Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Трип второй, или ХОКМА




 

Теперь немного метафизики. Анэристический принцип — это принцип ПОРЯДКА, эристический принцип — принцип БЕСПОРЯДКА. С виду Вселенная кажется (невеждам) упорядоченной; это АНЭРИСТИЧЕСКАЯ ИЛЛЮЗИЯ. В сущности, любой порядок «здесь» накладывается на изначальный хаос — в том же смысле, в каком имя человека скрывает под собой его истинное "я". Реализовывать этот принцип на практике — задача ученых, и некоторым из них это великолепно удается. Но пристальное изучение показывает, что порядок растворяется в беспорядке, и это — ЭРИСТИЧЕСКАЯ ИЛЛЮЗИЯ.

Малаклипс ‑Младший, X. С. X., «Principia Discordia»

 

А космический корабль «Земля», этот восхитительный и кровавый цирк, вот уже четыре миллиарда лет все двигался по орбите вокруг Солнца; его конструкция, впрочем, оказалась столь совершенной, что никто из пассажиров вообще не ощущал движения. Те, кто находились на темной стороне корабля, в основном спали и путешествовали в мирах свободы и фантазии; те же, кто оказался на освещенной стороне, выполняли задачи, поставленные перед ними лидерами, или праздно ожидали, когда поступит очередной приказ сверху. Доктор Чарльз Мочениго в Лас‑Вегасе пробудился от очередного ночного кошмара и отправился в туалет мыть руки. Он думал о том, что вечером ему предстоит свидание с Шерри Бренди, и, слава Богу, не догадывался, что это его последнее свидание с женщиной. Все еще пытаясь успокоиться, он подошел к окну и взглянул на звезды. Будучи специалистом, чьи интересы ограничивались только предметом его исследований, он считал, что смотрит на звезды снизу вверх, а не видит их вокруг себя. Р. Бакминстер Фуллер, один из немногих землян, осознающих, что они живут на космическом корабле, был в это время на борту самолета, выполнявшего дневной рейс Нью‑Дели‑Гонконг‑Гонолулу‑Лос‑Анджелес. Он посмотрел на циферблаты всех трех своих наручных часов. Одни часы показывали местное время (17:30), вторые — время в Гонолулу, конечной цели его путешествия (2:30 следующего утра), а третьи — время на его родине в Карбондейле, штат Иллинойс (3:30 предыдущего утра). В Париже в полуденном людском водовороте ватаги юнцов распространяли буклеты, в которых восторженно описывался всемирный рок‑фестиваль и праздник космической любви, который пройдет на побережье озера Тотенкопф близ Ингольштадта в конце месяца. В английском Сандерленде молодой психиатр прервал свой обед и бросился в палату хронических больных, где из уст пациента, который десять лет молчал, раздавалось странное бормотание: "Это начнется в Вальпургиеву ночь. Именно тогда Он обретет максимальную силу. И тогда‑то вы Его увидите. При первом ударе часов в полночь". В центре Атлантического океана дельфин Говард, плывший с друзьями под лучами утреннего солнца, столкнулся с акулами и вступил в смертельную борьбу. В Нью‑Йорке, где занимался рассвет, Сол Гуд‑ман тер уставшие глаза и просматривал записку о Карле Великом и Судах Просветленных. А Ребекка Гудман тем временем читала о ревнивых жрецах Бел‑Мардука, которые предали Вавилон вторгнувшейся армии Кира, потому что их молодой царь Валтасар стал отправлять культ любви богини Иштар. В Чикаго Саймон Мун, лежа рядом с Мэри Лу Сервикс, слушал пение пробудившихся птиц и дожидался первых рассветных лучей. Его ум был активен — он размышлял о пирамидах, богах дождя, сексуальной йоге и пятимерной геометрии, но больше всего он думал о предстоящем рок‑фестивале в Инголынтадте и о том, сбудется ли все, что предсказал Хагбард Челине.

В двух кварталах к северу (в пространстве) и более сорока лет назад (во времени) мать Саймона, покидая Уоббли‑Холл [14], — а надо сказать, что Саймон был анархистом во втором поколении,слышит пистолетные выстрелы и подходит к толпе, собравшейся перед кинотеатром «Биограф», где лежит истекающий кровью человек. На следующее утро, 23 июля 1934 года, Билли Фрешетт, находясь в тюрьме округа Кук, узнает эту новость от надзирательницы.

В этой Стране Белых Мужчин я занимаю самое низкое и зависимое положение, потому что у меня не белый цвет кожи и потому что я не мужчина. Я олицетворяю все недостойное и презренное, потому что я цветная женщина из индейского племени и близка к природе, а всему этому нет места в технологическом мире белых мужчин. Я — дерево, которое срубают, чтобы построить фабрику, отравляющую воздух. Я — река, в которую сбрасывают сточные воды. Я‑тело, презираемоесознанием.Янижедна,грязьподвашиминогами. И при этом из всех женщин мира Джон Диллинджер выбрал в невесты именно меня. Он утонул во мне, упал в мою бездну. Я была его супругой, но не в том смысле, в каком понимают супружество ваши умники, церкви и правительства, нет, мы сочетались истинным браком. Как дерево повенчано с землей, гора с небом, а солнце с луной. Я держала его голову на моей груди, ерошила его волосы, словно это была сладкая свежая трава, и называла его Джонни. Он был не просто мужчина. Он был безумец, но не обычный безумец, которым становится мужчина, покинувший родное племя и вынужденный жить среди враждебно настроенных чужаков, которые его оскорбляют и презирают. Он был не из тех безумцев, какими бывают все остальные белые мужчины, которым неведомо, что такое племя. Он был безумен так, как может быть безумен бог. И теперь мне говорят, что он мертв. — Ну так что,спросила под конец надзирательница,ты ничего не хочешь сказать? Разве вы, индейцы, не люди?Ее гадливо посверкивавшие глазки напоминают глаза гремучей змеи. Она хочет увидеть, как я заплачу. Она стоит и ждет, наблюдая за мной из‑за решетки. — Неужели у тебя вообще нет никаких чувств? Ты что же, просто животное? — Я молчу. У меня каменное выражение лица. Ни один бледнолицый никогда не увидит слез индейца из племени меномин. У кинотеатра «Биограф» Молли Мун с отвращением отворачивается, чтобы не видеть, как охотники за сувенирами обмакивают свои носовые платки в кровь Диллинджера. Я отхожу от надзирательницы и смотрю через зарешеченное оконце на звезды, расстояние между которыми почему‑то сегодня больше обычного. Небо выглядит огромным и пустым. Во мне есть такое же пространство, огромное и пустое, которое больше никогда не заполнится. Наверное, так же чувствует себя земля, когда из нее вырывают дерево с корнями. Наверное, земля сдерживает этот крик боли, как сдерживаю его сейчас и я. Но она поняла ритуальное значение носовых платков, пропитанных кровью; понял это и Саймон.

Саймон получил то еще образование. Понимаешь, если твои родители анархисты, то чикагская школа сделает все, чтобы отшибить тебе мозги напрочь. Представьте меня школьником в 1956 году, в классе, на одной стене которого висит портрет Эйзенхауэра с лицом Моби Дика, на другой — портрет Никсона с усмешкой капитана Ахаба, а между ними, на фоне обязательной звездно‑полосатой тряпки, стоит Мисс Дорис Дэй[15](или ее старшая сестра?) и велит ученикам отнести домой буклеты, разъясняющие их родителям, почему им обязательно следует голосовать.

— Мои родители не голосуют, — говорю я.

— Эта брошюра как раз им и объяснит, почему нужно голосовать, — отвечает она с поистине неподражаемой, лучистой, солнечной и по‑канзасски сентиментальной улыбкой Дорис Дэй. Учебный год только начался, и она еще не слышала обо мне отзывов учителей, которые преподавали в моем классе в прошлом году.

— Я уверен, что ничего не получится, — отвечаю я как можно вежливее. — По их мнению, нет никакой разницы, кто займет Белый дом: Эйзенхауэр или Стивенсон. Они считают, что все равно командовать будет Уолл‑стрит.

Туча закрыла солнце. Сразу потемнело. Ее не готовили к такому повороту там, где штампуют все эти копии Дорис Дэй. Поставлена под сомнение мудрость Отцов. Она открывает и закрывает рот, потом снова открывает и закрывает, и наконец, делает такой глубокий вдох, что у всех мальчиков в классе (все мы в пике полового созревания) при виде ее взмывшей и опавшей груди наступает эрекция. Все молят Бога (за исключением меня, поскольку я, конечно же, атеист), чтобы их не вызвали и им не пришлось встать.

— Только подумайте, в какой замечательной стране мы живем, — наконец выдохнула она. — Даже люди с такими убеждениями могут высказывать их вслух, не опасаясь попасть в тюрьму.

— Чушь собачья, — говорю я. — Мой папа столько раз садился в тюрьму и выходил из нее, что там уже пора поставить турникет специально для него. И мама моя тоже. Да вы сами попробуйте выйти в этот город с подрывными листовками — и посмотрите, что получится.

Естественно, после школы меня встречает банда патриотов из расчета семеро против одного. Они выбивают из меня дерьмо и заставляют целовать их красно‑бело‑синий тотем. Дома не лучше. Мама — убежденная анархо‑пацифистка, ну там, Лев Толстой и все такое, и она вытягивает из меня признание, что я не отвечал ударом на удар. Мой папа — настоящий уоббли, радикал, и ему хотелось бы, чтобы хотя бы один из патриотов получил от меня сдачи. Сначала они полчаса дружно ругают меня, а следующие два часа ссорятся уже друг с другом. Бакунин сказал так, а Кропоткин сказал эдак, а Ганди сказал еще что‑то, а Мартин Лютер Кинг — спаситель Америки, да твой Мартин Лютер Кинг — проклятый идиот, который продает народу утопический опиум, и все в таком духе. Сходите в Уоббли‑Холл или в книжный магазин «Солидарность», и вы услышите там все тот же вечный и не затихающий спор на повышенных тонах и в самых крепких выражениях.

Поэтому вряд ли вас удивит, что я начал слоняться по Уолл‑стрит, покуривать травку и очень быстро стал самым молодым и активным представителем так называемого поколения битников. Это не улучшило мои отношения со школьным руководством, но по крайней мере внесло некоторое разнообразие в весь этот ура‑патриотизм и анархизм. Но вот мне уже стукнуло семнадцать лет, Кеннеди убит, страна начинает трещать по швам, и мы больше не битники, мы теперь хиппи, и главное, что надо сделать, — это отправиться на Миссисипи. Вы когда‑нибудь были на Миссисипи? Знаете, что говорил доктор Джонсон о Шотландии? «Лучше всего говорить, что Бог создал ее с какой‑то целью, но ведь то же самое можно сказать и об Аде». Вычеркиваем Миссисипи; в нашем повествовании об этом больше ни слова. Следующая остановка — Антиохский колледж в старом добром Йеллоу‑Спрингс (штат Огайо), где по причинам, о которых вы скоро догадаетесь, я специализировался по математике. На прилегающей к колледжу территории бурно разрасталась конопля, и этот уголок дикой природы тянул нас, словно магнитом, к знаниям. Можно было выйти туда ночью, нарвать травки на неделю с женских конопляных растений, спать под звездами с женщиной — настоящей женщиной, а не растением, — затем проснуться поутру с птицами, кроликами и всей этой утраченной Америкой Томаса Вулфа: камень, лист, ненайденная дверь и все такое, а потом отправиться на лекцию, чувствуя легкость и желание учиться. Однажды я проснулся, когда по моему лицу бежал паук, и подумал: «Вот, по моему лицу бежит паук», — и бережно стряхнул его: «Ведь это и его мир». Хотя в городе я бы его убил. То есть я хочу сказать, что антиохская жизнь была сплошным кайфом, но она ничуть не подготовила меня к возвращению в Чикаго и к Химической Войне. Нет, до 1968 года я еще не нюхал газа «мейс», но зато умел читать знамения. Пусть они говорят вам, братья и сестры, что это загрязнение окружающей среды. Это самая настоящая Химическая Война. Они истребят нас всех ради лишнего доллара.

Однажды вечером, сильно накурившись, я отправился домой, чтобы посмотреть, как на мое состояние отреагируют мама с папой. Все было по‑прежнему, но как‑то иначе. У нее изо рта все так же выскакивал Толстой, у него — Бакунин. И вдруг все стало каким‑то странным и призрачным, словно ожил кафкианский мир: двое давным‑давно мертвых и похороненных русских спорят друг с другом через двух чикагских радикалов‑ирландцев. Надо сказать, что в это самое время происходило сюрреалистическое пробуждение молодых переднедольномозговых анархистов, я читал некоторые их опусы, и они меня пробирали.

— Вы оба не правы, — сказал я. — Любовь не приносит свободы, и Сила не приносит свободы. Свободу дает Воображение. ‑Я произносил, где надо, заглавные буквы, и был под таким кайфом, что они тоже врубились и услышали эти буквы. Они оба открыли рот, и я почувствовал себя Уильямом Блейком, объяснявшим Тому Пейну, что к чему. Рыцарь Магии взмахнул моим жезлом и рассеял тени Майи.

Первым пришел в себя папа.

— Воображение, — сказал он, сморщив большое багровое лицо в усмешке, которая всегда выводила из себя копов, когда они его арестовывали. — Вот что получается, когда хороших мальчиков из рабочего класса отправляют учиться в колледжи для богатых тунеядцев. Они начинают путать книги и фразы с реальностью. Когда ты был в той тюрьме в Миссисипи, ты воображал себя за пределами тюремных стен, ведь так? Сколько раз в час ты воображал, будто находишься вне тюрьмы? Могу себе представить. Первый раз, когда меня арестовали в тридцать третьем во время забастовки, я проходил сквозь тюремные стены миллионы раз. Но всякий раз, когда я открывал глаза, стены и решетки оказывались на прежнем месте. И что же меняв конце концов освободило? И что, в конце концов, освободило тебя из Билокси? Организация. Если для беседы с интеллектуалами тебе нужны высокие слова, то вот тебе это слово, и в нем столько же слогов, сколько в слове воображение, но зато гораздо больше реализма.

Этот разговор с отцом, его слова и странную прозрачную голубизну его глаз я запомнил навсегда. В том же году он умер, и я узнал о Воображении еще больше, потому что выяснилось, что он вовсе не умер. Он по‑прежнему здесь, где‑то в тайных закоулках моей черепушки, и постоянно со мной спорит. Это чистая правда. Хотя правда и то, что он мертв, по‑настоящему мертв, и вместе с ним похоронена частица меня. В наше время не принято любить своего отца, поэтому я даже не знал, что любил его, пока не закрыли крышку гроба и я не услышал собственные рыдания. И теперь это ощущение вселенской пустоты накатывает на меня всякий раз, когда я слышу песню «Джо Хилл»:

Они убили тебя, Джо. Нет, я не умирал!

Верны обе строчки, и нескончаема скорбь. Они не застрелили папу в прямом смысле, как Джо Хилла, но методично уничтожали его из года в год, гася его анархистский огонь (а он был Овном, настоящим огненным знаком) при помощи копов, судов, тюрем, налогов, корпораций, клеток для духа и кладбища для души, пластикового либерализма и убийственного марксизма. Я даже считаю себя должником Ленина, поскольку позаимствовал у него фразу, прекрасно выразившую мои чувства, когда умер папа. «Революционеры, — говорил Ленин, — это мертвецы в отпуске». Приближался чикагский съезд демократической партии 1968 года, и я понимал, что мой отпуск может оказаться намного короче, чем папин, потому что я был готов драться с ними на улицах. Всю весну мама трудилась в центре «Женщины за мир», а я участвовал в заговорах сюрреалистов и йиппи. Тогда‑то я и познакомился с Мао Цзуси.

Это произошло 30 апреля в Вальпургиеву ночь (переждем грохот на саундтреке), когда я толковал по душам с ребятами из нашей компании в кофейне «Дружелюбный незнакомец». «Г. Ф. Лавкрафт» (рок‑группа, а не писатель) работали в задней комнате, громко барабаня в ворота Кислотного Царства. Ребята доблестно пытались ворваться в это царство на волнах звука, не пользуясь химическими отмычками, что было в том году подлинным новаторством. Но я не могу объективно оценить масштабы их успеха, поскольку обкурился на 99,44 % полного безумия еще до того, как они начали грохотать. Меня притягивала необыкновенно задумчивая восточная мордашка за соседним столиком, но основную часть моего внимания все‑таки удерживала окружавшая меня компания, в которую входил и странный священник‑педик, которого мы прозвали Падре Педерастией.

Я их разносил в пух и прах. У меня как раз был период увлечения Донатьеном Альфонсом Франсуа де Садом.

— У анархистов в голове такой же запор, как и у марксистов, — выдавал я; вы уже узнаете стиль? — Кто выступает от имени таламуса, желез внутренней секреции, клеток организма? Кто видит организм? Мы прикрываем его одеждой, чтобы спрятать человекообразность. Мы не освободимся от рабства, пока люди не начнут сбрасывать с себя весной одежду и хранить ее в шкафу до следующей зимы. Мы не станем людьми в том смысле, в каком обезьяны — это обезьяны, а собаки — собаки, пока не начнем трахаться, когда и где нам захочется, как это делают другие животные. Трах на улицах — не просто эпатаж: это освобождение наших тел. Не освободив наши тела, мы по‑прежнему останемся добропорядочными благоразумными роботами, а не людьми, обладающими врожденным интеллектом. — И так далее. И тому подобное. Наверное, когда меня несет, я способен найти сильные аргументы, оправдывающие даже необходимость изнасилований и убийств.

— Следующий за анархией шаг, — сказал кто‑то цинично. — Настоящий хаос.

— А почему бы нет? — спросил я. — Кто из вас тут работает, как все люди? — Конечно же, никто не отозвался; я отсыпал себе еще дозу. — А станете вы ходить на такую работу ради какой‑то организации, члены которой называют себя анархосиндикалистами? Будете вы стоять за токарным станком по восемь сраных часов в день, если синдикат скажет, что народу нужна ваша продукция? Если да, то новым тираном станет народ.

— К черту машины, — с воодушевлением воскликнул поэт Кевин Маккул. — Назад, в пещеры! — Он обкурился не хуже меня.

Восточная мордашка приблизилась: на лбу повязка, украшенная золотым яблоком внутри пятиугольника. Черные глаза девушки почему‑то напомнили мне голубые глаза моего отца.

— То, к чему вы стремитесь, — это организация воображения —вежливо поинтересовалась она.

Я отшатнулся. Услышать именно эти слова именно в тот момент — это было уж слишком!

— Один парень из Общества Веданты рассказывал, что ДжонДиллинджер прошел сквозь стену, когда совершил побег из тюрьмыКраун‑Пойнт, — спокойно продолжала мисс Мао. — Вы считаете,такое возможно?

Вы знаете, как обычно сумрачно в кофейнях. Но в «Дружелюбном незнакомце» было еще темнее, чем везде. Пора было выметаться. Блейк по утрам за завтраком беседовал с архангелом Гавриилом, но я еще не достиг таких высот.

— Эй, Саймон, ты куда? — донесся до меня чей‑то голос. Мисс Мао ничего не сказала, а я не оглядывался на это тонкое задумчивое лицо. Было бы намного проще, будь оно мрачным и непроницаемым. Но когда я вышел на улицу и направился в сторону Фуллертон‑стрит, сзади послышались шаги. Я обернулся, и Падре Педерастия ласково коснулся моей руки.

— Я пригласил ее прийти и послушать, что ты говоришь, — сказал он. — Она должна была подать сигнал, когда решит, что ты готов. Но, кажется, тебя пробило сильнее, чем я ожидал. Это был какой‑то эмоционально значимый диалог из твоего прошлого?

— Она что, ясновидящая? — тупо спросил я.

— Можно сказать и так. — Я посмотрел на него при свете от кинотеатра «Биограф» и вспомнил рассказ мамы о людях, обмакивавших свои носовые платки в кровь Диллинджера; неожиданно в моей голове зазвучал старый гимн «ТЫ ОМЫЛСЯ, ты омылся, ТЫ ОМЫЛСЯ КРОВЬЮ агнца?» Мне вспомнилось, как все мы верили, что ОН живет среди нас, уродов, надеясь вернуть нас обратно в лоно церкви — «священной римско‑католической и апостольской», как называл ее папа, когда был пьяный и злой. Было понятно: куда бы Падре ни вербовал меня, это не имело отношения к данному богословскому профсоюзу.

— В чем дело? — спросил я. — И что это за женщина?

— Она дочь Фу Манчу, — ответил он. И вдруг откинул голову назад и расхохотался, как кукарекающий петух. Потом так же внезапно умолк и уставился на меня. Прямо пожирал меня глазами.

— Так или иначе, — медленно сказал я, — вы сочли, что я готов увидеть спектакль, который вы с ней разыгрываете. Но не готов ко всему остальному, пока не сделаю верный шаг? — Он едва заметно кивнул, не сводя с меня глаз.

Что ж, я был молод и невежествен во всем, что выходило за пределы десяти миллионов книг, которые я проглотил, позорно неуверен в полетах моего воображения над зоной реализма отца и, конечно же, обкурен, это все так. Но все‑таки я сообразил, почему он на меня так смотрит: в какой‑то мере это был чистый дзэн, и любые сознательные или волевые действия с моей стороны не могли его удовлетворить. И, значит, я должен делать то, чего не мог не делать, то есть должен оставаться Саймоном Муном. Для этого нужно было здесь и сейчас, не теряя времени на рассуждения и обдумывания, понять, что значит быть Саймоном Муном, вернее, что значит саймономуновость, а этот вопрос мгновенно вылился в блуждание по комнатам моего мозга в поисках владельца, и, когда мне нигде не удалось его найти, меня прошиб пот. И это было ужасно, потому что, когда я выбежал из тех комнат, Падре по‑прежнему за мной наблюдал.

Никого нет дома, — сказал наконец я, понимая, что это не самый удачный ответ.

— Странно, — отозвался он. — А кто искал?

И тогда я прошел сквозь стены и попал в Огонь.

Что стало началом более тонкой и изощренной части моего (Саймонова) образования, в которой мы пока еще не можем за ним угнаться. Сейчас он спит, скорее учитель, чем ученик, а бодрствующая Мэри Лу Сервикс лежит возле него и пытается понять, что же это было: то ли дело в траве, то ли с ней действительно случилось что‑то необъяснимое. Говард резвится в Атлантике. Бакминстер Фуллер, пролетая на Тихим океаном, пересекает часовые пояса и снова попадает в 23 апреля. В Лас‑Вегасе светает, и Мочениго, забыв о ночных кошмарах и тревогах, предвкушает создание первой живой культуры антракс‑лепра‑пи, что превратит этот день в достопамятный еще по многим причинам, о которых он даже не догадывается. А Джордж Дорн, выпавший из этой системы времени, пишет в свой дневник, причем каждое слово каким‑то магическим образом появляется само, без всяких усилий с его стороны. Он читает слова, нацарапанные его карандашом, но они кажутся мыслями, надиктованными чужим разумом. При этом фразы продолжают мысль, оборвавшуюся в номере гостиницы, и в них чувствуется присущий ему стиль:

...Вселенная — это внутреннее без внешнего, звук, созданный одним открывающимся глазом. В сущности, я даже не знаю, что это универсум. Скорее всего, есть множество мультиверсумов, и у каждого — свои собственные измерения, время, пространство, законы и странности. Мы блуждаем среди этих мультиверсумов, пытаясь убедить других и самих себя, что находимся в одной общей вселенной. Ибо отрицание этой аксиомы ведет к тому, что зовут шизофренией.

Ага, вот именно: кожа каждого человека — его собственный мультиверсум, как дом каждого человека — его крепость. Но все мультиверсумы стремятся слиться, создав истинную Вселенную, которую мы прежде себе лишь представляли. Возможно, она будет духовной, как дзэн или телепатия; возможно, она будет физической, эдакий Большой Трах, но это должно произойти: создание одной Вселенной и Великий Глаз, который открывается, чтобы наконец увидеть себя. Аум Шива!

— Эй, парень, ты обкурился в камень. Что за бред ты несешь? Нет, я пишу с предельной ясностью, впервые в моей жизни.

— Неужели? Тогда не расскажешь ли, почему вдруг Вселенная ‑это звук одного открывающегося глаза?

Не твое дело. И вообще, кто ты такой и как ты проник в мою голову?

— Теперь твоя очередь, Джордж.

В дверях стояли шериф Картрайт и монах в странной красно‑белой рясе, державший что‑то похожее на жезл цвета пожарной машины.

— Нет... нет... — забормотал было Джордж. Но он знал.

— Конечно, ты знаешь, — ласково сказал шериф, словно сожалея о том, что происходит. — Ты знал еще до того, как покинул Нью‑Йорк и приехал сюда.

Они стояли у подножия эшафота. «...Каждый в своих собственных измерениях, времени, пространстве, законах и странностях», — отчаянно думает Джордж. Да: если Вселенная — это один большой глаз, взирающий сам на себя, то телепатия — никакое не чудо, потому что любой, кто полностью открывает глаза, способен смотреть глазами остальных (на какой‑то миг Джордж увидел мир глазами Джона Эрлихмана в тот момент, когда Дик Никсон бесстыдно его наставляет: «Скажи, что ты не помнишь. Скажи, что не можешь вспомнить. Скажи, что никак не можешь объяснить то, что помнишь». Я никак не могу объяснить то, что помню.). «И узрит ее всякая плоть»: кто это написал?

— Я буду по тебе скучать, малыш, — произнес шериф, смущенно протягивая ему руку. В полном оцепенении Джордж пожал ее. Рука была горячей и напоминала скорее лапу рептилии.

Монах прошел мимо него и начал подниматься по лестнице на эшафот. «Тринадцать ступенек, — подумал Джордж. — На эшафот всегда ведут тринадцать ступенек. И ты всегда кончаешь в штаны, когда тебе ломают шею. Это как‑то связано с давлением на спинной мозг, которое передается предстательной железе. Берроуз называет это „Трюк Оргазма Смерти“».

На пятой ступеньке монах неожиданно воскликнул: «Слава Эриде».

Джордж ошарашенно уставился на монаха. Эрида? Это, кажется, что‑то из греческой мифологии, но что‑то очень важное...

— Все зависит от того, хватит ли у этого дурака мозгов, чтобы повторить.

— Тише, болван: он может нас услышать!

«Мне попалась плохая трава, — решил Джордж, — и я до сих пор лежу на постели в гостиничном номере, а это всё галлюцинации». Но он неуверенно повторил: «Слава Эриде».

И в тот же миг, как во время его первого и пока единственного кислотного путешествия, пространство начинает изменяться. Ступеньки становятся выше, круче — подняться по ним кажется таким же гиблым делом, как взойти на Эверест. Воздух внезапно осветился красноватым пламенем... "Точно, — думает Джордж, — какая‑то странная, совершенно левая трава..."

А потом, по какой‑то причине, смотрит вверх.

Теперь каждая ступенька стала выше обычного здания. Он стоит у подножия небоскреба в виде пирамиды, к вершине которой ведет тринадцать гигантских ступенек. А на вершине... А на вершине...

А на вершине Один Громадный Глаз — кровавый дьявольский шар холодного огня, без сострадания, жалости или презрения — смотрит на него, в него и сквозь него.

Рука опускается вниз, открывает до отказа вентили обоих кранов над ванной, затем то же самое проделывает с краном умывальника. Малдонадо по кличке «Банановый Нос» наклоняется вперед и шепчет Кармелу: «Теперь можно говорить».

(22 ноября 1963 года Мао Цзуси встретила в международном аэропорту Лос‑Анджелеса пожилого мужчину, пользовавшегося именем «Фрэнк Салливан», и отвезла его в дом на Фаунтин‑авеню. Его отчет был лаконичным и бесстрастным. «Боже мой, — сказала она, когда он умолк, — и что вы об этом думаете?» Он надолго задумался. "Ума не приложу. У тройного туннеля был, безусловно, Гарри Койн. Я узнал его, глядя в бинокль. В окне школьного книгохранилища я, скорее всего, видел того лоботряса, которого потом арестовали, Освальда. Парень на травяном холме — это Бернард Баркер из цээрушной банды Залива Свиней. К сожалению, я не смог хорошо рассмотреть человека в здании окружного архива. Но в одном я уверен: мы не должны об этом молчать. Необходимо, как минимум, сообщить об этом в ЭФО[16]. Возможно, они захотят изменить свои планы насчет ОМ. Ты слышала об ОМ?" Она кивнула. "Слышала. Операция «Мозготрах». Большой проект, на целое десятилетие или около того. Самая масштабная операция за всю историю существования ЭФО".)

— Красный Китай? — недоверчиво шепчет Малдонадо. — Ты, верно, начитался «Ридерс дайджест». Мы получаем весь наш героин от дружественных правительств вроде Лаоса. Иначе ЦРУ давно схватило бы нас за задницу.

Стараясь, чтобы Малдонадо услышал его слова в шуме текущей воды, Кармел подавленно спрашивает:

Значит, ты не знаешь, как мне встретиться с коммунистическим шпионом?

Малдонадо бесстрастно его рассматривает.

Сейчас коммунизм не слишком популярен,произносит онледяным тоном. Этот разговор происходит третьего апреля, черездва дня после переворота на Фернандо‑По.

Бернард Баркер, бывший чиновник при режимах Батисты и Кастро, надевает перчатки возле комплекса Уотергейт; в его памяти мелькает воспоминание: Травяной Холм, Освальд, Гарри Койн и — еще дальше в прошлом — Кастро, ведущий переговоры с Банановым Носом Малдонадо.

(Но 24 марта нынешнего года генералиссимус Текилья‑и‑Мота наконец‑то нашел книгу, которую искал. Это была такая же подробная инструкция для пользователей, как и «Государственный переворот» Луттвака, но только об управлении страной после захвата власти. Книга называлась «Правитель», а написал ее ловкий итальянец по фамилии Макиавелли. Она поведала генералиссимусу почти обо всем, что он хотел узнать, за исключением того, как справиться с американскими водородными бомбами. Увы, об этом Макиавелли ничего не писал, ибо жил задолго до их изобретения.)

Наш долг, наш священный долгзащитить Фернандо‑По, —уверяла Атланта Хоуп аплодирующую толпу в Цинциннати в тот жедень. — Неужели мы будем ждать, пока красные безбожники высадятся у нас в Цинциннати? — Толпа зашумела, бурно выражая нежелание ждать так долго. Они ожидали высадки красных безбожников еще с 1945 года, и к настоящему времени уже не сомневались, что эти подлые трусы вообще не собираются здесь высаживаться и, значит, нужно с ними встретиться на их территории. Но тут группа немытых, длинноволосых, странно одетых студентов из Антиохско‑го колледжа начала скандировать: «Я не хочу умирать за Фернандо‑По». Разъяренная толпа двинулась к ним: наконец‑то появились реальные красные для битья... Вскоре к месту действия неслось семь карет «скорой помощи» и тридцать полицейских машин.

(Впрочем, еще каких‑то пять лет назад Атланта придерживалась совсем других взглядов. Когда «Божья молния» откололась от «Освобождения женщин», она выступала под лозунгом «Долой сексизм», и ее первыми мишенями были книжные магазины для взрослых, образовательные программы по половому воспитанию, мужские журналы и зарубежные фильмы. Только после знакомства с Улыбчивым Джимом Трепоменой из «Рыцарей христианства, объединенных верой»[17], Атланта узнала, что мужское превосходство и оргазмы были частью Международного Коммунистического Заговора. Вот тогда‑то и произошел окончательный разрыв между «Божьей молнией» и ортодоксами из «Освобождения женщин», поскольку в то время ортодоксальная фракция трубила, что мужское превосходство и оргазмы являются частью Международного Капиталистического Заговора.)

— Фернандо‑По, — говорит репортерам президент США в тот момент, когда Атланта призывает к глобальной войне, — не станет вторым Лаосом или второй Коста‑Рикой.

— А когда мы начнем выводить наши войска из Лаоса? — быстро спросил репортер «Нью‑Йорк таймс».

Представитель «Вашингтон пост» тут же добавил:

— И когда мы начнем выводить войска из Коста‑Рики?

— У нас разработан четкий график вывода войск, на который мы ориентируемся при составлении наших планов, — начал Президент; но в самом городе Санта‑Исабелъ, когда Текилъя‑u‑Moma подчеркивает отрывок в книге Макиавелли, агент 00005 завершает коротковолновую передачу на британскую подводную лодку, лежащую на дне в семнадцати милях от острова: "Боюсь, янки совсем спятили. Я нахожусь на острове уже девять дней и абсолютно убежден, что здесь не только нет ни одного русского или китайского агента, так или иначе связанного с генералиссимусом Текилья‑и‑Мотой, но нет и войск этих стран, которые бы скрывались где‑нибудь в джунглях. Зато БАЛБЕС здесь явно занимается контрабандой героина, так что прошу разрешения на расследование". (Разрешения ему не дали. Старик W. из лондонского разведуправления знал, что 00005 немного чокнулся на тему этого БАЛБЕСа и всегда выдумывает, будто он имеет отношение ко всем его операциям.)

В это же время, но в другом отеле Тобиас Найт, временно переведенный в ЦРУ из ФБР для выполнения специального задания, завершает вечернюю радиосвязь с американской подводной лодкой, находившейся в двадцати трех милях от берега: «Русские вырыли яму, которая может быть только шахтой для запуска ракет, а косоглазые строят что‑то похожее на ядерный реактор...»

Хагбард Челине на борту подводной лодки «Лейф Эриксон», в сорока милях от острова, перехватил оба сообщения, презрительно хмыкнул и передал П. в Нью‑Йорк: АКТИВИВИЗИРУЙТЕ МАЛИКА И ГОТОВЬТЕ ДОРНА.

(А тем временем в одном из универмагов Хьюстона появилась совершенно странная, хотя на первый взгляд ничем не примечательная часть всей мозаики. Это была табличка, гласившая:






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных