Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






По‑моему, они говорят по‑гречески!




 

Не знаю почему, но, отправляясь в поездку, я всегда довольно беспечно отношусь ко всему, что касается адреса, телефона или хоть каких‑то координат пригласившего меня человека. Мне всегда кажется, что меня встретят или кто‑нибудь другой будет знать, куда нужно ехать; в общем, как‑нибудь обойдется.

Однажды, в 1957 году, я отправился на конференцию по гравитации в университет Северной Каролины. Меня пригласили, чтобы узнать, как смотрят на гравитацию специалисты из другой области.

Я приземлился в аэропорту с опозданием на один день (я никак не успевал прилететь к началу конференции) и вышел на стоянку такси. Я сказал диспетчеру: «Мне нужно в университет Северной Каролины».

– А который из них Вам нужен? – спросил он, – Государственный университет Северной Каролины, который находится в Ралее, или университет Северной Каролины, который находится в Чапл‑Хилл?

Естественно, я не имел ни малейшего представления. «А где они находятся?», – спросил я в надежде, что где‑то рядом.

– Один – к северу отсюда, а другой – к югу, примерно на одинаковом расстоянии.

У меня с собой не было ничего, что могло бы подсказать, какой университет мне нужен, да и на конференцию никто, кроме меня, не опаздывал.

Последнее навело меня на мысль. «Слушайте, – сказал я диспетчеру. – Конференция началась вчера, так что вчера отсюда должно было уезжать много ребят. Сейчас я вам опишу их. Они постоянно витают в облаках, разговаривают друг с другом, не обращают внимания, куда идут, беспрестанно говорят друг другу что‑то вроде: „Ж‑мю‑ню. Ж‑мю‑ню“».

Он просиял. «Да, да, – сказал он. – Вам нужно в Чапл‑Хилл!» Он подозвал ожидавшее в очереди такси: «Отвези его в Чапл‑Хилл!»

– Спасибо, – сказал я и отправился на конференцию.

 

Искусство ли это?

 

Однажды на вечеринке я играл на бонго, и у меня получалось довольно прилично. Моя игра на барабанах так вдохновила одного парня, что он пошел в ванную комнату, снял рубашку и с помощью крема для бритья нарисовал у себя на груди диковинные узоры. Потом он вернулся обратно, выкидывая дикие па, а из его ушей свисали вишни. Нечего и говорить, что я тут же подружился с этим психом. Его зовут Джирайр Зортиан, и он художник.

Мы часто подолгу беседовали об искусстве и науке. Я говорил что‑то вроде: «Художники – потерянные люди: у них нет даже темы! Раньше они могли творить на религиозные темы, но, утратив свою религию, они остались ни с чем. Они не понимают мир техники, в котором живут; им ничего не известно о красоте реального – научного – мира, а потому в их сердцах нет ничего, что можно было бы нарисовать».

Джерри же отвечал, что художникам не нужны физические темы; что существует множество эмоций, которые можно выразить через искусство. Кроме того, искусство может быть абстрактным. Более того, ученые вообще разрушают красоту природы, когда берут и превращают ее в математические уравнения.

Однажды я пришел к Джерри на его день рождения, и мы опять затеяли один из этих тупых споров, который продолжался до трех часов утра. На следующее утро я позвонил ему. «Слушай, Джерри, – сказал я, – мы затеваем эти дурацкие споры, которые ни к чему нас не приводят, только потому, что ты ни черта не знаешь о науке, а я – полный профан во всем, что касается искусства. Поэтому давай по воскресеньям по очереди обучать друг друга: в одно воскресенье ты даешь мне урок по искусству, в другое – я тебе по науке».

– Договорились, – сказал он. – Я научу тебя рисовать.

– А вот это невозможно, – сказал я, потому что еще когда учился в колледже, мог рисовать самое большее пирамиды в пустыне – состоящие, главным образом, из прямых линий, – и время от времени пытался изобразить пальмы и вставить в картину солнце. У меня совершенно не было способностей к рисованию. Я сидел рядом с одним парнем, у которого способностей было не больше моего. Когда ему разрешали что‑то нарисовать, его рисунок состоял из двух сплюснутых в виде эллипса клякс, похожих на сложенные друг на друга шины, из которых торчала какая‑то палка, которая завершалась зеленым треугольником. Это должно было изображать дерево. Поэтому я заключил с Джерри пари, что он не сумеет научить меня рисовать.

– Конечно, тебе придется потрудиться, – сказал он.

Я пообещал, что буду трудиться, но все равно побился с ним об заклад, что он не сумеет научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать по причине, известной только мне: мне хотелось передать ту эмоцию, которую у меня вызывает красота мира. Ее сложно описать, ибо это эмоция. Она аналогична чувству, которое человек испытывает в отношении религии и которое связано с Богом, управляющим всем во Вселенной: существует некий аспект всеобщности, который ощущаешь, когда размышляешь над тем, каким образом вещами, которые кажутся такими разными и ведут себя совершенно по‑разному, «за сценой» управляет одна и та же организация, одни и те же законы физики. Это оценка математической красоты природы, принципа ее работы; осознание того, что видимые нами явления проистекают из сложности внутреннего взаимодействия атомов; ощущение того, насколько это поразительно и удивительно. Я чувствовал, что это ощущение благоговейного страха – научного восхищения – можно передать через рисунок другому человеку, который тоже испытывает такую эмоцию. Эта картина могла бы напомнить ему, хоть на мгновение, о чувстве, которое вызывают у него богатства Вселенной.

Джерри оказался хорошим учителем. Прежде всего он велел мне пойти домой и что‑нибудь нарисовать. Тогда я попытался нарисовать ботинок; а потом цветок в горшке. Вышла каша!

Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои пробы. «О, посмотри‑ка! – сказал он. – Видишь, вот здесь, стебель цветка не касается листка». (Я, конечно же, пытался нарисовать так, чтобы он касался.) «Это очень хорошо. Именно так можно показать глубину. Ты здорово это придумал».

– Очень хорошо также и то, что ты не рисуешь все линии одинаковой толщины (что я, конечно же, сделал ненамеренно). Рисунок, нарисованный линиями одной толщины, скучен.

Все продолжалось в том же духе: все, что мне казалось ошибкой, он использовал для того, чтобы научить меня чему‑то положительному. Он никогда не сказал, что это неправильно; он ни разу не принизил меня. Поэтому я продолжал свои попытки, и мало‑помалу у меня начало кое‑что получаться, но я по‑прежнему не чувствовал удовлетворения.

Чтобы получить больше практики, я также записался на заочный курс в Международной заочной школе и должен признать, что курс был хорошим. Первым делом меня начали учить рисовать пирамиды и цилиндры, штриховать их и т.д. Мы охватили многие области искусства: рисование карандашом, пастелью, акварелью и маслом. Почти в конце курса я исчез: я нарисовал для них картину маслом, но так и не отослал ее. Они продолжали писать мне, уговаривая продолжить обучение. Они очень хорошо отнеслись ко мне.

Я постоянно упражнялся в рисовании карандашом, и мне это очень нравилось. Находясь на каком‑нибудь бессмысленном собрании – вроде того, когда в Калтех приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, должен ли наш институт развивать кафедру психологии, – я рисовал других людей. Я носил с собой небольшой блокнот и рисовал везде, куда бы ни отправился. Таким образом, я, как и учил меня Джерри, работал очень упорно.

Однако Джерри, с своей стороны, не особо старался выучить физику. Он слишком легко отвлекался. Я пытался научить его чему‑нибудь, связанному с электричеством и магнетизмом, но как только я произносил слово «электричество», он рассказывал мне о каком‑нибудь имевшемся у него нерабочем двигателе и начинал расспрашивать о том, как его починить. Когда я пытался показать ему принцип действия электромагнита, сделав из проволоки небольшую пружинку и подвесив на веревочке гвоздь, я подавал напряжение, под действием которого гвоздь проскальзывал в пружинку, а Джерри говорил: «Ух ты! Похоже на занятие любовью!» Этим все и кончилось.

Теперь у нас возник новый спор: является ли он лучшим учителем, чем я, или я – более прилежный ученик, чем он.

Я отказался от мысли попытаться помочь художнику оценить то чувство, которое я испытываю по отношению к природе, чтобы он передал его в картине. Теперь мне нужно было удвоить свои усилия, пытаясь научиться рисовать, чтобы самому передать это чувство. Это было весьма амбициозное предприятие, и я никому не рассказывал о своей идее, потому что по‑прежнему оставались шансы, что я никогда не смогу сделать это.

На начальном этапе моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела мои попытки и сказала: «Сходи в Художественный музей Пасадены. Там проводят уроки рисования с натурщицами – обнаженными натурщицами».

– Нет, – сказал я, – я еще недостаточно хорошо рисую: мне будет очень не по себе.

– Ты вовсе не так плох; посмотрел бы ты на некоторых других!

Итак, я набрался мужества и все‑таки пошел туда. На первом занятии нам рассказали о газетной бумаге – об очень больших листах, размером с газету, бумаги низкого качества – и разных карандашах и угле, которые мы должны приобрести. На второе занятие пришла натурщица и начала с десятиминутного сеанса.

Я начал рисовать натурщицу, и к тому моменту, когда я нарисовал одну ногу, десять минут закончились. Я огляделся и увидел, что все остальные уже нарисовали полную картину, даже затушевали фон: в общем, успели сделать все.

Я понял, что это мне не по зубам. Однако в конце занятия натурщица собиралась позировать в течение тридцати минут. Я трудился изо всех сил и, приложив неимоверные старания, я сумел нарисовать ее силуэт. На этот раз у меня была хоть какая‑то надежда. Поэтому я не закрыл свой рисунок, как поступал со всеми предыдущими.

Мы пошли смотреть, что сделали другие, и я обнаружил, на что они были способны в действительности: они нарисовали натурщицу со всеми подробностями и тенями, записную книжку, которая лежала на скамейке, где она сидела, платформу, все! Все они делали шк‑шк‑шк‑шк углем, все вокруг, и я понял, что это безнадежно – совершенно безнадежно.

Я возвращаюсь на свое место, чтобы закрыть свой рисунок, состоящий из скопления нескольких линий в левом верхнем углу листа – до того времени я рисовал только на листочках из блокнота размером 11 × 27 см, – но рядом стоят некоторые другие студенты. «Посмотрите‑ка на это, – говорит один из них. – Здесь имеет значение каждая линия!»

Я не понял, что именно это означает, но этого было достаточно, чтобы я собрался с духом и пришел на следующее занятие. Тем временем, Джерри не переставал твердить мне, что слишком заполненные рисунки – далеко не так хороши. Его работа состояла в том, чтобы научить меня не переживать из‑за других, а потому он говорил мне, что они не такие уж искусные.

Я заметил, что учитель не слишком распространяется по поводу нарисованного (он сказал мне только, что моя картинка слишком мала для такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с новыми подходами. Я подумал о том, как мы учим физике. У нас так много методик – так много математических методов, – что мы непрерывно рассказываем студентам о том, как и что делается. С другой стороны, учитель рисования боится рассказывать тебе что‑либо. Если у тебя слишком тяжеловесные линии, он не может сказать: «У тебя слишком тяжеловесные линии», потому что какой‑то художник нашел способ рисовать великие картины с помощью тяжеловесных линий. Учитель не желает толкать тебя в каком‑то определенном направлении. Таким образом, перед учителем рисования стоит проблема, как научить студентов рисовать, следуя внутреннему побуждению, а не его указаниям, тогда как перед учителем физики всегда стоит проблема обучения методикам, а не духу, решения физических задач.

Меня все время просили «расслабиться», относиться к рисованию проще. Я подумал, что в этом не больше смысла, чем в том, чтобы убеждать человека, который только учится водить машину, «расслабиться» за баранкой. Это все равно не сработает. Расслабиться можно только тогда, когда точно знаешь, как это делать аккуратно. Поэтому я как мог сопротивлялся этой ерунде насчет «расслабиться».

Чтобы мы расслабились, нам предложили упражнение, когда нужно рисовать, не глядя на бумагу. Не своди глаз с натурщицы; просто смотри на нее и рисуй на бумаге линии, не глядя на то, что делаешь.

Один парень говорит: «Я не могу. Я должен подглядывать. Держу пари, что подглядывают все!»

– Я не подглядываю! – говорю я.

– А, чепуха! – говорят они.

Я заканчиваю упражнение, они подходят посмотреть на мой рисунок и обнаруживают, что я НЕ подглядывал; в самом начале кончик моего карандаша сломался, и на бумаге не осталось ничего, кроме отпечатков.

Заточив карандаш, я снова попытался сделать это и обнаружил, что в моем рисунке присутствует своего рода сила – странная сила, напоминающая ту, которая чувствуется в работах Пикассо, – и она пришлась мне по душе. Этот рисунок мне понравился еще и потому, что я знал, что рисовать хорошо таким образом невозможно, а потому рисунок не должен был получиться хорошим – в этом, как оказалось, и была суть расслабления. Я думал, что «расслабься», значит «рисуй небрежно», а на самом деле оно значило расслабиться и не беспокоиться о том, что получится в конечном итоге.

Занимаясь в этом классе, я достиг определенных успехов и чувствовал себя довольно уверенно. До самого последнего занятия все натурщицы, которых мы рисовали, были довольно полными и бесформенными; рисовать их было очень интересно. Но на последнее занятие в качестве натурщицы пришла симпатичная идеально сложенная блондинка. Именно тогда я обнаружил, что по‑прежнему не умею рисовать: я не сумел добиться ничего, что хоть сколько‑то напоминало бы эту красавицу! С прежними натурщицами, даже если нарисуешь что‑то немного больше или немного меньше, разницы особой не было, потому что формы‑то все равно нет. Но когда пытаешься нарисовать что‑то, что так хорошо смотрится вместе, то обмануть себя не удается: все должно быть точно так, как оно есть!

Во время одного перерыва я подслушал, как один парень, который действительно умел рисовать, спрашивает у натурщицы, не согласится ли она позировать для него отдельно. Она согласилась. «Хорошо. Но у меня еще нет студии. Сначала я должен уладить этот вопрос».

Я понял, что многому могу научиться у этого парня и что если я сейчас ничего не сделаю, то у меня больше никогда не будет возможности нарисовать эту симпатичную натурщицу. «Извините меня, – сказал я ему, – в моем доме на первом этаже есть комната, которую можно использовать в качестве студии».

Оба согласились. Я показал несколько рисунков этого парня моему другу Джерри, но тот ужаснулся. «Это вовсе не такие уж хорошие рисунки», – сказал он, потом попытался объяснить, почему, но я так и не понял.

До тех пор пока я не начал учиться рисованию, я никогда особо не любил разглядывать картины. Я не слишком ценил искусство, и лишь изредка восторгался им, как это случилось однажды в японском музее. Я увидел картину, написанную на коричневой бумаге, сделанной из бамбука, и мне в ней понравилось именно то, что она представляла собой нечто среднее между несколькими мазками кисти и бамбуком – я мог заставить ее перемещаться взад‑вперед, настолько уравновешена она была в своем положении.

Летом, после окончания курса рисования, я отправился на научную конференцию в Италии и подумал, что неплохо было бы увидеть Сикстинскую капеллу. Я приехал туда очень рано утром, купил билет раньше всех и, как только она открылась, побежал вверх по лестнице. Благодаря этому, я получил необычайное удовольствие оттого, что мне на мгновение удалось увидеть всю капеллу и замереть в немом благоговении прежде, чем туда войдет кто‑то еще.

Вскоре пришли туристы, вокруг образовались толпы людей, которые говорили на разных языках, показывая то на то, то на это. Я хожу вокруг, поглядывая на потолок. Потом мой взгляд спустился немного ниже, я увидел большие картины в рамах и подумал: «Ух ты! Я о них и не знал».

К сожалению, я оставил свой путеводитель в отеле, но про себя подумал: «Я знаю, почему эти панно неизвестны; они просто‑напросто плохи». Но тут я посмотрел на другое панно и сказал: «Вот это да! Это хорошее». Я посмотрел на все остальные. «Это тоже хорошее, и это, а вот то вшивое». Я никогда не слышал об этих панно, но решил, что все они хороши, кроме двух. Потом я отправился в зал, который назывался Sala de Raphael – Комната Рафаэля, – и заметил то же самое. Я подумал про себя: «Рафаэль непостоянен. Он не всегда преуспевает. Иногда он очень хорош. А иногда создает всякую ерунду».

Вернувшись в отель, я посмотрел путеводитель. В части, отведенной под Сикстинскую капеллу, было написано: «Под картинами Микеланджело находятся четырнадцать панно, созданных Боттичелли, Перуджино» – всеми этими великими художниками – «и два панно, созданные Тем‑то, которые не имеют никакого значения». Меня очень взволновал тот факт, что я тоже вижу разницу между тем, что является прекрасным творением искусства, а что – нет, хотя и не могу объяснить это. Как ученый, ты всегда думаешь, что знаешь то, что делаешь, поэтому склонен не доверять художнику, который говорит: «Это великолепно», или: «Да в этом нет ничего особенного», а потом не может объяснить тебе, почему; как не смог это сделать и Джерри в отношении тех рисунков, которые я ему принес. Но вот влип и я: я тоже мог это сделать!

Что касается Комнаты Рафаэля, то оказалось, что великий художник нарисовал лишь несколько картин, остальные же нарисовали его ученики. Мне понравились именно те, которые нарисовал Рафаэль. Это был грандиозный стимул для повышения моей уверенности в своей способности ценить искусство.

Как бы то ни было, тот парень из класса рисования и симпатичная натурщица несколько раз приходили ко мне домой, и я пытался рисовать ее и учиться у него. После множества попыток я, наконец, нарисовал то, что счел действительно хорошей картиной – это был ее портрет – и этот первый мой успех меня очень взволновал.

Я был уже настолько уверен в себе, что спросил своего старого друга Стива Димитриадеса, не согласится ли его прекрасная жена позировать для меня, а взамен я подарю ему ее портрет. Он засмеялся. «Если она захочет тратить время, позируя для тебя, я не буду против, ха‑ха‑ха».

Я усиленно трудился над ее портретом, и, увидев его, он полностью перешел на мою сторону. «Но это же просто удивительно! – воскликнул он. – Ты можешь найти фотографа, чтобы он сделал копии портрета? Я хочу послать одну своей матери в Грецию!» Его мать так и не видела девушку, на которой он женился. Меня очень волновала мысль о том, что я усовершенствовал свои способности до такой степени, что кто‑то захотел забрать одну из моих работ.

Нечто подобное случилось на одной небольшой художественной выставке, которую организовал какой‑то парень из Калтеха. Я поместил на выставку два рисунка и одну картину. Он сказал: «Мы должны повесить на рисунки цену».

Я подумал: «Чушь какая! Я же не пытаюсь их продать».

– Но это придает интерес выставке. Если ты не против того, чтобы расстаться с ними, просто напиши на них цену.

После показа этот парень сказал мне, что какая‑то девушка купила один из моих рисунков и теперь хочет поговорить со мной, чтобы узнать о рисунке побольше.

Рисунок назывался «Магнитное поле Солнца». Для этого рисунка я позаимствовал одну из прекрасных фотографий солнечных протуберанцев, сделанных в лаборатории по изучению Солнца в Колорадо. Поскольку я понимал, как солнечное магнитное поле удерживает языки пламени, и, к тому времени, уже разработал некую технику рисования магнитных силовых линий (похоже на волосы девушки, развевающиеся на ветру), мне хотелось нарисовать что‑нибудь прекрасное, что еще ни один художник не догадался нарисовать: довольно сложные и извивающиеся линии магнитного поля, кое‑где сходящиеся близко с тем только, чтобы дальше распространиться во все стороны.

Я объяснил ей все это и показал фотографию, которая подала мне эту идею.

Она же рассказала мне эту историю. Она приходила на выставку вместе с мужем, и им обоим очень понравился этот рисунок. «Давай купим его», – предложила она.

Ее муж был одним из тех людей, которые ничего не могут делать сразу. «Давай немного подумаем, прежде чем решать», – сказал он.

Она вспомнила, что через несколько месяцев у него будет день рождения, поэтому в тот же день вернулась на выставку и купила рисунок.

Вечером он вернулся с работы очень подавленный. Еле‑еле ей удалось вытянуть из него, что случилось. Он хотел купить ей этот рисунок, но, когда вернулся на выставку, ему сказали, что он уже продан. Таким образом, ей было чем удивить его в день рождения.

Я же извлек из этой истории нечто, что все еще было мне в новинку: я понял, для чего на самом деле нужно искусство, по крайней мере, в некоторой степени. Оно приносит кому‑то, отдельному человеку, удовольствие. Ты можешь создать что‑то, что кому‑то другому понравится настолько, что этот человек будет подавлен или счастлив из‑за этой чертовой штуковины, которую ты создал! В науке это имеет более общий характер: ты не знаешь отдельных людей, которые открыто оценили твой вклад.

Я понял, что продать рисунок не значит сделать деньги, а убедиться, что он будет в доме того человека, которому он действительно нравится; человека, которому будет плохо, если этого рисунка у него не будет. Это было интересно.

Таким образом, я решил продавать свои рисунки. Однако я не хотел, чтобы люди покупали мои рисунки, потому что профессор физики не должен уметь рисовать, и разве не удивительно, что он умеет, поэтому я придумал себе псевдоним. Мой друг Дадли Райт предложил французское «Au Fait», что означает «Сделано». Я написал это как О‑ф‑е‑й, и оказалось, что «черные» так называют «белых». Но я как‑никак был белым, так что псевдоним вполне подходил.

Одна из моих натурщиц очень хотела, чтобы я сделал рисунок для нее, но денег у нее не было. (У натурщиц не бывает денег; если бы они у них были, то они бы не позировали). Она предложила три раза позировать бесплатно, если я подарю ей рисунок.

– Наоборот, – сказал я. – Я подарю тебе три рисунка, если ты согласишься один раз позировать бесплатно.

Она повесила один из подаренных мной рисунков на стену в своей маленькой комнатке, и очень скоро ее друг обратил внимание на этот рисунок. Рисунок так ему понравился, что он захотел заказать ее портрет. Он заплатил мне шестьдесят долларов. (Суммы становились приличными.)

Потом у нее появилась идея стать моим агентом. Она могла заработать дополнительные деньги, продавая мои рисунки со словами: «В Олтадене появился новый художник…» Было забавно попасть в другой мир! Она договорилась о том, чтобы мои рисунки выставили в «Баллоксе», самом элегантном универмаге Пасадены. Она и еще одна дама из художественного отдела выбрали несколько рисунков – рисунки растений, которые я сделал много раньше (и которые мне не нравились) – и вставили их в рамки. Потом я получил из «Баллокса» официальный документ с подписями, гласивший, что они получили такие‑то рисунки для продажи. Конечно же, никто не купил ни один из них, но я достиг успеха в другом: мои рисунки продавались в «Баллоксе»! Меня просто забавлял сам факт их нахождения там, теперь я при случае мог рассказать, какой вершины успеха я достиг в мире искусства.

Большинство натурщиц присылал ко мне Джерри, но я старался находить их и сам. Всякий раз, когда я встречал молодую женщину, которую, судя по всему, было бы интересно нарисовать, я просил ее позировать для меня. Однако все заканчивалось тем, что я рисовал ее лицо, потому что не знал, как поднять тему о позировании в обнаженном виде.

Однажды, когда я был у Джерри, я сказал его жене Дабни: «Девушки никогда не позируют для меня обнаженными: я не знаю, как это удается Джерри!»

– А ты их когда‑нибудь просил об этом?

– О! Это мне и в голову не приходило.

Следующая девушка, которую мне захотелось нарисовать, оказалась студенткой Калтеха. Я спросил ее, не согласится ли она позировать обнаженной. «Конечно», – сказала она, и все! Это оказалось легко. Думаю, что у меня было слишком много задних мыслей, поэтому мне казалось, что задать такой вопрос неестественно.

К настоящему времени я нарисовал множество рисунков и полагаю, что больше всего мне нравится рисовать обнаженную натуру. Насколько мне известно, это не чистое искусство, а своего рода смесь. Но кто знает процентное соотношение ее составляющих?

Одна натурщица, с которой я познакомился через Джерри, снималась для журнала «Плейбой». Это была высокая роскошная девушка. Однако она считала себя слишком высокой. Любая другая девушка, взглянув на нее, позавидовала бы ей. Она же, входя в комнату, всегда очень сутулилась. Я пытался учить ее, чтобы во время позирования она была так любезна и выпрямилась, поскольку она была очень элегантна и поразительно красива. В конце концов я уговорил ее.

Была у нее и еще одна причина для переживаний: «впадины» под ребром крестового свода. Мне пришлось вытащить книгу по анатомии и показать ей, что таким образом мускулы крепятся к подвздошной кости, а также объяснить, что эти впадины невозможно увидеть на каждом человеке; чтобы увидеть их, тело должно быть совершенным и идеально сложенным, как у нее. Общаясь с ней, я понял, что любая женщина переживает из‑за своего внешнего вида, как бы красива она ни была.

Я хотел нарисовать эту натурщицу в цвете, пастелью, ради эксперимента. Я подумал, что сначала набросаю рисунок углем, а потом покрою его пастелью. Закончив рисунок углем, который я сделал, не беспокоясь о том, как он будет выглядеть, я понял, что это один из лучших рисунков, когда‑либо созданных мной. Я решил оставить его и забыть о пастели.

Мой «агент» взглянула на него и захотела забрать его для продажи.

– Ты не сможешь продать его, – сказал я, – он на газетной бумаге.

– Ничего, – сказала она.

Через несколько недель она принесла этот рисунок в прекрасной деревянной раме с красной лентой и золотой кромкой. Забавно, и это вообще‑то должно огорчать художников, – насколько лучше становится рисунок, когда его помещают в раму. Мой агент сообщила мне, что одна дама пришла от рисунка в такой восторг, что они отнесли его в багетную мастерскую. Там им сказали, что существуют специальные методики оформления рисунков, сделанных на газетной бумаге, в раму: рисунок пропитывают пластиком, делают то, делают се. Таким образом, эта дама хлопочет над рисунком, который я сделал, а потом мой агент приносит его мне. «Я думаю, что художнику будет приятно увидеть, как прекрасно смотрится его рисунок в раме», – сказала она.

Конечно, мне было приятно. Это был еще один пример удовольствия, которое кто‑то получил от одной из моих картин. Таким образом, продажа рисунков была для меня настоящим кайфом.

 

Было время, когда в городе работали так называемые «топлесс»‑рестораны[11]. Туда можно было отправиться на ленч или на обед и созерцать девушек, которые танцевали сначала без верха, а потом и вовсе без всего. Оказалось, что одно из подобных заведений находится всего в полутора милях от моего дома, поэтому я частенько туда заглядывал. Я садился за один из столиков, немножко занимался физикой, записывая свои мысли на бумажной салфетке с зубчатыми краями, и, время от времени, рисовал одну из танцующих девушек или одного из посетителей, просто ради практики.

Моя жена Гвинет, англичанка, нормально относилась к тому, что я хожу сюда. Она сказала: «Английские мужчины постоянно ходят в клубы». Так что это было чем‑то вроде моего клуба.

На стенах этого заведения висело множество картин, но мне они не нравились. Они были написаны флуоресцентными красками на черном бархате – весьма уродливо – и изображали девушку, которая снимает свитер, или что‑нибудь в том же духе. У меня был неплохой рисунок, который я сделал с моей натурщицы Кэти; я подарил его владельцу ресторана, и тот очень обрадовался.

Подаренный мной рисунок повлек за собой полезные последствия. Владелец ресторана проникся ко мне симпатией и постоянно обеспечивал меня бесплатными напитками. Каждый раз, когда я теперь входил в ресторан, официантка приносила мне бесплатный «7‑Up». Я наблюдал за танцем девушек, немного занимался физикой, готовил лекцию или рисовал. Если я уставал, то просто смотрел шоу, а потом снова принимался за работу. Владелец ресторана знал, что мне не нравится, когда меня беспокоят, поэтому если ко мне подходил какой‑нибудь пьяный парень, чтобы поговорить, то сразу же приходила официантка и выпроваживала его. Если ко мне подсаживалась девушка, то он не вмешивался. Мы очень хорошо относились друг к другу. Его звали Джианонни.

Еще одним следствием присутствия на стене моего рисунка было то, что люди спрашивали о нем Джианонни. Однажды ко мне подошел какой‑то парень и сказал: «Джианонни говорит, что это Ваш рисунок».

– Да.

– Отлично. Я хочу заказать рисунок.

– Хорошо; что тебе нужно?

– Я хочу картину, на которой изображена обнаженная девушка‑тореадор, которую атакует бык с головой мужчины.

– Ну, хм, мне бы очень помогло, если бы я знал, для чего эта картина.

– Мне она нужна для своего бизнеса.

– А что это за бизнес?

– Массажный кабинет: да Вы знаете, отдельные комнаты, массажистки – ну, Вы меня понимаете?

– Угу, понимаю. – Я не хотел рисовать обнаженную девушку‑тореадора, которую атакует бык с головой мужчины, поэтому я попытался отговорить его от этой идеи. – А как ты думаешь, насколько это понравится посетителям, или как будут чувствовать себя девушки? Мужчины входят, видят эту картину, она их возбуждает. Ты что хочешь, чтобы они так обращались с девушками?

Я его не убедил.

– Допустим, придут полицейские, увидят эту картину, а ты утверждаешь, что это всего лишь массажный кабинет.

– Хорошо, хорошо, – говорит он. – Вы правы. Я должен изменить ее. Я хочу такую картину, которая, если на нее посмотрят полицейские, полностью соответствовала бы массажному кабинету; но если на нее посмотрит посетитель, она должна наводить его на определенные мысли.

– О’кей, – сказал я. Мы договорились на шестьдесят долларов, и я начал работать над рисунком. Сначала мне нужно было решить, что рисовать. Я думал, думал, думал; мне даже часто казалось, что лучше бы я сразу нарисовал обнаженную девушку‑тореадора!

Наконец, я придумал, как это сделать. Я нарисую девушку‑рабыню в воображаемом Риме, которая делает массаж какому‑то знатному римлянину – может быть, даже сенатору. Поскольку она рабыня, у нее соответствующее выражение лица. Она знает, что произойдет дальше, и уже примирилась с этим.

Я изо всех сил трудился над этой картиной. В качестве натурщицы я использовал Кэти. Позже я нашел натурщика, чтобы рисовать с него мужчину. Я сделал множество набросков, и вскоре стоимость натурщиков дошла до восьмидесяти долларов. На деньги мне было наплевать; мне нравилась сама ситуация, когда я должен выполнить заказ. В конце концов я нарисовал мускулистого мужчину, который лежит на столе, а девушка‑рабыня делает ему массаж: она одета в своеобразную тогу, которая прикрывает только одну грудь, – вторая обнажена, – и мне удалось точно передать выражение покорности на ее лице.

Я уже был почти готов доставить мой заказанный шедевр в массажный кабинет, когда Джианонни сказал мне, что этого парня арестовали и посадили в тюрьму. Тогда я спросил танцовщиц, не знают ли они хорошие массажные кабинеты в Пасадене, которые захотели бы повесить мою картину в холле.

Они дали мне названия и адреса этих заведений и выдали необходимую информацию вроде: «Когда придешь в этот массажный кабинет, то спроси Фрэнка – он неплохой парень. Если его не будет, то даже не заходи». Или: «Не разговаривай с Эдди. Ему не понять ценность рисунка».

На следующий день я свернул картину, положил ее в багажник, моя жена Гвинет пожелала мне удачи, и я отправился по публичным домам Пасадены, чтобы продать свою картину.

Прежде чем поехать по первому адресу, который значился в моем списке, я подумал: «Прежде чем куда‑то ехать, надо проверить то место, которым он владел. Может быть, оно все еще работает, и новый управляющий захочет купить мой рисунок». Я отправился туда и постучал в дверь. Дверь немного приоткрылась, и я увидел глаз девушки. «Мы знакомы?» – спросила она.

– Нет, но не хотели бы вы приобрести рисунок, который подошел бы к вашему холлу?

– Извините, – сказала она, – но мы уже договорились с одним художником, и сейчас он работает над рисунком.

– Я и есть этот художник, – сказал я, – и ваш рисунок готов!

Оказалось, что этот парень, уходя в тюрьму, рассказал своей жене о нашем договоре. Поэтому я вошел и показал им рисунок.

Жене и сестре этого парня, которые теперь управляли заведением, рисунок не особенно понравился; они захотели, чтобы на него взглянули девушки. Я повесил его на стену в холле, из разных комнат вышли девушки и начали комментировать.

Одна девушка сказала, что ей не нравится выражение лица рабыни. «Она выглядит несчастной, – сказала она. – Она должна улыбаться».

Я спросил ее: «Скажи – когда ты делаешь парню массаж, и он не видит твое лицо, ты улыбаешься?»

– Конечно, нет! – сказала она. – Я чувствую себя именно так, как она выглядит! Но нельзя отражать это в картине.

Я оставил картину у них, но после недельных колебаний они решили, что не возьмут ее. Оказалось, что настоящая причина их отказа от картины в том, что одна грудь девушки обнажена. Я попытался объяснить, что мой рисунок – это цветочки по сравнению с первоначальным заказом, но они сказали, что смотрят на это иначе, чем мой заказчик. Меня позабавил этот парадокс: люди, которые управляют подобным заведением, столь ханжески относятся к одной обнаженной груди, – и я забрал рисунок домой.

Мой друг, бизнесмен Дадли Райт, увидел мой рисунок, а я рассказал ему его историю. Он сказал: «Утрой его цену. Во всем, что касается искусства, никто точно не может определить цену, поэтому люди часто думают: „Чем выше цена, тем ценнее рисунок!“».

Я сказал: «Ты просто псих!», – но, просто ради забавы, купил раму за двадцать долларов и поместил рисунок в нее для следующего покупателя.

Какой‑то парень, который занимался метеорологией, увидел рисунок, который я подарил Джианонни, и спросил, нет ли у меня других рисунков. Я пригласил его вместе с женой в свою «студию», которая располагалась на первом этаже моего дома. Их заинтересовал последний рисунок в новой раме. «Этот стоит двести долларов». (Я умножил шестьдесят на три и добавил двадцать долларов за раму.) На следующий день они вернулись и купили его. Так что рисунок, предназначенный для массажного кабинета, в конце концов оказался в офисе метеоролога.

Однажды в ресторан Джианонни пришли полицейские и арестовали нескольких танцовщиц. Кто‑то хотел, чтобы Джианонни прекратил устраивать «топлесс»‑шоу, Джианонни же этого не хотел. По этому делу состоялся грандиозный судебный процесс, который освещали все местные газеты.

Джианонни приходил ко всем посетителям и просил, чтобы они дали показания в его пользу. У всех нашлись отговорки: «Я управляю детским лагерем, и если родители увидят, что я посещаю такое место, они перестанут отправлять своих детей в мой лагерь…» Или: «Я занимаюсь таким‑то бизнесом, и если в газетах напишут, что я прихожу сюда, то мы потеряем клиентов».

Я подумал: «Я единственный свободный человек здесь. У меня нет отговорок! Мне это заведение нравится, и мне хотелось бы, чтобы оно продолжало работать. Я не вижу ничего плохого в танцах „топлесс“». Тогда я сказал Джианонни: «Конечно, я с радостью дам показания в твою пользу».

В суде самый большой вопрос состоял в том, приемлемы ли танцы «топлесс» для общества – не выходят ли они за рамки норм, установленных обществом? Адвокат Джианонни попытался изобразить из меня специалиста по нормам, установленным обществом. Он спросил меня, хожу ли я в другие бары.

– Да.

– А сколько раз в неделю Вы обычно ходили в ресторан Джианонни?

– Пять, шесть раз в неделю. (Это попало в газеты: профессор физики из Калтеха шесть раз в неделю ходит смотреть танцы «топлесс».)

– Какие слои общества были представлены в ресторане Джианонни?

– Практически все: туда приходили риэлтеры, был один парень из городского совета, рабочие с бензоколонки, инженеры, профессор физики…

– То есть Вы хотите сказать, что «топлесс»‑индустрия приемлема для общества, если представители столь многих его слоев смотрят такие шоу и получают от них удовольствие?

– Мне необходимо знать, что Вы подразумеваете под выражением «приемлема для общества». Не существует ничего, что принимали бы все, поэтому какой процент общества должен принять что‑то, чтобы это могло считаться «приемлемым для общества»?

Адвокат предлагает цифру. Другой юрист ему возражает. Судья объявляет перерыв, и все расходятся по кабинетам на 15 минут, после чего приходят к решению, что «приемлемый для общества» означает принятый 50 процентами этого самого общества.

Несмотря на то, что я заставил их дать точную цифру, я не мог привести точных цифр в качестве свидетельства, а потому сказал: «Я считаю, что танцы „топлесс“ приемлет более 50 процентов общества, а потому они приемлемы для общества».

Джианонни временно проиграл дело, но оно, или очень похожее на него дело, в конечном итоге было передано в Верховный Суд. А ресторан Джианонни, тем временем, оставался открытым, и я продолжал получать свой бесплатный «7‑Up».

Примерно в то же время в Калтехе начали делать попытки развить интерес к искусству. Кто‑то дал деньги, чтобы превратить старое здание факультета биологии в некое подобие художественных мастерских. Для студентов купили всю необходимую экипировку и материалы, а в качестве координатора и ответственного за вопросы искусства в Калтехе наняли художника из Южной Африки.

Также нанимали и разных людей, чтобы они преподавали курсы. Я привел Джерри Зортиана, чтобы он учил рисованию, какой‑то парень пришел и начал обучать литографии, которой я попытался научиться.

Однажды художник из Южной Африки пришел ко мне домой, чтобы взглянуть на мои рисунки. Он сказал, что было бы интересно устроить мою персональную выставку. На этот раз я играл нечестно: если бы я не был профессором Калтеха, то никому бы и в голову не пришло, что мои картины того сто́ят.

– Некоторые из моих лучших рисунков уже проданы, и мне неудобно беспокоить людей, – сказал я.

– Не переживайте, мистер Фейнман, – успокоил он меня. – Вам не придется им звонить. Мы все устроим и проведем выставку официально и корректно.

Я дал ему список людей, которые купили мои рисунки, и он вскоре позвонил им: «Как мы понимаем, у вас есть Офей».

– Да.

– Мы планируем устроить выставку Офеев, и, может быть, вы пожелаете одолжить нам свой. – Конечно же, все они с радостью соглашались.

Выставка проходила в цокольном этаже Атенеума, клуба профессорско‑преподавательского состава Калтеха. Все было как на настоящей выставке. Под каждой картиной стояло название, а те, что были одолжены у их владельцев, имели соответствующую приписку, например, «Предоставлена мистером Джианонни».

Одним из рисунков был портрет прекрасной блондинки‑натурщицы из художественного класса, который я сперва намеревался использовать для изучения штриховки: я поместил свет на уровне ее ног, отодвинув его немного в сторону, и направил его вверх. Когда она села, я попытался нарисовать упавшие на ее лицо тени, – ее нос отбрасывал довольно неестественную тень, которая пересекала все лицо, – чтобы они не выглядели так ужасно. Также я нарисовал ее туловище, чтобы можно было видеть груди и тень, которую они отбрасывают. На выставке я повесил этот рисунок вместе с остальными и назвал его «Мадам Кюри, наблюдающая излучение радия». Этим рисунком я хотел показать, что никто не думает о мадам Кюри как о женщине, женственной, с прекрасными волосами, обнаженной грудью и тому подобным. Все думают только о том, что связано с радием.

Выдающийся конструктор Генри Дрейфусс после выставки пригласил различных людей на прием, который он устроил в своем доме. Там были женщина, которая пожертвовала деньги на поддержку искусства, президент Калтеха с женой и т.п.

Один из этих любителей искусства подошел ко мне и попытался завязать разговор: «Скажите, профессор Фейнман, Вы рисуете с фотографий или с натурщиц?»

– Я всегда рисую с позирующей мне натурщицы.

– Ну и как Вы умудрились убедить мадам Кюри позировать для Вас?

 

Примерно в то же время руководству Художественного музея Лос‑Анджелеса пришла мысль, сходная с моей, а именно: художники далеки от понимания науки. Я считал, что художники не понимают всеобщность, которая лежит в основе всего, красоту природы и ее законов (а потому не могут отразить все это в своем искусстве). Музейные же работники сочли, что художники должны узнать больше о технологии: поближе познакомиться с машинами и другими применениями науки.

Художественный музей придумал своего рода схему, согласно которой несколько действительно хороших художников современности сходят в различные компании, которые согласились выделить какое‑то количество времени и денег для осуществления этого проекта. Художники посетят эти компании и будут рассматривать все, пока не увидят что‑нибудь интересное, что они смогут использовать в своей работе. В музее также подумали, что было бы неплохо, если бы кто‑нибудь, хоть сколько‑то знакомый с технологией, стал своего рода связующим звеном с художниками по мере посещения ими этих компаний. Поскольку они знали, что я довольно прилично умею объяснять, да и в искусстве я не полный профан (на самом деле, я думаю, они просто знали, что я учусь рисовать) – как бы то ни было, они спросили меня, сделаю ли я это, и я согласился.

Было очень забавно посещать все эти компании в сопровождении художников. Обычно происходило следующее. Какой‑нибудь парень показывал нам трубку, которая разряжала искры в виде великолепных голубых извивающихся узоров. Художники приходили в восторг и расспрашивали меня, как это можно использовать на выставке. Каковы необходимые условия, которым нужно удовлетворить, чтобы она работала?

Художники оказались очень интересными людьми. Некоторые были сущими шарлатанами: они претендовали на свою бытность художниками, все с этим соглашались, но как только ты начинал с ними разговаривать, они не могли сказать ни одной разумной вещи! Один парень, в частности, – величайший шарлатан, – всегда смешно одевался: у него была огромная черная шляпа‑котелок. Он отвечал на твои вопросы совершенно непонятными фразами, а когда ты пытался прояснить для себя сказанное им, расспрашивая его о смысле некоторых слов, которые он произнес, он уводил тебя совсем в другом направлении! В конечном итоге он все же сделал свой единственный вклад в выставку искусства и технологии: свой автопортрет.

Другие художники, с которыми я разговаривал, говорили такое, что сначала казалось мне бессмысленным, однако они изо всех сил пытались объяснить мне свои идеи. Однажды, как предполагала схема, я куда‑то отправился с Робертом Ирвином. Эта поездка продолжалась два дня, и после многочисленных обсуждений, вопросов и ответов, я наконец понял, что он пытается объяснить мне, и счел это довольно интересным и удивительным.

Кроме того, были и такие художники, которые вообще не имели никакого представления о реальном мире. Они считали ученых кем‑то вроде великих волшебников, которые могут сделать все, что угодно, и говорили что‑то вроде: «Я хочу создать картину в трехмерном пространстве, где фигура, подвешенная в пространстве, светится мерцающим светом». Они создали мир, который хотели, и не имели ни малейшего представления о том, что делать разумно, а что – нет.

Наконец, состоялась выставка, и меня попросили войти в комиссию, которая должна была оценивать произведения искусства. Хотя среди работ были и очень хорошие, на которые художников вдохновило посещение разных компаний, мне показалось, что большинство творений было сдано в последнюю минуту, в порыве отчаяния, и в действительности не имело никакого отношения к технологии. Все другие члены комиссии не согласились со мной, и я оказался в сложной ситуации. Я не слишком хорошо умею оценивать искусство, и мне вообще было не место в этой комиссии.

В окружном художественном музее был один парень, которого звали Морис Тачман. Он действительно знал, о чем говорит, когда дело доходило до искусства. Он знал, что в Калтехе проходила моя персональная выставка и сказал: «Знаешь, ты больше никогда не будешь рисовать».

– Что? Но это просто смешно! Почему я больше никогда…

– Потому что у тебя уже была персональная выставка, а ты всего лишь любитель.

Хотя я все же рисовал после этого, я больше никогда не трудился так же усиленно, вкладывая в свою работу такую же энергию и упорство, как раньше. И рисунков своих я тоже больше не продавал. Он был умен, и я многому у него научился. А мог бы научиться и еще большему, если бы не был так упрям!

 

vikidalka.ru - 2015-2018 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных