Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Всегда стараясь выкрутиться




 

Когда я учился в МТИ, меня интересовала только наука; больше у меня не получалось ничего. Однако в МТИ существовало правило: необходимо пройти и несколько гуманитарных курсов, чтобы стать более «культурным». Кроме требуемого курса английского языка было еще два факультативных курса, поэтому я просмотрел список и сразу же обнаружил астрономию – как гуманитарный предмет! Так что в тот год меня спасла астрономия. На следующий год я спустился ниже по списку, мимо французской литературы и подобных ей курсов, и нашел философию. Мне не удалось найти ничего более близкого к науке.

Прежде чем я поведаю вам о том, что случилось на курсе философии, я расскажу о курсе английского. Нам нужно было написать несколько сочинений на заданную тему. Например, Милл написал что‑то о свободе, а мы должны были критиковать его работу. Я же вместо того, чтобы обратиться к политической свободе, как это сделал Милл, написал о свободе социальной – проблеме, связанной с тем, что в обществе, чтобы выглядеть вежливым, нужно фальшивить и лгать и что эта вечная игра в обман приводит к «разрушению моральной устойчивости общества». Вопрос интересный, но не тот, который мы должны были обсуждать.

Затем мы должны были критиковать эссе Хаксли «О кусочке мела», в котором он описывает, что обыкновенный кусочек мела, который он держит в руке, представляет собой останки костей животных и что силы, которые находятся внутри земли, подняли его, и он стал частью Уайт‑Клиффс, потом его добыли в каменоломне, а сейчас, когда с его помощью пишут на доске, его используют для передачи мыслей.

И вновь вместо того, чтобы критиковать заданное нам эссе, я написал пародию, которая называлась «О кусочке пыли», где рассказал о том, как пыль показывает цвета при заходе солнца, осаждает дождь и т.п. Я всегда мошенничал, всегда старался уклониться от поставленной задачи.

Но когда нам задали написать сочинение по «Фаусту» Гете, я потерял всякую надежду! Работа была слишком длинной, чтобы на нее можно было написать пародию или придумать что‑то еще. Я носился по всему сообществу и орал: «Я не могу это сделать. Я просто не буду этого делать. Я не собираюсь это делать!»

Один из моих друзей по сообществу сказал: «Ладно, Фейнман, ты не будешь это делать. Но профессор подумает, что ты не выполнил задание, потому что не хочешь работать. Напиши сочинение о чем‑нибудь – с таким же количеством слов – и сдай его с примечанием, что ты не понимаешь „Фауста“, что у тебя душа к нему не лежит и что ты просто не можешь написать сочинение по этой книге».

Так я и сделал. Я написал длинное сочинение «Об ограничениях разума». Я размышлял о научных методиках решения задач и о том, что существуют некоторые ограничения: моральные ценности невозможно определить с помощью научных методов, ля, ля, ля и т.д.

Потом другой парень дал мне еще один совет. «Фейнман, – сказал он, – у тебя ничего не получится, если ты сдашь сочинение, которое никак не связано с „Фаустом“. Знаешь, что тебе нужно сделать? Вставить то, что ты написал, в „Фауста“».

– Это смешно! – сказал я.

Но остальные ребята сочли это отличной идеей.

– Ладно! Ладно! – недовольно говорю я. – Я попробую.

Я добавил еще полстраницы к тому, что уже написал, сказав, что Мефистофель представляет разум, Фауст представляет дух, а Гете пытается показать ограничения разума. Я все смешал в одну кучу, все впихнул и сдал свое сочинение.

Для обсуждения наших сочинений профессор приглашал нас по одному. Я вошел, ожидая самого худшего.

Он сказал: «Вступительный материал прекрасный, однако материал, который связан с „Фаустом“ немного коротковат. А так сочинение очень хорошее – четыре с плюсом». Я опять выкрутился.

Теперь о курсе философии. Курс читал старый бородатый профессор, которого звали Робинсон. Он говорил ужасно нечетко. Я приходил на занятие, он в течение всего занятия что‑то бормотал, а я не мог понять ничего. Другие студенты, похоже, понимали его чуть лучше, но они, судя по всему, вообще его не слушали. У меня оказалось с собой небольшое сверло, одна шестнадцатая дюйма в диаметре, и, чтобы убить время на этом курсе, я занимал себя тем, что зажимал пальцами сверло и сверлил в подошве своего ботинка дырки, неделя за неделей.

Наконец, однажды уже в конце курса профессор Робинсон сказал: «Бу‑бу‑бу ву бу‑ву‑бу бу ву‑бу‑ву…», и все заволновались! Все начали разговаривать друг с другом и обсуждать что‑то, откуда я понял, что он наконец‑то сказал что‑то интересное, слава Богу! Мне было интересно, что же именно он сказал.

Я спросил у кого‑то, и мне сказали: «Мы должны написать сочинение и сдать его через четыре недели».

– Сочинение о чем?

– О том, о чем он говорил весь год.

Я был убит. Единственное, что я услышал за весь семестр и что я смог вспомнить, было, когда однажды произошел подъем его речи из глубин горла на поверхность: «Бу‑бу‑бу‑бу‑ву‑ву‑бу‑поток сознания‑бу‑ву‑ву‑бу‑бу‑ву», и хлюп! – все снова погрузилось в хаос.

Этот «поток сознания» напомнил мне о задачке, которую мой отец задал мне много лет назад. Он сказал: «Представь, что на Земле появились марсиане, а марсиане никогда не спят, они постоянно бодрствуют. Представь, что у них нет этого бредового явления, которое есть у нас и которое называется сном. И они тебя спрашивают: „Как это спать? Что ты при этом чувствуешь? Что происходит, когда ты засыпаешь: твои мысли внезапно останавливаются или они движутся все мееедленнее иииииии мммммммеееееддддддлллллеееееннннннееееее? Как в действительности отключается разум?“».

Я заинтересовался. Итак, мне нужно было ответить на вопрос: «Как заканчивается поток сознания, когда мы засыпаем?»

Итак, каждый полдень в течение следующих четырех недель я работал над своим сочинением. Я задергивал шторы в своей комнате, выключал свет и ложился спать. Я наблюдал за тем, что происходит, когда я засыпаю.

Кроме того, я засыпал и ночью, так что я мог проводить наблюдения два раза в день, и это было здорово!

Сначала я обращал внимание на множество второстепенных вещей, которые были мало связаны с процессом засыпания. Я заметил, например, что я очень много размышляю, мысленно разговаривая сам с собой. Кроме того, я мог визуально представить различные вещи.

Потом, когда я уставал, то замечал, что могу думать о двух вещах одновременно. Я обнаружил это, когда однажды мысленно разговаривал сам с собой о чем‑то и одновременно с этим пассивно представлял две веревки, привязанные к моей кровати, проходящие через какие‑то шкивы, обмотанные вокруг вращающегося цилиндра и медленно поднимающие кровать. Я не осознавал, что представляю эти веревки до тех пор, пока не начал переживать, что одна веревка цепляется за другую и они накручиваются на цилиндр неровно. Но я мысленно сказал себе: «Ничего, сила тяги все расставит по местам». Эта мысль перебила мою первую мысль, и я осознал, что думаю о двух вещах одновременно.

Также я заметил, что мысли не прекращаются и тогда, когда засыпаешь, просто между ними постепенно пропадает логическая связь. Отсутствия этой логической связи не замечаешь до тех пор, пока не спросишь себя: «А почему я об этом подумал?» Пытаешься проследить обратный путь, но зачастую не можешь вспомнить, что же, черт побери, привело тебя к этой мысли!

Так что существование логической связи – иллюзия, а на самом деле мысли становятся все более и более разрозненными, пока не станут абсолютно беспорядочными, и после этого ты засыпаешь.

После четырех недель постоянного сна я написал сочинение и объяснил сделанные мной наблюдения. В конце сочинения я указал, что все эти наблюдения я сделал, наблюдая за тем, как я засыпаю, но я действительно не знаю, на что похож процесс засыпания, когда я не наблюдаю за собой. Я завершил сочинение небольшим стихотворением, которое я сочинил сам и которое обозначило эту проблему самоанализа:

 

Мне интересно, почему.

Мне интересно, почему.

Мне интересно, почему мне интересно.

Мне интересно, почему мне интересно, почему

Мне интересно, почему мне интересно!

 

Мы сдаем свои сочинения, и на следующем занятии профессор читает одно из них: «Бу‑бу‑бу ву‑бу‑ву бу‑ву‑бу бу‑бу…» Я не могу понять, что же там написано.

Он читает следующее сочинение: «Бу‑ву‑бу бу‑бу‑бу бу‑бу‑ву бу‑бу…» Я опять не могу разобрать, о чем же это сочинение, однако в конце сочинения профессор читает:

 

Ме иниесо, поеу.

Ме иниесо, поеу.

Ме иниесо, поеу ме иниесо.

Ме иниесо, поеу ме иниесо, поеу

Ме иниесо, поеу ме иниесо!

 

«А! – говорю я. – Это мое сочинение!» Я, и правда, узнал его только в конце.

После написания сочинения мое любопытство никуда не исчезло, и я продолжал наблюдать за тем, как я засыпаю. Однажды ночью, когда мне снился сон, я осознал, что наблюдаю за собой во сне. Я уже забрался в сам сон!

В первой части сна я вижу себя на крыше поезда, который приближается к тоннелю. Я пугаюсь, прижимаюсь к крыше поезда, и он въезжает в тоннель – ввуух! Я говорю себе: «Значит так: может появиться чувство страха, а также можно услышать, как изменяется звук, когда въезжаешь в тоннель».

Я также заметил, что могу видеть цвета. Некоторые люди говорили, что сны всегда черно‑белые, но нет, мне снились цветные сны.

К этому времени я уже оказался в одном из вагонов поезда и мог ощущать его покачивание. Я говорю себе: «Значит, во сне можно получить и кинестетические ощущения». Я дохожу с некоторым усилием до конца вагона и вижу большое окно, как витрина в магазине. За этой витриной стоят – не манекены, а три живые девушки в купальниках, и очень симпатичные!

Я перехожу в следующий вагон, цепляясь за поручни у себя над головой, и говорю себе: «Хм! Было бы интересно возбудиться – сексуально – пойду‑ка я назад в первый вагон». Я обнаруживаю, что могу повернуться и пойти обратно по поезду, значит, я могу контролировать направление своего сна. Я возвращаюсь в вагон с особым окном и вижу трех стариков, которые играют на скрипках, – но они тут же снова превращаются в девушек! Так что я могу изменять направление своего сна, хотя и не совершенным образом.

Итак, я начинаю возбуждаться, как сексуально, так и интеллектуально, произнося что‑то вроде: «Ух ты! Работает!» и просыпаюсь.

Я сделал еще несколько наблюдений во время сна. Помимо того, что я всегда спрашивал себя: «Действительно ли я вижу цветные сны?», меня всегда интересовало: «Насколько точно можно что‑то увидеть во сне?»

В следующий раз мне снился сон: в высокой траве лежала рыжеволосая девушка. Я попытался посмотреть, смогу ли я увидеть каждый волосок! Вы знаете, что в том месте, где отражается солнце, создается небольшая цветовая область – дифракционный эффект, я смог увидеть это! Я мог увидеть каждый волосок настолько отчетливо, насколько хочется: совершенное зрение!

В другой раз мне приснился сон, в котором канцелярская кнопка застряла в дверной коробке. Я вижу кнопку, провожу пальцами по дверной коробке и чувствую эту кнопку. Я делаю вывод, что, судя по всему, «отдел зрения» и «отдел чувств» головного мозга как‑то связаны между собой. Тогда я говорю себе: «А может ли быть так, что они не должны быть связаны?» Я снова смотрю на дверную коробку: кнопки там нет. Я провожу по ней пальцем и чувствую кнопку!

В другой раз я сплю и слышу «тук‑тук; тук‑тук». В моем сне происходило что‑то, к чему можно было отнести этот стук, но соответствие не было идеальным – он казался несколько чужим. Я подумал: «Стопроцентная гарантия, что этот стук доносится извне, и я сам придумал эту часть сна, чтобы она соответствовала этому стуку. Мне нужно проснуться, чтобы узнать, что же, черт побери, происходит».

Стук продолжается, я просыпаюсь и… Мертвая тишина. Ничего не было. Так что звук никак не был связан с внешним миром.

Другие рассказывали мне, что они включали шум, доносящийся извне, в свои сны, но когда со мной произошло нечто подобное и я внимательно «наблюдал снизу» и был уверен, что шум исходит извне, все оказалось наоборот.

В то время, когда я проводил во сне наблюдения, процесс пробуждения вызывал во мне некий страх. Когда начинаешь просыпаться, бывает мгновение, когда чувствуешь себя неподвижным, словно привязанным к кровати или обмотанным множеством слоев ватина. Это сложно объяснить, но в какой‑то момент чувствуешь, что не можешь выбраться, и уже не уверен, сможешь ли ты вообще проснуться. Так что мне приходилось говорить самому себе – после того, как я проснулся, – что это просто смешно. Я не знаю ни одной болезни, при которой человек совершенно естественно засыпает, а потом не может проснуться. Проснуться можно всегда. Растолковав это себе бессчетное количество раз, я мало‑помалу перестал бояться и даже находил процесс пробуждения довольно захватывающим – вроде американских горок: проходит какое‑то время, ты перестаешь бояться, и мало‑помалу они начинают тебе нравиться.

Вам, наверное, интересно будет узнать, как прекратился этот процесс наблюдения за своими снами (он действительно большей частью прекратился; с тех пор это происходило со мной лишь несколько раз). Однажды ночью я сплю, как обычно наблюдая за собой, и вижу, что на стене прямо передо мной висит вымпел. В двадцать пятый раз я отвечаю: «Да, я вижу цветные сны», а потом понимаю, что сплю, прижавшись затылком к латунному стержню. Я трогаю затылок рукой и чувствую, что он мягкий. Я думаю: «А! Так вот почему я могу делать все эти наблюдения во время сна: латунный стержень возбуждает зрительную кору моего мозга. Мне достаточно просто лечь спать, положив голову на латунный стержень, и я смогу проводить эти наблюдения, когда захочу. Думаю, что на этом можно перестать наблюдать и погрузиться в более глубокий сон».

Когда я проснулся, оказалось, что никакого латунного стержня нет, да и затылок у меня твердый. Видимо, я устал от этих наблюдений, и мой мозг выдумал ложные причины того, почему мне больше не стоит этим заниматься.

В результате всех этих наблюдений у меня зародилась небольшая теория. Одна из причин того, почему мне нравилось наблюдать за снами, состояла в том, что мне было любопытно понять, как возникает образ, например, человека, когда глаза закрыты и в них ничего не поступает. Вы скажете, что, возможно, это какие‑то случайные и нерегулярные нервные импульсы, но ведь во сне невозможно заставить нервы генерировать такую же сложную последовательность импульсов, как та, что возникает, когда бодрствуешь и видишь что‑то на самом деле. Но тогда как же я мог «видеть» в цвете и во всех деталях во сне?

Я решил, что в мозге должен существовать отдел, заведующий интерпретацией. Когда вы на самом деле смотрите на что‑то – на человека, на лампу или на стену, – вы видите не просто цветные пятна. Что‑то говорит вам о том, что это такое; это необходимо интерпретировать. Отдел интерпретации также работает и когда вы спите, но он все выдумывает. Он говорит вам, что вы видите человеческий волос во всех деталях, но на самом деле этого не происходит. Он интерпретирует всякую чушь, которая лезет вам в голову, как отчетливую картинку.

И еще кое‑что о снах. У меня был друг по имени Дойч. Его жена выросла в семье психоаналитиков в Вене. Однажды вечером мы обсуждали сны, и он сказал мне, что у снов есть смысл: в снах присутствуют символы, которые можно толковать, используя психоанализ. В большую часть этого я не поверил, однако в ту ночь мне приснился интересный сон. Мы играли на бильярдном столе в игру с тремя шарами – белым, зеленым и серым, – игра называлась «девчонки». Смысл был в том, чтобы загнать шары в лузу: белый и зеленый удалось загнать легко, но с серым никак не получалось.

Я проснулся и легко растолковал этот сон: одно название игры говорит о том, что шары – это девушки! Белый шар вычислить было легко: я тайно встречался с замужней женщиной, которая работала кассиром в кафетерии и носила белую униформу. С зеленым тоже сложностей не возникло: два дня назад я ездил вечером в автомобильный кинотеатр с девушкой в зеленом платье. Но серый – кто же был серым, черт побери? Я знал, что кто‑то должен был быть серым; я это чувствовал. Это похоже на то, когда пытаешься вспомнить чье‑то имя: оно вертится на языке, но ты никак не можешь подхватить его.

И только через полдня я вспомнил, что попрощался с девушкой, которая мне очень нравилась и которая месяца два или три назад уехала в Италию. Девушка была очень милая, и я решил снова с ней встретиться, когда она вернется. Я не знаю, была ли она одета в серый костюм, но как только я о ней подумал, мне стало совершенно ясно, что именно она была серым шаром.

Я пошел к своему другу Дойчу и сказал ему, что он, должно быть, прав – в толковании снов определенно что‑то есть. Но когда он услышал о моем интересном сне, он сказал: «Нет, у тебя все слишком идеально – слишком коротко и слишком сухо. Обычно приходится проводить более глубокий анализ».

 

Главный химик‑исследователь корпорации «Метапласт»

 

После окончания Массачусетского технологического института (МТИ) я решил получить работу на лето. Я дважды или трижды обращался в Лабораторию телефонной компании Белла и несколько раз ездил туда. Билл Шокли, знавший меня по лабораториям МТИ, каждый раз водил меня повсюду. Мне ужасно нравились эти визиты, однако работу там я так и не получил.

У меня были рекомендательные письма от моих профессоров в две компании. Одно из них было в компанию «Бауш энд Ломб», занимавшуюся трассировкой лучей через линзы, второе – в Лабораторию электрических испытаний в Нью‑Йорке. В то время никто даже не знал, что такое физик, и в промышленности никаких рабочих мест для физиков не было. Инженеры – о’кей, но физики – никто не знал, как их использовать. Интересно, что очень скоро, после войны, все стало наоборот: физики требовались везде. Но в последние годы Депрессии как физик я не имел никаких шансов устроиться на работу.

Примерно в это же время на пляже в моем родном городе Фар Рокуэй я встретил моего старого друга, с которым мы выросли. Мы вместе ходили в школу, когда были подростками 11–12 лет, и стали добрыми друзьями. У нас обоих была научная жилка. У него в детстве была своя «лаборатория» и у меня тоже. Мы часто играли вместе и обсуждали друг с другом разные проблемы.

Обычно мы устраивали волшебные представления – химические чудеса – для ребят из квартала. Мой друг был в этом силен, и мне это тоже нравилось. Мы проделывали на маленьком столе разные трюки с зажженными бунзеновскими горелками, стоявшими на столе напротив друг друга. На горелках – стеклышки от часов (плоские стеклянные диски), на них капельки йода, из которого получался прекрасный пурпурный пар, поднимавшийся с обоих концов стола во время всего представления. Это было великолепно! Мы делали множество трюков, например, превращение «вина» в воду и другие химические опыты с изменением цвета. Под занавес мы проделывали один трюк, используя эффект, который сами обнаружили. Я незаметно опускал руки сначала в раковину с водой, а затем в бензин. Потом, как бы случайно, я касался одной из бунзеновских горелок, и рука загоралась. Я хлопал в ладоши, и обе руки вспыхивали (это безвредно, поскольку бензин сгорает быстро, а рука благодаря воде остается холодной). Тогда я, размахивая руками, бегал вокруг и вопил: «ПОЖАР, ПОЖАР!» – и зрители приходили в сильное возбуждение. Они выбегали из комнаты, и на этом представление кончалось.

Позднее я рассказал эту историю в колледже моим собратьям по студенческому объединению, и они сказали: «Чепуха! Ты не мог этого сделать!»

(Я часто сталкивался с такой же сложностью: как продемонстрировать людям что‑нибудь такое, во что они не верят. Например, однажды разгорелся спор, вытекает ли моча просто под действием силы тяжести, и я вынужден был продемонстрировать, что это не так, показав, что можно помочиться стоя на голове. Или был другой случай, когда кто‑то утверждал, что если принять аспирин и кока‑колу, то немедленно упадешь в смертельной слабости. Я сказал им, что это чистейший вздор, и предложил выпить аспирин и кока‑колу вместе. Затем они затеяли спор, нужно ли пить аспирин перед кока‑колой, сразу после или вместе. Тогда я выпил 6 таблеток аспирина и три стакана кока‑колы, один за другим. Сначала я принял две таблетки аспирина и запил стаканом кока‑колы, потом мы растворили две таблетки в стакане, и я выпил и это, и, наконец, я выпил еще стакан кока‑колы и две таблетки аспирина. И каждый раз эти верящие идиоты стояли вокруг меня в ожидании, чтобы подхватить, когда я начну падать. Но ничего не случилось. Я, правда, помню, что плохо спал той ночью, но утром я нормально поднялся, сделал много рисунков и работал над какими‑то формулами, относящимися к тому, что называется дзета‑функцией Римана).

– Хорошо, ребята, – сказал я. – Пойдем и достанем немного бензина.

Они легко нашли бензин, я сунул руки в воду в раковине, затем в бензин и поджег его… Это было чертовски больно. Дело в том, что за это время на внешней стороне рук у меня отросли волосы. Они действовали как фитили и удерживали горящий бензин на месте, а когда я делал свой фокус раньше, волос на руках не было. После того как я проделал этот эксперимент для моих студенческих товарищей, волосы на руках навсегда исчезли.

Итак, мой приятель и я встречаемся на пляже, и он рассказывает мне, что знает способ покрытия пластмасс тонкой металлической пленкой. Я говорю, что это невозможно, потому что пластмассы не проводят ток и к ним не приделаешь провода. Но он утверждал, что может покрывать металлом все, что угодно, и я еще помню, как он поднял персиковую косточку, всю в песке, и сказал, что может покрыть металлом и это, стараясь произвести на меня впечатление.

Что было замечательно, так это то, что он предложил мне работу в его небольшой компании, располагавшейся в верхнем этаже здания в Нью‑Йорке. В компании было всего 5 человек. «Президентом», как я думаю, был его отец, который собирал все деньги вместе. Мой приятель был «вице‑президентом», так же как и еще один парень, который отвечал за продажу. Я был главным «химиком‑исследователем», а брат моего друга, которого нельзя было назвать особенно умным, мыл бутылки. Всего у нас оказалось шесть ванн для металлизации.

Компания и в самом деле изобрела способ металлизации пластмасс, а схема была такова. Сначала предмет серебрился путем осаждения серебра из ванны с азотно‑кислым серебром и восстанавливающим агентом (вроде того, как делаются зеркала); затем посеребренный предмет, ставший проводником тока, погружался в гальваническую ванну, и серебро покрывалось металлической пленкой.

Весь вопрос был в том, будет ли серебро прочно прилипать к предмету.

Но серебро не прилипало. Оно легко отшелушивалось. Необходимо было сделать какой‑то промежуточный шаг, чтобы заставить серебро прилипать к предмету. Все зависело от покрываемого серебром вещества. Мой друг обнаружил, что на материалах вроде бакелита – это была важная в те дни пластмасса – серебро очень хорошо держалось на поверхности. Но для этого пластмассу нужно было сначала обдуть в струе песка, а затем на много часов погрузить в гидроокись олова, которая глубоко проникала в поры бакелита.

Такой прием срабатывал только для небольшого числа пластмасс, а ведь все время появлялись новые типы, такие, как метил метакрилат (теперь мы называем его плексигласом), которые сначала мы не могли покрыть металлом. Еще одним материалом, никак не поддававшимся металлизации, была ацетатная целлюлоза, очень дешевая. Правда, потом мы обнаружили, что если погрузить ее на короткое время в едкий натр, а потом обработать хлоридом олова, то результаты получаются очень хорошие.

Как «химик» компании я добился большого успеха. Мое преимущество над моим приятелем состояло в том, что он вообще никогда не занимался химией. Он не проводил экспериментов, а просто знал, как сделать то или другое. Я принялся за работу, запихнув разные кусочки в бутылки и залив туда всевозможные химикаты. Испробовав все варианты и прослеживая их результаты, я нашел способы металлизации большего числа пластмасс, чем мой приятель делал прежде.

Мне также удалось упростить его процесс. Посмотрев книги, я изменил редуцирующий агент с глюкозы на формальдегид, что привело к немедленному стопроцентному восстановлению серебра, вместо того, чтобы позднее восстанавливать серебро, оставшееся в растворе.

Я также заставил гидроокись олова растворяться в воде, добавляя понемногу соляную кислоту – эту штуку я запомнил из курса химии в колледже, так что на тот этап, который раньше занимал часы, теперь требовалось около пяти минут.

Мои эксперименты все время прерывались нашим «вице‑президентом по продаже», который то и дело возвращался с каким‑нибудь пластиком от будущего покупателя. У меня все бутылки были выстроены в линию и каждая бутылка специально помечена. И тут внезапно раздавалось: «Тебе придется прекратить эксперимент, чтобы выполнить сверхзадание отдела продажи». Поэтому опыты приходилось начинать по многу раз подряд.

Однажды мы попали в чертовскую передрягу. Был какой‑то художник, пытавшийся сделать картину для обложки журнала об автомобилях. Он весьма тщательно выполнил из пластмассы колесо, и как‑то наш торговый вице‑президент ляпнул ему, что мы можем покрыть металлом все, что угодно. Художник захотел, чтобы мы металлизировали для него ступицу колеса, причем так, чтобы она получилась сверкающей и серебряной. Колесо было сделано из нового пластика, и мы не знали толком, как его металлизировать. Фактически наш торговец никогда не знал, что именно мы можем покрыть металлом, поэтому он всегда обещал что попало, и вот теперь это не сработало. Чтобы исправить неудавшуюся первую попытку, нужно было снять старое серебро, а это было не так просто. Я решил использовать для этого азотную кислоту, которая весьма эффективно сняла серебро, однако наделала при этом множество каверн и дырок в пластике. Вот уж действительно погорели, так погорели! На самом деле у нас было много таких «горящих» экспериментов.

Другие сотрудники компании решили, что нам надо поместить рекламу в журнале «Модерн пластикс». Некоторые предметы мы и на самом деле очень хорошо покрывали металлом, и они прекрасно выглядели на рекламных картинках. Некоторые были также выставлены на нашей витрине у входа, чтобы возможные покупатели могли на них посмотреть. Но глядя на рекламные объявления или на витрину, никто не мог подержать эти штуки в руке, чтобы проверить, насколько прочно держится металлическая пленка. Возможно, некоторые из этих образцов были выполнены очень хорошо, видимо это были специальные образцы, а не серийный продукт.

Сразу после того, как я оставил компанию в конце лета, чтобы поехать в Принстон, мои бывшие компаньоны получили хороший заказ от кого‑то, кто хотел серебрить пластмассовые авторучки. Теперь люди могли без труда и задешево иметь легкие серебряные ручки. Они были немедленно распроданы, и у меня было довольно волнующее чувство – видеть людей, расхаживающих повсюду с этими ручками, и знать, откуда они произошли.

Но у компании не было большого опыта с этим материалом – или, возможно, в пластмассе использовался какой‑то наполнитель (большинство пластмасс – вовсе не чистые, они содержат наполнитель, качество которого в те дни не так уж хорошо контролировалось), – и на проклятых ручках появлялись пузыри. Когда у вас в руках предмет с маленьким волдырем, который начинает шелушиться, вы не можете не потрогать его. И вот все вертели в руках эту шелуху, сползающую с ручек.

Теперь компания должна была предпринять срочные меры, чтобы исправить положение с ручками, и мой приятель решил, что ему нужен большой микроскоп. Мой друг не знал, на что он собирается смотреть и для чего, и эти жульнические исследования влетели компании в копеечку. В итоге у них возникли неприятности, проблема так и не была решена, и компания потерпела крах. Их первая большая работа окончилась неудачей.

Несколько лет спустя я стал работать в Лос‑Аламосе, где встретил человека по имени Фредерик де Хоффман. Вообще‑то он был ученым, но, кроме того, и очень хорошим администратором. Не получив систематического образования, он любил математику и напряженно работал, компенсируя этим недостаток в подготовке. Позднее он стал президентом или вице‑президентом компании «Дженерал Атомикс» и после этого заметной личностью в промышленном мире. Но в то время это был просто очень энергичный человек, энтузиаст с открытыми глазами, помогавший Проекту[3]как только мог.

Однажды мы вместе обедали, и он рассказал мне, что прежде, чем приехать в Лос‑Аламос, он работал в Англии.

– Какой работой Вы там занимались? – спросил я.

– Я занимался металлизацией пластмасс. Я был одним из молодых сотрудников в лаборатории.

– Как шло дело?

– Довольно хорошо, но у нас были кое‑какие трудности.

– Вот как?

– Когда мы только начали разрабатывать процесс, в Нью‑Йорке объявилась компания…

– Какая компания в Нью‑Йорке?

– Она называлась корпорация «Метапласт». Они продвинулись дальше, чем мы.

– Откуда Вы знаете?

– Они все время рекламировали себя в «Модерн пластикс», помещая на всю страницу объявления с картинками тех вещей, которые они могли покрывать металлом, и мы поняли, что они ушли далеко вперед.

– Вы видели какое‑нибудь их изделие?

– Нет, но по этой рекламе можно было сказать, что они нас опередили. Наш процесс был довольно хорош, но не было смысла даже пытаться соревноваться с американским процессом вроде того, какой был у них.

– Сколько химиков работало в вашей лаборатории?

– У нас было шесть химиков.

– Как Вы думаете, сколько химиков было у корпорации «Метапласт»?

– О, у них, должно быть, был настоящий химический отдел!

– Не могли бы Вы описать мне, как, на Ваш взгляд, мог бы выглядеть главный химик‑исследователь корпорации «Метапласт» и как могла работать его лаборатория?

– Насколько представляю себе, у них было 25 или 50 химиков, а у главного химика‑исследователя свой собственный кабинет, специальный, со стеклом. Знаете, как показывают в фильмах. Молодые ребята все время заходят с исследовательскими проектами, над которыми они работают, получают у него совет и бегут работать дальше, люди постоянно снуют туда‑сюда. При их 25 или 50 химиках, как, черт возьми, можно было с ними конкурировать?

– Вам будет интересно и забавно узнать, что сейчас Вы беседуете с главным химиком‑исследователем корпорации «Метапласт», чей штат состоял из одного мойщика бутылок!

 

 

Принстонские годы

 

«Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!»

 

Когда я был студентом старших курсов МТИ, я очень любил этот институт. С моей точки зрения это было отличное место, и я хотел, конечно, делать там диплом. Но когда я пошел к профессору Слэтеру и рассказал ему о своих намерениях, он сказал: «Мы Вас не оставим здесь».

Я спросил: «Почему?»

Слэтер ответил: «Почему Вы думаете, что должны делать диплом в МТИ?»

– Потому что МТИ – лучшая научная школа во всей стране.

– Вы так думаете?

– Да.

– Именно поэтому Вы должны поехать в другое место. Вам надо выяснить, как выглядит весь остальной мир.

И тогда я решил поехать в Принстон. Надо сказать, что Принстон несет на себе отпечаток определенной элегантности. Частично это имитация английской школы. Ребята из нашего студенческого объединения, знавшие мои довольно грубые и неофициальные манеры, начали делать замечания вроде: «Вот погоди, узнают они, кто приезжает к ним в Принстон! Вот погоди, они поймут, какую ошибку они допустили!» Поэтому я решил вести себя хорошо, когда попаду в Принстон.

Мой отец отвез меня в Принстон на своей машине. Я получил комнату, и он уехал. Я не пробыл там и часа, как встретил какого‑то человека: «Я здесь заведующий жилыми помещениями и я хотел бы вам сказать, что декан устраивает сегодня днем чай и желает пригласить всех к себе. Если можно, будьте так любезны и возьмите на себя труд сообщить об этом вашему соседу по комнате, мистеру Серетту».

Это стало моим вступлением в «Колледж» в Принстоне, где жили все студенты. Все было своего рода имитацией Оксфорда или Кембриджа – полное заимствование всех привычек, даже акцента (заведующий жилыми помещениями был профессором французской литературы и произносил эти два слова, подделываясь под англичанина). Внизу располагался привратник, у всех были прекрасные комнаты, и ели мы все вместе, облаченные в академические плащи, в большом зале с цветными стеклами в окнах.

И вот, в тот самый день, когда я прибываю в Принстон, я иду на чай к декану и даже не знаю, что это за чаепитие и зачем оно. Я не слишком уверенно вел себя в обществе и не имел опыта участия в таких приемах.

Ну, поднимаюсь я к двери, а там декан Эйзенхарт приветствует новых студентов:

«О, Вы мистер Фейнман, – говорит он. – Мы рады видеть Вас у себя». Это немного помогло, потому что он как‑то узнал меня.

Я прохожу в дверь, а там какие‑то дамы, и девушки тоже. Все очень официально, и я размышляю о том, куда сесть, и должен ли я сесть рядом с этой девушкой или нет, и как следует себя вести, услышав голос сзади.

– Что Вы хотите, сливки или лимон в чай, мистер Фейнман? – Это миссис Эйзенхарт разливает чай.

– Я возьму и то и другое, благодарю Вас, – говорю я, все еще в поисках места, где бы сесть, и вдруг слышу: «Хе‑хе‑хе‑хе‑хе, Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман?»

Шучу? Шучу? Что, черт подери, я только что ляпнул? Только потом я понял, в чем дело. Вот так выглядел мой первый опыт с чайной процедурой.

Позднее, когда я немного подольше прожил в Принстоне, я все‑таки понял смысл этого «хе‑хе‑хе‑хе‑хе». Фактически я понял это, уходя с того же самого чаепития. Вот что оно означало: «Вы не вполне правильно себя ведете в обществе». В следующий раз я услышал это «хе‑хе‑хе‑хе‑хе» от миссис Эйзенхарт, когда кто‑то, прощаясь, поцеловал ей руку.

В другой раз, примерно год спустя, во время другого чаепития, я разговаривал с профессором Вильдтом, астрономом, разработавшим какую‑то теорию об облаках на Венере. В то время предполагалось, что они состоят из формальдегида (забавно узнать, о чем мы беспокоились тогда‑то), и он все это выяснял: и как формальдегид осаждается, и многое другое. Было чрезвычайно интересно. Мы разговаривали обо всей этой мути, и тут ко мне подошла какая‑то маленькая дама и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».

– О’кей, минутку… – и я продолжал беседовать с Вильдтом.

Маленькая дама вернулась снова и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».

– Да, да! – и я пошел к миссис Эйзенхарт, разливавшей чай.

– Что бы Вы хотели, кофе или чай, мистер Фейнман?

– Миссис такая‑то сказала, что Вы хотели поговорить со мной?

– Хе‑хе‑хе‑хе‑хе. Так Вы предпочитаете кофе или чай, мистер Фейнман?

– Чай, – сказал я. – Благодарю Вас.

Несколько минут спустя пришли дочь миссис Эйзенхарт и ее школьная подруга, и мы были представлены друг другу. Вся идея этого «хе‑хе‑хе» состояла в следующем: миссис Эйзенхарт вовсе не хотела со мной говорить, она хотела, чтобы я находился возле нее и пил чай, когда придут ее дочь с подружкой, чтобы им было с кем поговорить. Вот так это работало. К этому времени я уже знал, что делать, когда слышу «хе‑хе‑хе‑хе‑хе». Я не спросил: «Что Вы имеете в виду своим „хе‑хе‑хе“?» Я знал, что «хе‑хе‑хе» значит «ошибка», и лучше бы ее исправить.

Каждый вечер мы облачались в академические плащи к ужину. В первый вечер это буквально вытряхнуло из меня жизнь, поскольку я не люблю формальностей. Но скоро я понял, что плащи – это большое удобство. Студенты, только что игравшие в теннис, могли вбежать в комнату, схватить плащ и влезть в него. Им не нужно было тратить время на перемену одежды или на душ. Поэтому под плащами были голые руки, майки, все, что угодно. Более того, существовало правило, что плащ никогда не надо было чистить, поэтому можно было сразу отличить первокурсника от второкурсника, от третьекурсника, от свиньи! Плащи никогда не чистились и никогда не чинились. У первокурсников они были относительно чистыми и в хорошем состоянии, но к тому времени, как вы переваливали на третий курс или приближались к этому, плащи превращались в бесформенные мешки на плечах с лохмотьями, свисающими вниз.

Итак, когда я приехал в Принстон, я попал на чай в воскресный день, а вечером, не снимая академического плаща, – на ужин в «Колледже». А в понедельник первое, что я хотел сделать, – это пойти посмотреть на циклотрон.

Когда я был студентом в Массачусетском технологическом, там построили новый циклотрон, и как он был прекрасен! Сам циклотрон был в одной комнате, а контрольные приборы – в другой. Все было прекрасно оборудовано. Провода, соединявшие контрольную комнату с циклотроном, шли снизу в специальных трубах, служивших для изоляции. В комнате находилась целая панель с кнопками и измерительными приборами. Это было сооружение, которое я бы назвал позолоченным циклотроном.

К тому времени я прочел множество статей по циклотронным экспериментам, и лишь совсем немногие были выполнены в МТИ. Может быть, это было еще начало. Но была куча результатов из таких мест, как Корнелл и Беркли, и больше всего из Принстона. Поэтому, что я действительно хотел увидеть, чего я ждал с нетерпением, так это ПРИНСТОНСКИЙ ЦИКЛОТРОН. Это должно быть нечто!

Поэтому в понедельник первым делом я направился в здание, где размещались физики, и спросил: «Где циклотрон, в каком здании?»

– Он внизу, в подвале, в конце холла.

В подвале? Ведь здание было старым. В подвале не могло быть места для циклотрона. Я подошел к концу холла, прошел в дверь и через десять секунд узнал, почему Принстон как раз по мне – лучшее для меня место для обучения. Провода в этой комнате были натянуты повсюду! Переключатели свисали с проводов, охлаждающая вода капала из вентилей, комната была полна всякой всячины, все выставлено, все открыто. Везде громоздились столы со сваленными в кучу инструментами. Словом, это была наиболее чудовищная мешанина, которую я когда‑либо видел. Весь циклотрон помещался в одной комнате, и там был полный, абсолютный хаос!

Это напомнило мне мою детскую домашнюю лабораторию. Ничто в МТИ никогда не напоминало мне ее. И тут я понял, почему Принстон получал результаты. Люди работали с инструментом. Они сами создали этот инструмент. Они знали, где что, знали, как что работает, не вовлекали в дело никаких инженеров, хотя, возможно, какой‑то инженер и работал у них в группе. Этот циклотрон был намного меньше, чем в МТИ. Позолоченный Массачусетский? О нет, он был полной противоположностью. Когда принстонцы хотели подправить вакуум, они капали сургучом, капли сургуча были на полу. Это было чудесно! Потому что они со всем этим работали. Им не надо было сидеть в другой комнате и нажимать кнопки! (Между прочим, из‑за невообразимой хаотической мешанины у них в комнате был пожар – и пожар уничтожил циклотрон. Но мне бы лучше об этом не рассказывать!)

Когда я попал в Корнелл, я пошел посмотреть и на их циклотрон. Этот вряд ли требовал комнаты: он был что‑то около ярда в поперечнике. Это был самый маленький циклотрон в мире, но они получили фантастические результаты. Физики из Корнелла использовали всевозможные ухищрения и особую технику. Если они хотели что‑либо поменять в своих «баранках» – полукружиях, которые по форме напоминали букву «D» и в которых двигались частицы, – они брали отвертку, снимали «баранки» вручную, чинили и ставили обратно. В Принстоне все было намного тяжелее, а в МТИ вообще приходилось пользоваться краном, который двигался на роликах под потолком, спускать крюки – это была чертова прорва работы.

Разные школы многому меня научили. МТИ – очень хорошее место. Я не пытаюсь принизить его. Я был просто влюблен в него. Там развит некий дух: каждый член всего коллектива думает, что это – самое чудесное место на земле, центр научного и технического развития Соединенных Штатов, если не всего мира. Это как взгляд нью‑йоркца на Нью‑Йорк: он забывает об остальной части страны. И хотя Вы не получаете там правильного представления о пропорциях, вы получаете превосходное чувство – быть вместе с ними и одним из них, иметь мотивы и желание продолжать. Вы избранный. Вам посчастливилось оказаться там.

Массачусетский технологический был хорошим институтом, но Слэтер был прав, рекомендуя мне перейти в другое место для дипломной работы. Теперь и я часто советую своим студентам поступить так же. Узнайте, как устроен остальной мир. Разнообразие – стоящая вещь.

Однажды я проводил эксперимент в циклотронной лаборатории в Принстоне и получил поразительные результаты. В одной книжке по гидродинамике была задача, обсуждавшаяся тогда всеми студентами‑физиками. Задача такая. Имеется S‑образный разбрызгиватель для лужаек – S‑образная труба на оси; вода бьет струей под прямым углом к оси и заставляет трубу вращаться в определенном направлении. Каждый знает, куда она вертится – трубка убегает от уходящей воды. Вопрос стоит так: пусть у вас есть озеро или плавательный бассейн – большой запас воды, вы помещаете разбрызгиватель целиком под воду и начинаете всасывать воду вместо того, чтобы разбрызгивать ее струей. В каком направлении будет поворачиваться трубка?

На первый взгляд, ответ совершенно ясен. Беда состоит в том, что для одного было совершенно ясно, что ответ таков, а для другого – что все наоборот. Задачу все обсуждали. Я помню, как на одном семинаре или чаепитии кто‑то подошел к профессору Джону Уилеру и сказал: «А Вы как думаете, как она будет крутиться?»

Уилер ответил: «Вчера Фейнман убедил меня, что она пойдет назад. Сегодня он столь же хорошо убедил меня, что она будет вращаться вперед. Я не знаю, в чем он убедит меня завтра!»

Я приведу вам аргумент, который заставляет думать так, и другой аргумент, заставляющий думать наоборот. Хорошо?

Одно соображение состоит в том, что, когда вы всасываете воду, она как бы втягивается в сопло. Поэтому трубка подается вперед, по направлению к входящей воде.

Но вот приходит кто‑то другой и говорит: «Предположим, что мы удерживаем устройство в покое и спрашиваем, какой момент вращения для этого необходим. Мы все знаем, что, когда вода вытекает, трубку приходится держать с внешней стороны S‑образной кривой – из‑за центробежной силы воды, проходящей по контуру. Ну а если вода идет по той же кривой в обратном направлении, центробежная сила остается той же и направлена в сторону внешней части кривой. Поэтому оба случая одинаковы, и разбрызгиватель будет поворачиваться в одну и ту же сторону вне зависимости от того, выплескивается ли вода струей или всасывается внутрь».

После некоторого размышления я, наконец, принял решение, каким должен быть ответ, и, чтобы продемонстрировать его, задумал поставить опыт.

В Принстонской циклотронной лаборатории была большая оплетенная бутыль – чудовищный сосуд с водой. Я решил, что это просто замечательно для эксперимента. Я достал кусок медной трубки и согнул его в виде буквы S. Затем в центре просверлил дырку, вклеил отрезок резинового шланга и вывел его через дыру в пробке, которую я вставил в горлышко бутылки. В пробке было еще одно отверстие, в которое я вставил другой кусок резинового шланга и подсоединил его к запасам сжатого воздуха лаборатории. Закачав воздух в бутыль, я мог заставить воду втекать в медную трубу точно так же, как если бы я ее всасывал. S‑образная трубка, конечно, не стала бы вертеться постоянно, но она повернулась бы на определенный угол (из‑за гибкости резинового шланга), и я собирался измерить скорость потока воды, измеряя, насколько высоко поднимется струя от горлышка бутылки.

Я все установил на свои места, включил сжатый воздух, и тут раздалось: «пап!» Давление воздуха выбило пробку из бутылки. Тогда я прочно привязал ее проводом, чтобы она не выпрыгнула. Теперь эксперимент пошел отлично. Вода выливалась, и шланг перекрутился, поэтому я чуть подбавил давление, потому что при большей скорости струи измерять можно было более точно. Я весьма тщательно измерил угол, затем расстояние и снова увеличил давление, и вдруг вся штука прямо‑таки взорвалась. Кусочки стекла и брызги разлетелись по всей лаборатории. Один из спорщиков, пришедший понаблюдать за опытом, весь мокрый, вынужден был уйти домой и переменить одежду (просто чудо, что он не порезался стеклом). Все снимки, которые с большим трудом были получены на циклотроне в камере Вильсона, промокли, а я по какой‑то причине был достаточно далеко или же в таком положении, что почти не промок. Но я навсегда запомнил, как великий профессор Дель Сассо, ответственный за циклотрон, подошел ко мне и сурово сказал: «Эксперименты новичков должны производиться в лаборатории для новичков!»

 

Яяяяяяяяяяя!

 

По средам в Принстонский выпускной колледж приходили разные люди с лекциями. Ораторы зачастую были очень интересными людьми, и обсуждения, которые обычно следовали за лекцией, были весьма забавными. Например, один парень из нашего колледжа очень строго придерживался жестких антикатолических взглядов, поэтому он заранее передал свои вопросы, чтобы их задали оратору, говорившему о религии, так что тому пришлось несладко.

В другой раз кто‑то говорил о поэзии. Оратор рассказывал о структуре стихотворения и об эмоциях, которые стихотворение передает; он разделил все на определенные виды классов. Во время обсуждения, которое последовало за лекцией, он сказал: «Разве в математике дело обстоит не точно так же, доктор Эйзенхарт?»

Доктор Эйзенхарт был деканом выпускного колледжа и великим профессором математики. Кроме того, он был очень умен. Он сказал: «Мне было бы интересно узнать, что об этом думает Дик Фейнман в отношении теоретической физики». Он все время загонял меня в подобные переплеты.

Я встал и сказал: «Да, это очень тесно связано с физикой. В теоретической физике аналогом слова является математическая формула, аналогом структуры стихотворения – взаимосвязь теоретических тыр‑пыр с тем‑то и тем‑то». Я прошелся по всей его лекции, проведя идеальную аналогию. Глаза оратора лучились счастьем.

Потом я сказал: «Мне кажется, что, что бы Вы ни сказали о поэзии, я смогу найти способ провести аналогию с любым предметом точно так же, как я сейчас сделал это для теоретической физики. Я не думаю, что эти аналогии имеют смысл».

В огромном зале с окнами из цветного стекла, где мы всегда обедали, в своих неизменно распадающихся академических плащах, декан Эйзенхарт начинал каждый обед с произнесения молитвы на латинском языке. После обеда он часто поднимался и делал какие‑нибудь объявления. Однажды вечером доктор Эйзенхарт встал и сказал: «Через две недели к нам приезжает профессор психологии с лекцией о гипнозе. Профессор полагает, что будет гораздо лучше, если он сможет представить нам реальный показ сеанса гипноза, чем просто говорить о нем. Поэтому ему хотелось бы, чтобы несколько человек добровольно вызвались ему помочь и подвергнуться гипнозу…»

Я заволновался. Я непременно должен выяснить, что такое гипноз, вопросов тут не было. Это будет просто супер!

Затем декан Эйзенхарт сказал, что будет хорошо, если трое или четверо человек вызовутся помочь профессору, чтобы он попробовал немного поработать с ними до лекции и посмотреть, кто поддается гипнозу, поэтому ему очень хотелось бы, чтобы мы помогли профессору. (Боже правый, он же просто тратит время!)

Эйзенхарт был в одном конце огромного обеденного зала, я же в противоположном, у стены. Там были сотни парней. Я знал, что каждому захочется это попробовать, и жутко боялся, что он не увидит меня из‑за того, что я сижу так далеко. Но мне было просто необходимо попасть на этот сеанс!

Наконец, Эйзенхарт сказал: «Итак, мне хотелось бы знать, будут ли добровольцы…»

Я поднял руку, просто взлетел со своего места и изо всех сил, чтобы быть уверенным, что он меня услышит, заорал: «ЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!»

Он услышал меня, потому что я оказался единственным. Мой голос многократно отразился от стен и потолка зала – мне было очень стыдно. Эйзенхарт отреагировал немедленно: «Да, конечно, мистер Фейнман, я знал, что Вы вызоветесь, я просто думал, может быть, захочет кто‑нибудь еще».

Наконец, вызвалось еще несколько ребят, и за неделю до лекции профессор приехал, чтобы попрактиковаться на нас и посмотреть, подходит ли кто‑нибудь для гипноза. Я знал об этом явлении, но не знал, как это, когда тебя гипнотизируют.

Он начал работать со мной, и вскоре мы дошли до того этапа, когда он сказал: «Ты не можешь открыть глаза».

Я сказал себе: «Я клянусь, что могу открыть глаза, но я не хочу все испортить. Посмотрим, насколько далеко это зайдет». Ситуация сложилась интересная. Ты немножко одурманен и, несмотря на то, что вроде бы несколько потерял контроль над собой, уверен, что сможешь открыть глаза. Но ты их, конечно же, не открываешь, поэтому, в некотором смысле, ты не можешь это сделать.

Он проделал все свои штучки и решил, что я подойду.

Когда настал день лекции и реального сеанса гипноза, он попросил нас выйти на сцену и загипнотизировал на глазах всего Принстонского выпускного колледжа. На этот раз эффект был посильнее; думаю, что я научился поддаваться гипнозу. Гипнотизер показывал разные фокусы, заставлял меня делать то, что обычно я бы не смог сделать, а в конце сеанса сказал, что после того, как я выйду из состояния гипноза, я не пойду прямо на свое место, что было бы естественно, а обойду всю комнату и подойду к своему месту сзади.

В течение всего сеанса я смутно осознавал, что происходит, и сотрудничал с гипнотизером, делая все, что он говорит, но насчет последнего я решил: «Ну нет, черт возьми, с меня хватит! Я пойду прямо на свое место».

Когда пришло время встать и сойти со сцены, я пошел было прямо к своему месту. Но тут же ощутил своеобразное раздражение: я почувствовал себя так неуютно, что не смог идти своей дорогой. Я обошел весь зал.

Некоторое время спустя меня загипнотизировали еще раз. Гипнотизером была женщина. Она сказала: «Я зажгу спичку, погашу ее и тут же прикоснусь ею к твоей руке. Ты не почувствуешь боли».

Я подумал: «Вздор!» Она взяла спичку, зажгла ее, потушила и прикоснулась ею к моей руке. Я почувствовал легкое тепло. Все это время я сидел с закрытыми глазами и думал: «Это несложно. Она зажгла одну спичку, а к моей руке прикоснулась другой. В этом нет ничего особенного; это обман!»

Когда я вышел из состояния гипноза и посмотрел на свою руку, меня ожидал огромнейший сюрприз: на моей руке был ожог. Вскоре на его месте вздулся пузырь, но я так и не почувствовал боли, даже когда он лопнул.

Так что я счел гипноз весьма любопытным опытом. Ты все время говоришь себе: «Я могу это сделать, но не буду», но это не более чем другой способ сказать, что ты не можешь.

 

Схема кошки?

 

В обеденной комнате выпускного колледжа в Принстоне все обычно сидели обособленными группками. Я сидел с физиками, но через какое‑то время подумал: «Было бы неплохо посмотреть, чем занимается весь остальной мир, поэтому посижу‑ка неделю или две в каждой из других групп».

Когда я сидел за столом с философами, я слушал, как они очень серьезно обсуждают книгу Уайтхеда «Процесс и реальность». Они употребляли слова весьма забавным образом, и я не особенно понимал, о чем они говорят. Я не хотел прерывать их беседу и постоянно просить разъяснить мне что‑нибудь, но иногда я все же делал это, и они пытались объяснить мне, но я все равно ничего не понимал. Наконец, они пригласили меня на свой семинар.

Семинар у них походил на урок. Они встречались раз в неделю, чтобы обсудить новую главу из книги «Процесс и реальность»: кто‑нибудь делал по этой главе доклад, а затем следовало обсуждение. Я отправился на семинар, пообещав себе не открывать рта, напоминая себе, что я в этом предмете – полный профан и иду туда просто посмотреть.

То, что произошло на семинаре, было типичным – настолько типичным, что в это даже трудно поверить, но, тем не менее, это правда. Сначала я сидел и молчал, во что практически невозможно поверить, но это тоже правда. Один из студентов делал доклад по главе, которую они должны были изучить на той неделе. В этой главе Уайтхед постоянно использовал словосочетание «существенный объект» в каком‑то конкретном сугубо техническом смысле, который он, по‑видимому, определил ранее, но я этого не понял.

После некоторого обсуждения смысла выражения «существенный объект» профессор, который вел семинар, сказал что‑то, намереваясь разъяснить суть предмета, и нарисовал на доске что‑то, похожее на молнии. «Мистер Фейнман, – сказал он, – как Вы считаете, электрон – это „существенный объект“?»

Вот теперь я попал в переплет. Я признался, что не читал книгу и потому не имею никакого понятия о том, что Уайтхед подразумевает под этим выражением; я пришел только посмотреть. «Но, – сказал я, – я попытаюсь ответить на вопрос профессора, если вы сначала ответите на мой вопрос, чтобы я немножко лучше представил смысл выражения „существенный объект“. Кирпич – это существенный объект?»

Что я намеревался сделать, так это выяснить, считают ли они теоретические конструкции существенными объектами. Электрон – это теория, которую мы используем; он настолько полезен для понимания того, как работает природа, что мы почти можем назвать его реальным. Я хотел с помощью аналогии прояснить идею насчет теории. В случае с кирпичом дальше я бы спросил: «А как насчет того, что внутри кирпича?», потом бы я сказал, что никто и никогда не видел, что находится внутри кирпича. Всякий раз, когда ломаешь кирпич, видишь только его поверхность. А то, что у кирпича есть что‑то внутри, – всего лишь теория, которая помогает нам лучше понять природу вещей. То же самое и с теорией электронов. Итак, я начал с вопроса: «Кирпич – это существенный объект?»

Мне начали отвечать. Один парень встал и сказал: «Кирпич – это отдельный, специфический объект. Именно это Уайтхед подразумевает под существенным объектом».

Другой парень сказал: «Нет, существенным объектом является не отдельный кирпич; существенным объектом является их общий характер – их „кирпичность“».

Третий парень встал и сказал: «Нет, сами кирпичи не могут быть существенным объектом. „Существенный объект“ означает идею в разуме, которая у вас появляется, когда вы думаете о кирпичах».

Потом встал еще один парень, потом еще один, и, скажу вам, я еще никогда не слышал столько разных оригинальных мнений о кирпиче. И, как это должно быть во всех историях о философах, все закончилось полным хаосом. Во всех своих предыдущих обсуждениях они даже не задумывались о том, является ли «существенным объектом» такой простой объект, как кирпич, не говоря уже об электроне.

После этого я отправился к биологическому столу. У меня всегда был интерес к биологии, а эти парни говорили об очень интересных вещах. Некоторые из них приглашали меня слушать курс физиологии клетки, который у них должен был быть. Я знал кое‑что по биологии, но это был курс для выпускников. «Как вы думаете, смогу ли я его осилить? Разрешит ли профессор?» – спросил я.

Они спросили у инструктора, Ньютона Харви, выполнившего множество исследований по бактериям, испускающим свет. Харви сказал, что я могу присоединиться к специальному продвинутому курсу при одном условии – я должен делать всю работу и сообщения по статьям, как и любой другой.

Перед первым занятием парни, которые пригласили меня прослушать курс, захотели показать мне некоторые вещи под микроскопом. Они вложили туда клетки некоторых растений, и были видны маленькие зеленые пятна, называемые хлоропластами (они производят сахар, когда на них светит солнце), двигавшиеся по кругу, Я посмотрел на них, а потом перевел взгляд вверх: «Почему они кружатся? Что толкает их по кругу?»

Никто не знал. Оказалось, что в то время этого не понимали. Таким образом, прямо с ходу я узнал кое‑что о биологии: там очень легко найти вопрос, который был бы очень интересным и на который никто не знал бы ответа. В физике приходится идти несколько глубже, прежде чем вы сможете найти интересный вопрос, о котором люди не знают.

Свой курс Харви начал с того, что нарисовал замечательную большую картинку клетки на доске и пометил все части, из которых она состоит. Затем он рассказал о них, и я понял большую часть из того, что он рассказывал.

После лекции парень, который пригласил меня, спросил: «Ну как, тебе понравилось?»

Я ответил: «Очень. Единственная часть, которую я не понял – это часть о лецитине. Что такое лецитин?»

Парень начинает объяснять монотонным голосом: «Все живые существа, как растения, так и животные, сделаны из маленьких объектов, похожих на кирпичики, называемых „клетками“…»

– Послушай, – сказал я нетерпеливо, – все это я знаю, иначе я не слушал бы этот курс. Но что такое лецитин?

– Я не знаю.

Я должен был делать сообщения по статьям наряду со всеми остальными, и первая, которую за мной записали, была по эффекту, который производил давление на клетки – Харви выбрал для меня эту тему потому, что она имела что‑то общее с физикой. Хотя я понимал, что делал, я неправильно все произносил, когда читал статью, и аудитория всегда истерически хохотала, когда я говорил о «бластосферах» вместо «бластомерах» или о других таких вещах.

Следующая статья, выбранная для меня, была работой Адриана и Бронка. Они продемонстрировали, что нервные импульсы – это однопульсовые явления с резкими краями. Были поставлены эксперименты с кошками, в которых они измерили электрическое напряжение на нервах.

Я начал читать статью. Там все время речь шла об экстензорах и флексорах, мускулах gastrocnemius и т.д. Назывался тот или иной мускул, а у меня не было даже туманнейшей идеи, где они размещаются по отношению к нервам или к кошке. Поэтому я подошел к библиотекарю в биологическом отделе и спросил ее, не может ли она разыскать для меня схему кошки.

– Схему кошки, сэр? – спросила она в ужасе. – Вы имеете в виду зоологический атлас! – С тех пор пошли слухи о тупом дипломнике‑биологе, разыскивавшем схему кошки.

Когда пришло время делать доклад по этому предмету, я для начала изобразил очертание кошки и принялся называть различные мускулы.

Другие студенты в аудитории перебили меня: «Мы знаем все это!»

– О, вы знаете? Тогда не удивительно, что я могу догнать вас так быстро после четырех лет занятий биологией. – Они тратили все свое время на запоминание ерунды вроде этой, когда это можно было бы посмотреть за 15 минут.

 

После войны я каждое лето путешествовал на машине где‑нибудь по Соединенным Штатам. В один год, после того как я побывал в Калтехе[4], я подумал: «Вместо того чтобы отправиться в другое место, я отправлюсь в другую область».

Это было сразу после открытия Уотсоном и Криком спирали ДНК.

В Калтехе было несколько очень хороших биологов, потому что у Дельбрюка там была лаборатория, и Уотсон приезжал в Калтех, чтобы прочесть несколько лекций о кодирующей системе ДНК. Я ходил на его лекции и семинары на кафедре биологии и проникся энтузиазмом. Это было очень волнующее время в биологии, и Калтех оказался замечательным местом.

Я не думал, что я уже достиг такого уровня, когда могу проводить настоящие исследования по биологии, так что для своего летнего визита в область биологии я наметил просто слоняться по биологической лаборатории и «мыть тарелки», а в это время наблюдать за тем, что делают другие. Я пошел в биолабораторию сказать им о моем желании, и Боб Эдгар, молодой кандидат, который был кем‑то вроде ответственного, сказал, что не позволит мне это сделать. Он сказал: «Вы должны действительно провести какое‑нибудь исследование, как студент‑дипломник, а мы дадим вам задачу, над которой можно поработать». Это отлично мне подходило.

Я прослушал лекции по фагам, которые сообщали нам, как заниматься исследованиями бактериофагов (фаг – это вирус, содержащий ДНК и атакующий бактерию). Прямо с ходу я обнаружил, что могу избежать многих затруднений, потому что знаю физику и математику. Я знал, как атомы работают в жидкостях, так что ничего таинственного в работе центрифуги для меня не было. Я в достаточной степени знал статистику, чтобы понять статистические ошибки в подсчете маленьких пятен в кювете. Итак, пока все эти биологические ребята старались освоить эти «новые» вещи, я мог тратить время на изучение биологической части.

Из этого курса я узнал одну очень полезную биологическую технику, которую я использую и сейчас. Нас научили, как держать пробирку и вынуть из нее пробку одной рукой (используйте средний и указательный пальцы), в то время как другая рука остается свободной и может делать что‑нибудь другое (например, держать пипетку, в которую вы всасываете цианид). Теперь я могу держать зубную щетку в одной руке, тюбик с пастой в другой, отвинтить колпачок, а затем поставить тюбик на место.

Было открыто, что у фагов могут быть мутации, которые воздействовали бы на их способность атаковать бактерии, и предполагалось, что мы станем изучать эти мутации. При этом у некоторых фагов могла произойти вторая мутация, которая восстановила бы их способность атаковать бактерии. Некоторые фаги, мутировавшие обратно, были точно такими же, как до мутаций. Другие – нет: эффект, который они производили на бактерии, был несколько другим, фаги действовали быстрее или медленнее, чем нормальные, а бактерии при этом росли медленнее или быстрее нормальных. Другими словами, существовали «обратные мутации», но они не были всегда совершенными; иногда фаги восстанавливали только часть своих утерянных возможностей.

Боб Эдгар предложил, чтобы я поставил опыт, в котором постарался бы выяснить, происходят ли обратные мутации в том же месте спирали ДНК. С превеликой осторожностью проделав большую и утомительную работу, я смог отыскать три примера обратных мутаций, произошедших почти вместе – ближе друг к другу, чем все, что когда‑либо видели до сих пор, – которые частично восстановили способности фага функционировать. Работа продвигалась медленно. Все зависело от случайности: приходилось ждать, когда получится двойная мутация – очень редкое событие.

Я продолжал думать о способах заставить фаги мутировать чаще, о более быстрых способах детектирования мутаций, но прежде чем у меня что‑либо вышло, лето кончилось, а я не был склонен больше этим заниматься.

Однако приближался мой субботний год[5], поэтому я решил поработать в той же самой биолаборатории, но над другим предметом. Некоторое время я работал с Мэттом Мезельсоном, а затем с хорошим парнем из Англии по имени Дж.Д. Смит. Проблема касалась рибосом, клеточной «машинерии», которая делает белки из того, что мы теперь называем «мессенджер» (РНК‑посланник). Используя радиоактивные вещества, мы демонстрировали, что РНК может выйти из рибосом и может быть вставлена обратно.

Я очень тщательно выполнял работу, измеряя и стараясь все проконтролировать, но мне понадобилось восемь месяцев, чтобы осознать, что один из шагов был небрежным. В те дни для получения рибосом из бактерий их растирали с окисью алюминия в ступке. Все остальное было химическим и все под контролем, однако как толочь пестиком при растирании бактерии? Повторить эту процедуру было невозможно. Поэтому из эксперимента ничего и не вышло.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных