вещи, вникнуть в эти вещи. Контраст, который некогда будет ощутим между всем истинно духовным и тем, что придет с Запада, когда мотор Кили станет реальностью, будет совсем другим контрастом, нежели тот, который существует между воззрениями Толстого, и тем, что докатывается сейчас с Востока. Но далее говорить об этом нельзя!

 

Из лекции 8 ноября 1920 г. в Штутгарте. GA 197.

...Подобно тому, как в Кили с его мотором мы имеем, я бы сказал, еще совсем грубого, приблизительного механистического предшественника будущей культуры Запада, так в Толстом мы имеем выражение духовного одряхления Востока (des Ostens). Мы видим, как в Толстом до некоторой степени концентрированно выступает то, что некогда было великим и что теперь находится в полном упадке, что представляет интересный феномен, но для нас не имеет ни малейшего значения в современном смысле. Как многое было погашено событиями, начавшимися в 1914 году, так погашено и то, что в Толстом было последней вспышкой восточной дряхлости. О Толстом до войны еще можно было говорить как о чем-то современном. С войной это стало прошлым. Это не имеет никакого значения для современности. Это совершенно устарелое — говорить сегодня о Толстом как о чем-то имеющем значение для современности. И надо остерегаться всякого рода засматривания в сторону Востока, старого Востока и всего того, что в своего рода одряхлении в последний раз сконцентрировалось в таком человеке, как Толстой. Мы должны всецело стоять на почве той миссии, которая является миссией современности.

 

Из статьи «Граф Лев Толстой. „Что такое искусство?"» (1898). GА 30.

...Русский романист с тех пор, как вступил на путь моральной проповеди, потерял симпатии значительной части своих прежних почитателей. Содержание его морального учения вовсе не находится на высоте его художественных произведений. Чувствительная мораль, опирающаяся на отвлеченную человеческую любовь и сострадание и нацеленная на преодоление эгоизма — вот его содержание. Разбавленное христианство — наилучшее выражение, которое этому можно найти...

 

17.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных