Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






СПОР ГРОЗНОГО И КУРБСКОГО. ИВАН IV КАК ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПОЛЕМИСТ




Побег Курбского, несомненно, был крупным событием в политической истории того времени: среди детей боярских, которые и тогда, и позднее искали себе убежища в Великом княжестве Литовском, лица столь высокого ранга не встречалось. Однако в биографии царя побег Курбского стал важной вехой еще и потому, что заставил его взяться за перо для создания одного из своих главных сочинений — Первого послания Курбскому.

Нет сомнения, что побег боярина сильно задел царя, ведь в течение длительного времени его связывали с Курбским близкие, интимные отношения. Это не вызывало и не вызывает сомнений у исследователей, однако характер «близости» царя и его боярина нуждается в уточнении. Нет никаких данных, которые свидетельствовали бы о том, что Курбский когда-либо принадлежал к числу членов «ближней думы» — тесному кругу главных советников царя. Все, что мы знаем о «службах» Курбского, говорит о нем как о выдающемся полководце, военный талант которого царь, несомненно, ценил. Сам Иван IV, однако, вовсе не был воином, и его с князем Андреем не мог объединять общий интерес к военным делам. Есть основания полагать, что дружба царя и князя была дружбой двух книжников, погруженных в богословские размышления, среди которых не последнее место занимал вопрос о судьбах православного мира и роли, которая в этих судьбах была предназначена России.

В их размышлениях было много общего. Подобно царю, Курбский был готов защищать православную догматику от приверженцев «ложных учений»: находясь в Великом княжестве Литовском, он упорно выступал в защиту православия и против «латинян» — иезуитов, и против протестантов. Его так же, как и царя, наполняла печалью картина упадка православных царств, покоренных инославными завоевателями, подвергающими гонениям живущих под их властью православных — печальный образ состояния современного ему православного мира с большой силой был обрисован князем Андреем Курбским на страницах его послания старцу Псково-Печерского монастыря Вассиану, написанного незадолго до бегства боярина в Литву. Этой картине упадка, запустения и угнетения в послании противопоставлялся образ «Святой Руси» — единственного оплота истинной веры. «Вся земля наша Руская, — писал Курбский, — от края и до края яко пшеница чиста верою Божиею обретается: храми Божий на лицы ея подобии частостию звезд небесных водружены... Со Иеремиею (имеется в виду библейский пророк. — Б.Ф.) реши милосердие Господне должно есть: земля наша наполнена веры Божия и преизобилует яко же вода морская». У Курбского не вызывало никаких сомнений и то, что в походах на соседние государства царь служит миссии утверждения и распространения православия. Эти его взгляды получили четкое отражение в «Истории о великом князе Московском», написанной уже в эмиграции, в среде, где такие взгляды никак не приветствовались.

Детям боярским, отъезжавшим в то время в Литву, приходилось не только нарушать клятву верности своему государю, но и переходить из «своей» православной страны в «иной» мир, в котором хотя и жили православные, но власть находилась в руках правителя «иной» веры и свободно действовали еретики — «иконоборцы». Преодолеть такой барьер было тем труднее, чем более сознательно воспринималось человеком такое противопоставление. Ясно, что князю Курбскому должно было быть особенно трудно решиться на подобный шаг, и лишь крайность могла побудить его к этому решению.

Такой крайностью стали, судя по свидетельству Курбского, гонения, обрушившиеся на него со стороны царя: «Коего зла и гонения от тебе не претерпех! И коих бед и напастей на мя не подвигл еси! И коих лжей и измен на мя не возвел еси».

Однако на вопрос, в чем именно состояли эти гонения, ответить нелегко. На протяжении 1561 — 1563 годов князь Андрей регулярно получал воеводские назначения (он, в частности, участвовал в походе на Полоцк 1563 года), а затем занял важный пост наместника Юрьева Ливонского, то есть главы всей русской администрации на территории Ливонии. Если даже считать это назначение известным актом немилости, так как Курбский тем самым лишался возможности общения со своим государем, то эта немилость совсем не была такого рода, чтобы заставить князя бежать в Литву.

Некоторый дополнительный материал для решения вопроса дают два послания Курбского старцу Вассиану. Одно из них было написано, по-видимому, осенью 1563 года, а другое — сразу после бегства воеводы за рубеж. В первом из этих посланий князь, не называя царя по имени, резко порицал его за жестокость. Правители, писал он, призываются к власти, «да судом праведным подвластных разсудят и в кротости и милости державу правят» (едва ли не дословное повторение того, что говорил молодому царю Сильвестр о его обязанностях), а теперешний правитель, царь, свирепее «зверей кровоядцев» и замышляет «неслыханные смерти и муки на доброхотных своих». Однако основное свое внимание в послании Курбский посвятил обличениям духовенства, которое накопляет богатства, угодствует перед властью и не обличает ее «законопреступные дела». Сопоставление со вторым посланием показывает, что резкая критика духовенства появилась на устах у Курбского не случайно. В этом втором послании Курбский прямо писал о себе, что «многажды в бедах своих ко архиереом и ко святителем... со умиленными глаголы и слезным рыданием припадах», но не получил никакой поддержки, а некоторые из них «кровем нашим поострители явишася». Эти упреки производят странное впечатление, когда речь идет о Курбском. Разумеется, высшее духовенство можно было упрекать в том, что оно не всегда пользуется своим правом «печалования» по отношению к опальным, но если бы Курбский был в опале, он не мог бы занимать высокий административный пост. За что же тогда он мог упрекать церковных иерархов? Дело разъясняет другой фрагмент послания, где говорится, что некие духовные лица «православных не устыдешася очюждати, еретики прозывати и различными... шептании во ухо державному клеветати».

Не имело смысла обвинять в ереси перед «державным», то есть перед царем, обычного воеводу, не выходящего за рамки своей воинской службы. Иное дело, если обвинение адресовалось такому высокообразованному человеку, как Курбский, охотно обсуждавшему с духовными лицами богословские вопросы (так, со старцем Вассианом он обменивался духовными книгами и, в частности, направил ему послание с предостережением не доверять так называемому «Никодимову евангелию»).

Следует учитывать при этом, что если взгляды царя и боярина на роль России в мире были весьма близки, то существенно различным было их отношение к разным группировкам в среде русского духовенства того времени. Уже к 50-м годам относятся свидетельства о связях молодого царя с обителью преподобного Иосифа Волоцкого — Иосифо-Волоколамским монастырем. В начале 60-х годов XVI века эти связи стали особенно тесными. Игумен монастыря Леонид сопровождал Ивана IV в походе на Полоцк, а возвращаясь из похода, царь посетил Иосифов монастырь, где его встретил старший сын. Под тем же годом в официальной летописи отмечено, что царь «понудил» Трифона Ступишина стать архиепископом в завоеванном Полоцке, так как тот был «постриженник... Иосифа игумена Волотцкого», а в декабре 1563 года царь особой грамотой освободил огромные владения монастыря от всех основных налогов.

В отличие от Ивана IV, Курбский, как видно из «Истории о великом князе Московском», был почитателем старца Артемия, осуждение которого он считал несправедливым, и врагом «вселукавых мнихов, глаголемых осифлянских», которых князь Андрей обвинял в накоплении богатства и угодничестве перед светской властью. Не было бы ничего удивительного в том, что осифлянские старцы обвинили его в ереси. В этом случае стало бы понятно, какого рода заступничества князь искал у святителей и других духовных лиц. Отрицательный результат его ходатайств поставил Курбского в очень тяжелое положение, и этим, думается, следует объяснять его решение о бегстве.

Такое решение Курбскому было принять тяжелее, чем многим из его современников, и он, как представляется, остро нуждался в оправдании своего поступка. Вероятно, именно это побудило его сделать то, чего другие беглецы не делали, а именно написать грамоту царю, в которой воевода возложил на царя ответственность за то, что с ним произошло.

Хотя Курбский провел всю жизнь в военных походах на службе царя и был покрыт «ранами от варварских рук в различных битвах», царь пренебрег его заслугами, «воздал злая возблагая» и подверг его гонениям, так что в конце концов, как заявляет князь Андрей, он «всего лишен бых и от земли Божия тобою туне отогнан бых». (Стоит отметить наименование здесь России «Божьей землей» — именно поэтому изгнание из нее стало таким большим несчастьем для Курбского.) Далее в послании говорилось, что Курбский не станет молчать, но будет «безпрестанно со слезами вопияти» против царя самому Богу.

Если бы Курбский ограничился этим, его письмо, может быть, не вызвало бы отклика и было забыто. Князь, однако, начал свою грамоту с утверждения: то, что случилось с ним, лишь частный случай того, что происходит в России с «сильными во Израиле» — боярами и воеводами. Они покорили «прегордые царства», «у них же прежде в работе были праотцы наши», они взяли «претвердые... грады ерманские», а за это царь воздал им лживыми обвинениями «в изменах и чародействе», притеснениями и казнями. И не один Курбский, но души казненных царем и люди, заточенные им в тюрьмы, «отмщения... просят». И Курбский выражал надежду, что за совершенные царем деяния он ответит на том свете перед «неумытным (неподкупным. — Б.Ф.) судией» — самим Христом. Таким образом, в послании в самой резкой форме были высказаны обвинения царю в несправедливости и беспричинной жестокости по отношению к окружающей его знати.

Однако дело не ограничилось и не могло ограничиться чисто политическими высказываниями. Для Курбского Иван IV был не просто государем его страны — России, но правителем «Божьей земли», на которого самим Богом возложена была миссия по утверждению и распространению в мире православия. Начав истреблять воевод, «от Бога данных ти на враги твоя», царь изменил своей миссии. Поэтому и свое послание Курбский начал с обращения к царю, который был некогда «пресветлым в православии», «ныне же... сопротивным обретеся». Смысл этих слов станет понятнее, если учесть, что «сопротивный» — в древнерусских текстах — это один из эпитетов дьявола. («Избави их... козни супротивного» — читается, например, в службе преподобному Сергию Радонежскому.) Пиры царя со своими сподвижниками в том же тексте названы «трапезами бесовскими», а «синклит» (советник) царя, который «шепчет во уши ложная царю и льет кровь крестьянскую яко воду», — Антихристом по своим делам. В той политической ситуации, которая сложилась в России весной-летом 1564 года, появление такого письма стало для царя серьезной неприятностью, тем более что были все основания опасаться, что Курбский вовсе не ограничится посылкой грамоты самому Ивану IV, а будет стараться распространить ее списки и в России, и за ее пределами.

К этому времени у царя сложились напряженные отношения со значительной частью правящей элиты, и распространение письма Курбского вряд ли могло способствовать их улучшению. Еще более важное значение имело другое обстоятельство. Летом 1564 года царь, несомненно, уже обдумывал те меры, осуществление которых позволило бы ему преодолеть противодействие знати и овладеть всей полнотой власти в государстве. Распространение письма Курбского могло побудить подданных к неповиновению и серьезно затруднить исполнение этих планов.

Следовательно, необходимо было дискредитировать Курбского (и его возможных единомышленников) в глазах общества, показать порочностьего взглядов и противопоставить этим порочным воззрениям правильные (с точки зрения царя) взгляды на личность самого Ивана IV и характер его власти. Не случайно написанный им ответ Курбскому имел весьма громкое название: «Благочестиваго великого государя царя и великого князя Иоанна Васильевича всея Руси и послание во все его Великия Росии государство на крестопреступников князя Андрея Михайловича Курбского с товарыщи о их измене». Однако наряду с этим существовали и иные мотивы, побуждавшие царя взяться за перо. В Первом послании Курбскому ярко проявились характерные особенности личности царя Ивана, которые можно обнаружить и в других текстах, вышедших из-под его пера. Рассмотрим эти тексты с точки зрения оценки их автора как политического полемиста.

Среди множества литературных памятников, возникших в России в конце 40-х — 50-х годах XVI века, не удается обнаружить сочинения, которые можно было бы атрибутировать царю (за исключением, вероятно, некоторых пассажей в царской речи на Стоглавом соборе 1551 года). Для начала 60-х годов положение выглядит иначе. Так, в присяге на верность, которую члены будущего регентского совета принесли царю Ивану летом 1561 года, читаем их обязательство действовать в будущем «по душевной грамоте и по розрядной грамоте, какову грамоту он, государь наш, написал о розряде сыну своему царевичу... Ивану». «Душевная» (или духовная) «грамота» — это завещание, но что же такое «разрядная грамота»?

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к сохранившемуся тексту завещания Ивана IV. К началу 60-х годов XVI века давно определилась форма, по которой писались завещания московских государей. Их содержание, по существу, сводилось к распоряжениям о разделе между наследниками казны, а также владений и статей доходов. В завещании же Ивана IV, помимо прочего, мы читаем также обширные наставления сыновьям о том, как им следует строить отношения друг с другом и управлять своими подданными. Очевидно, именно такого рода наставления, первоначально еще не включавшиеся в текст завещания, имелись в виду в присяге 1561 года. Трудно сказать, каково было конкретное содержание таких наставлений в их первоначальной версии, но есть основания думать, что уже тогда они представляли довольно сложный в литературном отношении текст, в котором конкретные советы и указания, изложенные точным канцелярским языком своего времени, перемежались наставлениями нравственными, написанными литературным, книжным языком и включавшими в себя обширные цитаты из Писания. Тем самым наставления приобретали характер своего рода литературного произведения, что, по-видимому, отвечало желанию царя.

К тому же времени относится и активное вмешательство царя в ведение дипломатической переписки с соседними государями, вмешательство, в котором получили яркое выражение некоторые характерные черты его личности. Первым документом такого рода является ответ литовским послам от декабря 1563 года.

Чтобы правильно понять свидетельства этого источника, следует хотя бы кратко коснуться тех традиционных форм, в которые с конца XV века выливалось противостояние Московской Руси и Великого княжества Литовского. Спор между ними был спором из-за белорусских и украинских земель, в котором главным аргументом с московской стороны была ссылка на то, что эти земли — «вотчина» потомков Владимира Киевского, а этими потомками являются именно московские государи, а не великие князья Литовские — потомки Гедимина. Расширение этого спора на Ливонию не изменило его характера, так как Ливонию в Москве рассматривали как одну из «вотчин» русских государей, лишь переданную во временное владение ливонским рыцарям. При таком принципиальном характере спора не имело значения, какова была личность правителя, стоявшего во главе Великого княжества Литовского, религиозные взгляды его подданных или ливонцев, характер отношений между ним и его подданными. Соответственно, этим сторонам дела в русской аргументации традиционно не уделялось внимания. В своем основном содержании ответ литовским послам от декабря 1563 года воспроизводит характерные для русской позиции аргументы, но наряду с этим в нем начинают звучать совершенно новые интонации.

Они заметны уже там, где говорится о причинах Ливонской войны. Да, в свое время предки царя отдали Ливонию рыцарям и допустили, чтобы они «арцибискупа и мистра и бискупов... по своему латинскому закону обирали», но «как они свой закон латынской порушили, в безбожную ересь отпали, ино на них от нашего повеленья огонь и меч пришел». Царь следует в этом примеру «правоверствующих царей», которые всегда карали еретиков. Иван IV настолько проникся сознанием значимости возложенной на него Богом священной миссии, что оправдывает ею правомерность своих действий перед лицом политиков, для которых эти аргументы заведомо не были убедительны.

В отличие от традиционной дипломатической переписки текст ответа насыщен прямыми обращениями царя к Сигизмунду II, содержащими эмоциональные оценки действий и поступков этого правителя.

Главная интонация этих высказываний — это интонация гневного обличения. Действия короля вызывают у русского самодержца возмущение, которое он и выражает открыто на страницах ответа: царь не может сохранять мир с Сигизмундом II, «видя брата своего таковую гордостную, яростную, лукавую, несостоятелную неправедную неприязнь»; не может быть мира, потому что Сигизмунд II «с злобною яростью дышет ко всему християнству, а к нам гордостию и нелюбостью обнялся». Изложение доводов русской стороны завершается резкой репликой: «А кто, имея очи, не видит, уши слыша, не разумеет, и тому как ведати?» Перед нами как бы моментальные снимки тех взрывов гнева, которые, по наблюдениям Максима Грека, были характерны для царя уже в ранней юности, а после избавления от опеки советников, очевидно, стали проявляться с новой силой. Если в таком резком тоне Иван IV мог писать своему «брату» — великому государю, то ясно, какие взрывы гнева вызывало неповиновение подданных.

Гневное обличение сопровождается наставлениями, в которых царь, цитируя авторитетные тексты, назидательно поясняет Сигизмунду II, как тому как государю следовало бы себя вести. Отвергнув с возмущением утверждения Сигизмунда II о его правах на Ливонию («таковой лукавой недостойне неправде, кто не посмеется»), Иван далее поучает Сигизмунда II: «Всем государем годитца истинна говорить, а не ложно: светильник бо телу есть око, аще око темно будет, все тело всуе шествует, в стремнинах разбиваетца и погибает».

Назидание соединяется в высказываниях царя с еще одной эмоциональной интонацией — ядовитой, злой насмешкой. Наставляя Сигизмунда II, что, признав своим «братом» шведского короля Густава Вазу, тот «не разсмотряет своей чести» и наносит урон своему высокому монаршему достоинству, царь саркастически замечает: «Ино то он брат наш ведает, хоти и возовозителю своему назоветца братом, и в том его воля». Появление такой интонации также нельзя никак считать случайной: снова приходится вспомнить Максима Грека, который отмечал склонность молодого правителя к злословию.

Ответ литовским послам был не единственным сочинением того времени, в котором особенность писательской манеры Ивана Грозного получила отражение. Еще раньше, летом 1563 года, шведский король Эрик XIV предложил Ивану Васильевичу «мир бы и доброе соседство со царем и великим князем держати, а не с ноугородцкими наместники», то есть выразил желание, чтобы русский правитель признал его равным по рангу государем. Увидя в этом умаление своей чести, царь написал к королю в своей грамоте «многие бранные и подсмеялные слова на укоризну его безумию». Текст этой грамоты до сих пор не найден, но приведенная запись официальной летописи дает ясное понятие о ее характере. Само же появление подобной записи в официальном изложении деяний монарха говорит о том, что царь придавал значение такой форме своей писательской деятельности и стремился сознательно подчеркнуть ее.

Уже в ответе литовским послам, первом тексте, где очевидны значительные следы вмешательства самого царя (вероятно, диктовавшего те или иные вставки при чтении ему подготовленного дьяками текста), заметно большое разнообразие средств, применявшихся царем для оформления своих высказываний. Назидая, он использует «высокий», книжный, литературный язык своего времени, насыщенный образами и выражениями из Писания; издеваясь над своим корреспондентом, царь переходит на живой, почти разговорный язык. Для литературной практики того времени, предусматривавшей для каждой сферы письменной деятельности свой особый, выработанный и как бы освященный традицией набор форм и средств выражения, это было, конечно, необычным и новым, но вряд ли в этой связи можно говорить о каком-то сознательном литературном новаторстве. Скорее, в своем писательстве, как и в других сферах своей деятельности, царь просто не допускал, что могут существовать какие-то нормы, которым он должен следовать; он был «выше» этих норм и свободно фиксировал на бумаге те слова, которые в данный момент приходили ему на ум.


Венчание и брачный пир великого князя Василия III Ивановича и Елены Глинской. Миниатюра Лицевого летописного свода. XVI в.


Василий III. Гравюра из «Записок о Московии» Сигизмунда Герберштейна. (Издание 1557 г.)


Раздача милостыни в Москве по случаю рождения Ивана IV. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Крещение Ивана IV. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Троице-Сергиев монастырь в XVI в. Реконструкция В. И. Балдина.


Великий князь Василий Иванович. Парсуна. XVII в.


Рисунок Кремля с изображением главнейших храмов. Из книги Сигизмунда Герберштейна «Записки о Московии».


Святитель Макарий, митрополит Московский. Фрагмент складня. Работа Истомы Савина. Конец XVI — начало XVII в.


Автограф митрополита Макария на грамоте князю И. И. Пронскому-Турунтаю. 1547 г.


Казни бояр под Коломной в 1546 г. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Побиение Федора Воронцова. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Московский Чудов монастырь. Фото 1882 г.


Грановитая палата Московского Кремля.


Венчание Ивана IV на царство. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Архангельский собор Московского Кремля.


Царское место Ивана Грозного в Успенском соборе 1551 г.


Успенский собор Московского Кремля.


Восстание в Москве 26 июня 1547 г. Убийство Юрия Глинского. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Покров. Вклад в Троицкий монастырь царя Ивана IV и царицы Анастасии 1557 г.


Максим Грек. Рисунок из рукописи XVI в.


Иосифо-Волоколамский монастырь.


Хоругвь Казанского похода. XVI в.


Иван Грозный молится перед чудотворной иконой Владимирской Божией Матери в Успенском соборе накануне выступления из Москвы на Казань. Миниатюра Лицевого летописного свода.


Татарский воин. Гравюра XVI в.


Башня Сююнбеки в Казани. Фото 1886 г.


Осада Казани русскими войсками. Миниатюра «Казанской истории». XVII в.


«Шапка Казанская» Золотой царский венец Середина XVI в.


Покровский собор (храм Василия Блаженного).


Строительство Покровского собора. Миниатюра Лицевого летописного свода. XVI в. Фрагмент.


Приведение бояр к присяге во время болезни царя Ивана Грозного в 1553 г. Миниатюра Царственной книги XVI в.


Казань в XVII в. Со старинной гравюры.


Иван Грозный. Фреска Новоспасского монастыря. XVII в.

 

Можно отметить одну общую особенность всех высказываний Ивана IV, адресованных польскому королю: и обличение, и поучение, и насмешка утверждали превосходство царя над тем, к кому он обращался (хотя бы, как в данном случае, от имени бояр). Иван IV, конечно, не питал никаких иллюзий насчет того, что эти его высказывания могут оказать какое-то практическое воздействие на политику Сигизмунда II. Никакой конкретной политической цели он при этом и не преследовал. Цель была другая и лежала она в эмоционально-психологической сфере: изливая свои чувства на бумагу и тем самым предавая их гласности, царь утверждал свое превосходство над Сигизмундом II в собственном сознании. Было бы неправильно видеть в этих высказываниях спонтанный взрыв чувств, непосредственную реакцию на конкретные действия короля. Действия Сигизмунда II, в особенности его вмешательство в ливонские дела, давно вызывали недовольство царя, но пока сохранялись надежды достигнуть мирного соглашения с Великим княжеством Литовским, он скрывал свои чувства и позволил им вырваться наружу, лишь когда между государствами началась война.

Однако и с учетом этой оговорки разобранный текст позволяет констатировать, что в начале 60-х годов XVI века царь Иван превратился в человека, впадавшего в глубокий гнев и раздражение при столкновении с каким-либо противодействием своим планам и испытывавшего глубокую потребность в «уничтожении» оппонента с помощью средств духовного воздействия, в особенности, если он по каким-то причинам оказывался за пределами воздействия физического.

Можно не сомневаться, что грамота Курбского вызвала глубокий гнев царя, а невозможность наказать изменника делала особенно острой потребность «уничтожить» его с помощью пера.

Царь и как политик, и как личность стремился как можно скорее дать ответ на обвинения своего боярина. Курбский бежал в Литву 30 апреля, и, следовательно, с его грамотой царь мог ознакомиться никак не раньше мая. Но уже к 5 июля он закончил работу над весьма обширным по размерам сочинением, которое получило в научной литературе условное название Первое послание Курбскому.

Первой ближайшей целью царя при создании этого произведения была дискредитация Курбского в глазах читателя. Причем дискредитация настолько сильная, чтобы впоследствии читатель даже не стал брать в руки тексты, принадлежащие этому автору.

Потому в самом начале своего послания царь обращается к своему бывшему боярину как к «крестопреступнику честнаго и животворящего креста Господня и губителю хрестианскому и ко врагом християнским слагателю, отступившему божественнаго иконного поклонения и поправшему вся священныя повеления и святыя храмы разорившему, осквернившему и поправшему священные сосуды и образы». Далее царь обосновывал эти обвинения, которые для русского читателя ставили Курбского как «осквернителя» христианских храмов и иконоборца за пределы христианского мира и заранее подрывали доверие ко всему, что он говорит в данный момент и может говорить в будущем.

На чем же Иван IV основывал свои обвинения? Отъехав в Литву, Курбский не только нарушил клятву верности царю и стал «государским изменником». Единственным оправданием его отъезда могло бы служить притеснение в вере, но царь безукоризнен в своем православии и Курбский не может доказать противного. А выступление против православного царя, препятствие ему в выполнении миссии, возложенной на него Богом, есть выступление не только против царя, но и против Бога («на человека возъярився, на Бога вооружилися есте и на церковное разорение»). Покинув «Божью страну» — Русскую землю, во время ее войны с Литвой, страной, в которой власть находится в руках еретиков — иконоборцев, а истинные христиане должны скрываться, Курбский встал на сторону врагов христианской веры и, следовательно, одобряет все их нечестивые деяния. [4] Отсюда вытекал и тот вывод, что Курбский и другие подобные ему люди, нашедшие себе приют в Литве, находятся во власти дьявола. Тем самым должны были утратить всякую силу и утверждения Курбского, что царь «сопротивным обретеся».

Нарисованный в начале послания образ Курбского в дальнейшем изложении расцвечивался новыми красками. В полемике царь ловко использовал то обстоятельство, что Курбский не смог указать каких-либо явных свидетельств гонения на него со стороны царя. Он резонно указывал, что если бы он преследовал Курбского, то не послал бы его наместником в Юрьев Ливонский («не бы возможно тебе было угонзнути к нашему недругу, только бы наше гонение тако было»).

Это позволило царю представить Курбского неблагодарным человеком, который, будучи осыпан наградами и милостями, «возда злагая за благая». Он бежал в Литву не потому, что ему грозили гонения и смерть, а следуя своей порочной, унаследованной от предков натуре («своим крестопреступным обычаем, извыкше от прародителей своих измены»), и монарх подробно перечислял все крамолы, совершенные предками Курбского по отцовской и материнской линии по отношению к Ивану III, Василию III и ему самому в дни его малолетства.

Квалифицировав поступок Курбского как отступничество от христианской веры, царь настойчиво искал следы такого отступничества в самом тексте послания Курбского, обнаруживая при этом немалую изобретательность. Курбский оказывается последователем то саддукеев, то фарисеев, то новатианской ереси, то манихеев. Поводом для этого служат отдельные слова и выражения, которые царь активно истолковывает в нужном ему духе. Примером может служить выражение в послании Курбского «кристьянские предстатели», которым боярин обозначил воевод, подвергшихся гонениям со стороны царя. Выражение это, по-видимому, означало первых, лучших среди христиан. Так как, по мнению царя, «предстателями» можно называть только «небесныя силы», то Курбский, назвав «предстателями» «тленных человек», следует тем самым воззрениям язычников — «эллинов», которые обожествляли земных людей. Знакомство с такими пассажами послания Ивана IV заставляет думать, что Курбский отнюдь не беспричинно опасался обвинений в ереси. Явная натянутость таких обвинений была ясна уже современникам.

Главным содержанием Первого послания царя был ответ на обвинения, выдвинутые Курбским в его адрес. Разобрав послание боярина фразу за фразой, царь подробно опровергал все его обвинения, то как лживые, то как неосновательные, противопоставляя им свой взгляд, свое понимание событий. Обвинения Курбского лишь частично касались отношений государя и боярина; он представлял себя лишь одним из многих представителей знати, подвергшихся несправедливым казням и гонениям вместо благодарности за свою верную службу. В соответствии с этим и Грозный в своем ответе должен был говорить о своих отношениях не только с Курбским, но и вообще со знатью, боярами. Тем самым спор Грозного и Курбского выходил далеко за рамки личной полемики, становясь важным явлением русской общественной мысли середины XVI века.

Значительную часть послания Ивана IV занимает очерк отношений царя со знатью, начиная со смерти его отца Василия III. Еще при жизни его матери Елены, когда государству угрожали многочисленные внешние враги, знать не сохранила верности своему государю. Некоторые из бояр, как князь Семен Бельский и Иван Ляцкий, бежали в Литву, «отовсюду на православие рати воздвизающе». Другие остались в Москве, но тайно способствовали литовцам: «недругу нашему литовскому державцу почали вотчину нашу отдавати; грады Радогощ, Стародуб, Гомей». Эти же бояре побудили дядю царя, князя Андрея Старицкого, поднять мятеж и «приложилися» к нему.

Еще хуже положение стало после смерти Елены Глинской, когда бояре истребляли людей, «доброхотных» царю, расхищали государственную казну, присваивали себе «дворы, и села, и имения», относились к своему государю с явным пренебрежением, игнорируя его желания и удаляя из его окружения угодных ему людей. Наконец, когда царь взял в свои руки государственные дела, а в Москве случился пожар, «изменные бояре... научиша народ» напасть на царя и царских родственников.

Позже, на «соборе примирения», царь простил боярам все, что они совершили в годы его малолетства, и «яко благи начахом держати». Но бояре снова стали служить государю «лукавым советом... а не истинною». Не совершая каких-то открытых проступков, бояре, воспользовавшись влиянием на царя попа Сильвестра, фактически лишили его власти в государстве, которая оказалась в руках олигархии, использовавшей государственные имущества для своего обогащения и привлечения сторонников («вотчины ветру подобно раздаяли... и тем многих людей к себе примирили»). Эти олигархи решали все вопросы по своей воле, «ничто же от нас пытая», снова игнорируя волю и желание царя. А когда царь в 1553 году заболел, бояре хотели возвести на трон Владимира Старицкого, «младенца же нашего еже от Бога даннаго нам, хотеша подобно Ироду погубити».

Когда же речь шла о защите государства от врагов, о борьбе с внешней опасностью, то здесь бояре оказывались неспособны к каким-либо активным действиям, подобно тому, как в годы малолетства царя они «не могоша от варвар християн защитити». В походы на Казань бояре ходили только по принуждению со стороны царя («Сколько хожения не бывало в Казанскую землю, когда не с понуждением хотения ходисте!» — восклицал царь, обращаясь к Курбскому и другим боярам), а во время походов старались как можно скорее вернуться домой («скорейши во своя возвратитися»). Из-за их медлительности и нерешительности, вечных возражений («вся яко раби с понужением сотвористе... паче же с роптанием») русские войска не смогли быстро занять всю Ливонию несмотря на постоянные приказы царя.

Нетрудно видеть, что обвинения, вполне соответствующие действительности (как, например, обвинения в злоупотреблениях знати в годы боярского правления), соседствуют с вымышленными. Так, даже в той редакции официальной летописи Грозного, которая была составлена заведомо после написания послания (так называемой «Царственной книге»), мы не найдем обвинения бояр в сговоре с литовцами во время русско-литовской войны 30-х годов XVI века. Сами же обвинения не свободны от весьма серьезных логических противоречий: так, например, если царь был фактически лишен власти и все делалось помимо его желания, то как он мог в то же самое время принуждать бояр совершать походы в Казанскую землю. Стоит отметить и то, что о государственной деятельности Боярской думы в 50-х годах XVI века царь по существу не мог сказать ничего плохого, кроме того, что все делалось помимо его воли и желания.

Все это, однако, мог заметить далеко не каждый читатель послания. В сознании же большинства читателей запечатлевался созданный яркими красками образ знати, всегда крамольной, всегда своекорыстной, не способной и не желающей действовать во имя интересов государства.

Не удовлетворившись обличением действий своей русской знати, царь стремился показать, что такие ее действия — не какая-то досадная случайность, не следствие дурного характера отдельных лиц. Напротив, в самых разных странах и в самые разные времена, там, где дела идут по ее «злобесному хотения разуму», это приводит к гибели государства. В этой связи царь обращается к самому авторитетному для древнерусского читателя примеру — истории Римской (затем — Византийской) империи. Ее правители некогда правили «всею вселенною», но постоянные раздоры знати привели к постепенному ослаблению этой державы, отпадению от нее разных стран, а затем — ее гибели. Этот очерк событий, приведших к упадку и гибели Византии, совсем не случайно предшествовал в послании обличению действий русской знати.

Все это должно было привести читателя к выводу, который настойчиво навязывал ему царь: его действия против «изменников», пытавшихся узурпировать власть и распоряжаться ею от имени монарха, не только справедливы и обоснованны, но и спасительны для государства, в особенности такого, как Россия, которому постоянно угрожает внешняя опасность. Когда власть полностью находилась в руках бояр, государство беспрепятственно разоряли внешние враги, когда же царь смог влиять на дела, он заставил бояр вести войну с «варварами», а когда он отстранил изменников от власти, «тогда и та царствия (Казанское и Астраханское. — Б.Ф.) нашему государству во всем послушны учинишася и множае треюдесять тысящ бранных исходит в помощь православию». Сформулированные в послании идеи о том, что знать всегда представляет собой реакционную, деструктивную силу, которую постоянно надо усмирять ради сохранения самого государства, и что лишь единоличная, сильная, ничем на ограниченная власть монарха может сохранить государство, укрепить и защитить его от внешних врагов, с этого времени заняли важное место в сознании русского общества не только эпохи Средневековья, но и Нового времени. В течение длительного времени они оказывали воздействие и на представления исторической науки о путях развития России.

Первым памятником древнерусской литературы и общественной мысли, в котором эти политические идеи Ивана IV нашли своеобразное воплощение, стала «Казанская история» — повествование об отношениях Руси с Золотой ордой, а затем — Казанским ханством и о покорении Казани Иваном IV. Подобно упоминавшемуся выше Ивану Пересветову, неизвестный автор «Истории» был человеком с необычной жизненной судьбой. Попав в юности в плен к казанцам, он был подарен казанскому хану Сафа-Гирею. Пленник сумел завоевать расположение хана, тот взял его «в двор свои... перед лицем своим стоять». Он выучил татарский язык и читал татарские книги. Во время походов Ивана IV на Казань он «изыдох» из этого города «на имя царево московского», был крещен и получил от царя небольшое владение («мало земли»).

Воздействие политических идей Ивана IV в этом произведении прослеживается как бы в двух планах. Прежде всего, в определенном противоречии с общей направленностью своего повествования о неизбежной победе христианской Руси над мусульманскими ханствами — наследниками Золотой орды автор называет одной из причин падения Казани раздоры в среде казанской знати. В «Казанской истории» можно прочесть о том, как после смерти сильного правителя — хана Сафа-Гирея казанские вельможи «всташа сами на ся и почаша ся ясти, аки гладные волци»; есть здесь и рассуждения казанцев о том, что царь Иван вряд ли смог бы взять Казань, если бы не распри в среде казанской знати, если «не брань бы в них была, и не междоусобица и не изменство к своим людем».

Однако не лучше в изложении автора «Казанской истории» выглядит и русская знать. Именно из-за «крамол» бояр, ослаблявших своими смутами страну, не желавших энергично вести войну против татар, а то и готовых прекратить войну за взятки, Русское государство в течение длительного времени не могло покорить Казань. Так, попытка подчинить Казань мирным путем не удалась из-за того, что посланные царем воеводы «почаше... веселитися... и прозабывашеся в пьянстве». В рассказе о походе 1552 года автор подчеркивал, что царь должен был сам возглавить войско, так как не мог положиться на бояр и воевод, которые «живут... в велицей славе и богатстве», а «подвизаютца лестно и нерадиво... вспоминающе... многие имение и красныя жены своя и дети». При выступлении в поход бояре, согласно «Казанской истории», каялись перед царем: «Иногда нерадением и леностию одержими бехом и лестию тебе служихом». Позднее те же бояре, «обленевающеся служити», советовали Ивану IV снять осаду с Казани. В обличении боярских «крамол» автор «Казанской истории» заходил еще дальше, чем царь, обвиняя русскую знать в прямом сговоре с казанцами. Так, по его словам, бояре, казненные царем в 1546 году в лагере под Коломной, были «крестьянстии губители, бесерменские поноровники», а вместе с ними в деле были замешаны и многие другие бояре, которые избежали смертной казни лишь благодаря поспешному бегству. Написанная в 1564 — 1565 годах «Казанская история», несомненно, сыграла свою роль в политической борьбе, привлекая симпатии общества на сторону царя и против знати. Памятник, переписывавшийся позднее, в XVII—XVIII веках, в сотнях списков, стал одним из каналов, по которым политические взгляды Ивана IV проникали в сознание русского общества.

Вернемся, однако, к Первому посланию царя Курбскому. Хотя текст его содержит важные рассуждения на политические темы, перед нами не просто политический трактат, а полемический памфлет. Наряду с читателем, к которому в конечном итоге текст обращен, царь все время имеет здесь перед собой оппонента (или оппонентов), с которыми он ведет спор.

Даже беглое знакомство с произведением показывает, что, как и в разбиравшемся выше ответе Сигизмунду II, царь стремится всеми возможными способами продемонстрировать превосходство над оппонентом, морально «уничтожить» его, прибегая по очереди то к обличению, то к поучению, то к ядовитой насмешке. Однако эмоциональная острота послания оказывается гораздо более высокой. И это понятно. Сигизмунд был равным по рангу государем, который вызывал недовольство тем, что противодействовал политике царя на международной арене. Курбский же был слугой и подданным, который не только нарушил присягу, но и посмел публично оправдывать свой поступок и порицать действия царя. Отсюда та переполнявшая царя ярость, то эмоциональное возбуждение, которое быстро начинает ощущать читатель текста. Проявления этого эмоционального возбуждения разнообразны. Царь снова и снова обращается к одним и тем же сюжетам, цитируя и опровергая особенно возмутившие его слова, он постоянно задает вопросы, на которые его оппонент не сможет найти ответы, с его уст срываются грубые слова и выражения.

Послание не представляет собой литературного произведения в собственном смысле слова как плод сознательных усилий по созданию определенного текста. Напротив, создается полное впечатление, что текст возникает как бы на глазах читателя. Царь читает текст Курбского и тут же диктует возражения, затем снова возвращаясь к тем или иным местам, когда те или иные ассоциации снова вызывают их в памяти. Еще в большей мере, чем тексты ответа Сигизмунду II, многие фрагменты послания воспринимаются как своеобразные снимки конкретных психологических состояний. Видно, как по ходу диктовки, по мере того, как царь в полной мере ощущает значение слов Курбского, в нем нарастает раздражение. Становясь в позу ученого наставника, поучающего невежду, и прибегая при этом к возвышенным конструкциям ученого литературного языка своего времени, царь затем, приходя во все большее раздражение, все больше оставляет этот язык, переходя на изобилующее ругательствами просторечие, в котором наиболее часто употребляемыми словами оказываются эпитеты «злобесный» и «собацкий».

Такой своеобразный характер текста позволяет с исключительной яркостью представить себе черты личности его автора. Царь выступает как человек, уверенный в своем превосходстве над окружающими во всех отношениях. Он не только господин и повелитель, но учитель и наставник в разных областях и светского, и церковного знания. Вместе с тем это человек, который не терпит никакого прямого или косвенного противодействия, вызывающего у него приступы раздражения и гнева. Всякое такое противодействие, проявляющееся в словах или поступках, он воспринимает как измену, а изменники заслуживают самых суровых наказаний.

Поскольку советники царя придерживались освященных традицией и усиленных практикой 50-х годов норм отношений между государем и его советниками и пытались их отстаивать, новые конфликты между царем и его окружением были неизбежны. Особого внимания заслуживает та настойчивость, с которой царь снова и снова настаивает на своем «природном» праве на полную и неограниченную власть в государстве. Именно эта, почти маниакальная настойчивость, как представляется, говорит о живущем в сознании царя чувстве внутренней неуверенности в том, что его подданные с этим согласятся, что его право на неограниченную власть не встретит с их стороны возражений. Отсюда та ожесточенность, с которой царь клеймит всех тех, кто с этим правом не считается.

Могло ли написанное царем сочинение привлечь симпатии общества на его сторону в его споре со знатью? Вряд ли образ общества, разделенного на правителя и рабов, беспрекословно выполняющих все его распоряжения, мог вызвать большой энтузиазм. Однако общество не могло пройти и мимо рассуждений царя о вреде многоначалия, о том, что только сильная единоличная власть может обеспечить единство и целостность государства, находящегося во вражеском окружении. Боярские смуты малолетства Ивана IV были у всех в памяти. Думается поэтому, что послание царя в определенной мере способствовало тому, что политический переворот, предпринятый царем через несколько месяцев после появления послания, не столкнулся с открытым сопротивлением со стороны подданных.

ВВЕДЕНИЕ ОПРИЧНИНЫ

Внимательное изучение Первого послания Курбскому позволяет установить одну интересную особенность памятника. В явном противоречии с его основной тональностью, с его бесчисленными яростными выпадами против бояр, в целом ряде мест царь решительно утверждает, что конфликты между ним и знатью — уже в прошлом, а в настоящее время между ним и его советниками, даже теми, кто в прошлом вел себя дурно, царят мир и согласие. («Но сия убо быша.

Ныне же убо всем, иже в вашем согласии бывшем, всякаго блага и свободы наслаждающимся и богатеющим, и никакая же им злоба первая поминается в первом своем достоянии и чести суще».) Эти явно вынужденные, произнесенные как бы сквозь зубы высказывания отражают ту ситуацию в отношениях между царем и боярами, которая сложилась к середине 1564 года.

Для того чтобы понять, что же тогда произошло, следует коснуться еще одной особенности политического положения России начала 60-х годов XVI века. С зимы 1564 года начались казни высокопоставленных лиц без суда и следствия, по простому приказу царя. По-видимому, сообщения об этих убийствах явились последним толчком, побудившим Курбского к бегству. В своем послании он обвинил царя в том, что тот «мученическими кровьми Праги (пороги. — Б.Ф.) церковные обагрил». Что конкретно имелось в виду, явствует из написанной им десять лет спустя «Истории о великом князе Московском». Здесь Курбский рассказал о том, как в один день, 16 января 1564 года, по приказу царя во время службы в церкви были убиты бояре князь Михаил Петрович Репнин и князь Юрий Иванович Кашин.

О причинах казни Репнина в «Истории» читается следующий рассказ. Царь пригласил Репнина на пир, где, «упившися, начал и с скоморохами в машкарах (масках. — Б.Ф.) плясати и сущие пирующие с ним». Когда Репнин, плача, стал говорить, что христианскому царю не подобает так себя вести, царь потребовал: «Веселись и играй с нами», и попытался надеть на боярина маску. Боярин «отверже ю и потопта», и тогда царь, охваченный яростью, «отогна его от очей своих», а затем приказал убить.

Рассказ, вводящий в обстановку жизни царского двора накануне опричнины, требует некоторых пояснений. Иногда, вслед за Курбским и официальной летописью, говорят о необыкновенно строгом, благочестивом, чуждом всяких развлечений образе жизни царя в те годы, когда он находился под духовной опекой Сильвестра. Однако это явное преувеличение. Пиры со своим окружением составляли по традиции важную часть образа жизни государя; они способствовали укреплению отношений между правителем и его верными слугами, и духовные люди (а в их числе, конечно, и Сильвестр) не могли возражать против этой освященной обычаем традиции. Старец Адриан Ангелов в своей повести о взятии Казани без всякого осуждения, а напротив, с одобрением писал о том, как в военном лагере царь, «похваляя» отличившихся при осаде воевод, с ними «на многих пирах веселяшася». Совсем иначе относилась церковь к присутствию на пирах скоморохов, в которых видела служителей бесовских сил. Уже в XI веке записан был рассказ о печерском монахе Исаакии, которому явились бесы, игравшие «в сопели, и в гусли, и в бубны». В том же столетии митрополит Иоанн, разрешая священникам посещать «мирские пиры», строго предписывал тотчас «встать из-за стола», как только начнется «играние и плясанье и гуденье». И позднее отношение церкви к «играм» скоморохов было последовательно отрицательным. Благочестивый человек не мог иметь ничего общего со скоморохами и их играми. Автор «Казанской истории», близкий к царю по своим политическим взглядам, но мало осведомленный о жизни царского двора, восхваляя благочестие государя, подчеркивал, что тот «от юны версты не любляше ни гуселнаго звяцания, ни прегудниц скрыпения... ни скомрах видимых бесов скакания и плясания». Появление скоморохов на царском пиру, действительно, могло огорчить благочестивого человека, а предложение принять участие в их играх — вызвать его возмущение.

Насколько можно отнестись с доверием к рассказу Курбского? Определенное подтверждение отыскивается в сочинениях самого Грозного. Отвергая обвинения князя, царь все же сквозь зубы признавал, что занимался «играми» — «сходя к немощи» своих подданных, «дабы нас, своих государей, познали, а не вас, изменников». Призвав ко двору скоморохов, некогда изгнанных Сильвестром, царь ясно давал понять, что более не намерен подчиняться каким-либо ограничениям и будет устраивать свою жизнь только так, как он сам считает нужным. Возможно, также сыграло свою роль пристрастие царя к пению и музыке, о чем речь пойдет впереди.

Однако если сам рассказ Курбского представляется вполне достоверным, то его утверждение о том, что именно произошедший инцидент послужил причиной казни боярина, вызывает сомнения. Ведь убитый одновременно с ним князь Юрий Иванович Кашин не имел к этому инциденту никакого отношения. В этой связи обращает на себя внимание, что оба боярина дважды вместе выступали поручителями по опальным — сначала по Ивану Дмитриевичу Бельскому, потом — по Александру Ивановичу Воротынскому. Таким образом, у царя были основания видеть в них главных предводителей недовольных в рядах Боярской думы. Инцидент на пиру мог послужить последним толчком для расправы.

Казнь двух бояр стала грубым нарушением всех традиционных норм отношений между царем и его советниками. Однако, судя по всему убийства оказались тайными, и возложить прямую ответственность за них на царя было невозможно. Не случайно в своем ответе Курбскому царь отрицал всякую к ним причастность: «Кровию же никакою Праги церковные не обагряем» (хотя имена обоих бояр вошли в так называемый «Синодик опальных»— список казненных царем людей, составленный в конце его правления).

Однако еще одно убийство, причастность к которому царя была более чем очевидной, привело к его конфликту со знатью.

Поводом для убийства послужила ссора двух царских приближенных, князя Дмитрия Ивановича Овчины-Оболенского и Федора Алексеевича Басманова. Это были молодые аристократы, успешно начинавшие свою карьеру: в разряде Полоцкого похода 1563 года они упоминаются в числе молодых дворян, которые должны были «за государем ездити». Хотя служба Федора Басманова и началась с участия в Полоцком походе, уже в то время царь особо выделял его из своего окружения. Он был послан известить о взятии Полоцка тетку царя Евфросинию Старицкую (с аналогичным поручением к брату царя Юрию в Москву был послан сам царский шурин, князь Михаил Темрюкович). Федор был сыном боярина Алексея Даниловича Басманова, в то время одного из ближайших советников царя, но его возвышение объяснялось, очевидно, интимной связью с Иваном IV. Указания на эту связь встречаются в ряде записок иностранцев, а прямой намек на нее виден в выпаде Курбского против советников, губящих тело и душу государя, «иже детьми своими паче Кроновых жрецов действуют».

Рассказ о ссоре и последовавших за ней событиях сохранился в записке польского шляхтича Войтеха (Альбрехта) Шлихтинга, выходца из видной дворянской фамилии великопольской шляхты. Он попал в русский плен после взятия русскими войсками крепости Озерище в ноябре 1564 года. Несколько лет он бедствовал, пока в 1568 году его не «выпросил себе в качестве слуги и переводчика» царский врач Арнольд Лензей. В конце 1570 года Шлихтингу удалось бежать из России. В Польше при дворе Сигизмунда II им было составлено «Краткое сказание о характере и жестоком правлении московского тирана Васильевича», которое должно было дискредитировать царя в глазах христианской Европы.

В «Сказании» Шлихтинг писал о царе, что тот «злоупотреблял любовью этого Федора, а он обычно подводил всех под гнев тирана». Очевидно, одним из таких лиц и оказался Дмитрий Овчина. Рассердившись на Федора Басманова, «Овчина попрекнул его нечестным деянием, которое тот обычно творил с тираном». Басманов пожаловался царю, тот пришел в ярость и, пригласив Овчину на пир, послал его в погреб выпить вина за свое здоровье, а там царские псари задушили князя.

На этот раз причастность царя к убийству была совершенно очевидна. «Пораженные жестокостью этого поступка, — читаем далее у Шлихтинга, — некоторые знатные лица и вместе верховный священнослужитель сочли нужным для себя вразумить тирана воздержаться от столь жестокого пролития крови своих подданных невинно без всякой причины и поступка».

Таким образом, действия царя столкнулись с протестом со стороны не только бояр, но и «верховного священнослужителя» — то есть митрополита.

Со второй половины 1563 года отношения царя с митрополичьей кафедрой серьезно осложнились. В «Пискаревском летописце» это ухудшение отношений отнесено к концу правления Макария. Однажды, повествует автор летописца, царь попросил у митрополита «душеполезной книги», а тот послал ему «погребален», то есть чин погребения. В ответ на слова разгневанного царя, что «в наши царские чертоги такие книги не вносятца», митрополит сказал, будто не знает более «душеполезной» книги: «аще хто ея со вниманием почитает, и тот во веки не согрешит».

Это полулегендарное свидетельство получает некоторое подтверждение в «Сказании о последних днях жизни митрополита Макария». Здесь читаем, что 3 декабря 1563 года святитель заявил о своем желании оставить кафедру и «отъити на молчалное житие» в Пафнутьев Боровский монастырь, где он некогда постригся в монахи. Настаивая на своем желании, он даже послал царю особое «писание». Царь с сыновьями посещал митрополита, упрашивая его «со слезами» остаться на престоле и «едва умоли его». Царь, очевидно, понимал, что уход Макария будет воспринят как публичное осуждение его политики, и стремился этого не допустить. Уговаривать Макария приезжала и царица Мария Темрюковна, которая, как видим, в отличие от Анастасии готова была активно поддерживать действия супруга. Лишь 21 декабря митрополит согласился на уговоры, и царь приказал «то писмо дранию предати пред его очима».

31 декабря 1563 года Макарий умер. Царь приложил усилия к тому, чтобы митрополичью кафедру занял человек, на которого он мог бы всецело положиться.

24 февраля 1564 года собор епископов избрал митрополитом старца Чудова монастыря Афанасия, бывшего протопопа Благовещенского собора Андрея, который в течение многих лет был духовником царя. Остался он им и после того, как постригся в 1562 году в Чудове монастыре с именем Афанасия. Здесь, в Чудове монастыре, в 1562—1563 годах он явно по заказу царя работал над составлением «Степенной книги». Афанасий, несомненно, принадлежал к числу наиболее близких к царю представителей духовенства. Как и царь, он был приверженцем сильной единоличной власти правителя. Однако, разделяя с царем его политические идеалы, митрополит не мог одобрить те методы, с помощью которых царь хотел реализовать их на практике.

Не знаем, какие аргументы использовали бояре и митрополит в своих беседах с царем, но результат известен — царь должен был уступить их давлению: «подал надежду на исправление жизни и в продолжение почти шести месяцев оставался в спокойствии». Так сообщает Шлихтинг. Поскольку вслед за этим он рассказывает о событиях, происходивших в декабре 1564 года, очевидно, что столкновение произошло в конце весны — начале лета, то есть как раз тогда, когда царь писал свое послание Курбскому. Отсюда понятно появление на его страницах тех высказываний, которые приведены выше.

О том, как тревожно чувствовала себя в это время царская семья, выразительно свидетельствует рассказ об освящении собора Никитского Переяславского монастыря, которое произошло 14 мая 1564 года. С этой обителью Ивана и членов его семьи связывали особые отношения. Когда после неожиданной смерти наследника царевича Дмитрия огорченная царская семья возвращалась в Москву из путешествия на Белоозеро, она остановилась в Никитском монастыре близ Переславля-Залесского. Здесь царица Анастасия «зачала», и рождение 28 марта 1554 года нового наследника — царевича Ивана было приписано чудесному покровительству патрона обители — преподобного Никиты Столпника. Когда через некоторое время маленький царевич заболел, он исцелился благодаря воде, освященной у мощей святого Никиты. Маленький монастырь, в котором жило всего семь монахов, был осыпан царскими милостями. Царь устроил здесь большую обитель, наделил ее землями, построил каменную ограду, трапезную и каменные храмы. На освящение главного из них, во имя «великомученика Христова Никиты», прибыли вся царская семья и митрополит Афанасий. После освящения храма царь поехал к гробнице своего покровителя святого Сергия «помощи просити... милости и устроения его царскому державству великия Росия». Мария же Темрюковна, оставшаяся на некоторое время в Никитском монастыре, просила монахов этой обители молиться «о устроении земстем и мире всего православного християнства».

Небесные патроны должны были помочь царю в борьбе с непокорными подданными, желаниям которых он не был намерен уступать. Летом — осенью 1564 года царь, несомненно, обдумывал план переворота, который должен был привести к сосредоточению в его руках всей полноты власти в государстве. К сожалению, мы почти ничего не знаем о том, как вырабатывался такой план и кто вместе с царем участвовал в его создании. Официальная летопись не освещала эту сторону событий, а иностранцы, оставившие свои свидетельства об опричнине, ничего об этом не знали. Лишь в «Пискаревском летописце» указывается, что царь устроил опричнину «по злых людей совету Василия Михайлова Юрьева да Олексея Басманова и иных таких же».

Свидетельство это, очевидно, основано на какой-то достоверной традиции. Действительно, Василий Михайлович Юрьев и Алексей Данилович Басманов в 1563 — 1564 годах принадлежали к числу ближайших советников царя. В конце 1563 года именно они вели очень важные переговоры с литовскими послами, выступая в той роли, в которой ранее выступал Алексей Адашев.

Василий Михайлович Юрьев, двоюродный брат царицы Анастасии, уже неоднократно упоминался на страницах этой книги как один из членов боярского клана Захарьиных, возвысившегося после первого брака Ивана IV. Уже в первой половине 50-х годов он зарекомендовал себя как администратор (дворецкий Тверского дворца), дипломат и воевода. Удаленный отдел во второй половине 50-х годов XVI века, он вернулся в близкое окружение царя после ухода Сильвестра и Адашева. По записи 1561 года, в случае смерти царя он должен был входить в состав регентского совета при малолетнем наследнике.

Алексей Данилович Басманов принадлежал к старому московскому боярскому роду Плещеевых, из которого в XIV веке вышел один из патронов московской митрополичьей кафедры митрополит Алексей. Все, что о Басманове известно, позволяет говорить о нем как об одном из лучших военачальников своего времени. К рассказам о его военных успехах есть все основания отнестись с доверием, так как в большинстве своем они читаются в той части официальной летописи, которая составлялась во времена, когда летописное дело находилось в руках Адашева, а Басманов вовсе не принадлежал к ближайшему окружению царя. Впервые Басманов отличился при взятии Казани, где вместе с князем Михаилом Ивановичем Воротынским командовал войсками на главном направлении штурма. Эти войска первыми поднялись на городские стены. Способности Басманова ярко проявились в неудачном для русской рати сражении с крымскими татарами при Судьбищах, когда крымский хан русское войско «потоптал и разгромил». Тогда не командующий армией боярин Иван Васильевич Шереметев, а один из воевод, Алексей Басманов, собрал бегущих с поля боя детей боярских и стрельцов. Они «осеклися в дубраве» и до вечера отбивали натиск орды, причем «из луков и из пищалей многих татар побили». Именно под командованием Басманова в начале Ливонской войны русские войска взяли штурмом Нарву. Еще раз военные способности Басманова проявились осенью 1564 года, когда крымский хан Девлет-Гирей со всей ордой вторгся в Рязанскую землю. Нападение татар застало местных воевод врасплох, в Рязани не оказалось войска и крепость не была подготовлена к обороне. Басманов, находившийся с сыном Федором в рязанском поместье, собрав соседей, напал на крымские «загоны», захватил языков и, узнав о намерениях хана идти к Рязани, поспешил в город. Город был спешно укреплен, население мобилизовано для обороны и нападения татар отбиты.

Если в 50-е годы XVI века Басманов, подобно Курбскому, был прежде всего военачальником, то с начала 60-х годов он перестал получать военные назначения. Царь поручал ему ведение важных дипломатических переговоров, в которых тот ранее никогда не участвовал. Очевидно, с этого времени царь стал ценить Басманова не столько как военного, сколько как политика.

Обоих советников царя объединяло то, что они принадлежали к старомосковским боярским родам и при существующей практике продвижения в рамках правящей элиты, которая регулировалась системой местнических счетов, не могли рассчитывать занять первые должности в государстве, предназначенные по традиции для представителей наиболее знатных княжеских родов — потомков Рюрика и Гедимина.

О событиях, предшествовавших установлению опричнины, сохранился подробный рассказ официальной летописи, а также свидетельство двух ливонских дворян на русской службе Иоганна Таубе и Элерта Крузе. Печатник рижского архиепископа Таубе и дерптский фогт (судья) Крузе попали в плен к русским в первые годы Ливонской войны. Предложив царю свои услуги в деле привлечения ливонских дворян и горожан на сторону русской власти, они в 1564 году были освобождены и взяты на царскую службу. Позднее они были приняты в опричнину и получили имения. Царь настолько доверял этим ливонским дворянам, что в 1570 году, когда в Москве было принято решение о создании вассального ливонского королевства во главе с датским принцем Магнусом, приставил их к «ливонскому королю» для наблюдения за его действиями. Когда желаемых результатов добиться не удалось, Таубе и Крузе в 1571 году бежали в Литву. Здесь, предложив свои услуги Сигизмунду II, они написали послание литовскому наместнику Ливонии Яну Ходкевичу. Читавшийся в послании подробный рассказ о жестокостях Ивана IV также должен был дискредитировать царя в глазах христианской Европы.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных