Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Глава четырнадцатая




содержит конец повествования Габриэллы, которое не уместилось в главу тринадцатую. Следовательно, читатель узнает ещё некоторые подробности, относящиеся к вышеупомянутому крупному событию, и увидит, как создаётся и ширится в селе фама

 

Покинув супругу господина нотариуса, госпожа Габриэлла устремилась к гречанке госпоже Соке. А супруга нотариуса, в свою очередь, сломя голову помчалась к супруге господина кассира Гецы и к госпоже аптекарше — разведать, что им обо всём этом известно, и в зависимости от обстоятельств или обогатиться новыми сведениями, или поделиться собственными.

— Собака не укусит? — доносится голос с улицы.

— Ну, кто там ещё? — спрашивает госпожа Сока, окидывая взглядом калитку.

— Госпожа Сока, собака не укусит? — повторяют вопрос, и госпожа Сока узнаёт голос Габриэллы.

— Нет, нет!.. Она на цепи под амбаром. Заходите, не бойтесь! — кричит госпожа Сока. — О, что ей опять нужно, этой старой сплетнице?! (Госпожа Габриэлла не была ни старой, ни уродливой, как раз наоборот, но госпожа Сока была не в духе, а в таких случаях даже мужчины не бывают объективными и не стесняются в выражениях!) Опять помешает мне работать, как в прошлый раз, — ворчит госпожа Сока, склонившись над кучей старых заплесневелых перчаток, которые она разрезала на кусочки, чтобы завязывать ими бутылки с томатом, — в тот день ома заготавливала томат на зиму.

— Добрый день, кис ти хант[72]! приветствует её госпожа Габриэлла. — Пардон, пардон, если я вас хоть чуточку обеспокоила… вы, как всегда, за работой. Господи, гнедиге, хотелось бы знать, когда вы отдыхаете?

— О, нисколько вы меня не потревожили. Как раз наоборот. Я вот только что сидела и думала: не пошлёт ли кого господь… скучно одной, хоть бы зашёл кто-нибудь. Ан глядь, вы и пожаловали, как по заказу. Сам бог вас послал!

— Право же, милая, я ненадолго, по делу забежала, да и вы, вижу, заняты.

— Шарю вот по шкафам, старые перчатки собираю — бутылки с томатом завязывать. И всё только бальные попадаются, бог знает с каких времён сохранились. Гляжу на них и диву даюсь — неужто это мои? Разве влезет в них вот эта моя теперешняя лапа? Как меняется человек! Да и то сказать, когда это было, милая! Боже мой, что такое человеческая жизнь? Не успеешь оглянуться, а годы ушли! Господи, каким, помню, франтом был мой покойный, когда ещё молодым купчиком за мной ухаживал!.. Эхма, и всё это прошло, всё!

— Но и вы должны признать, дорогая, что было ему за кем поухаживать, ей-богу было! — говорит госпожа Габриэлла.

— Да… не могу ничего возразить, не он один мне в этом признавался… Была молода, а что молодо, то и красиво… Было, да прошло! — вздыхает госпожа Сока.

— Эх, госпожа Сока, годы текут, что полая вода, говорят в народе. Что, милая, прожили, то и ваше.

— И то правда, — соглашается госпожа Сока.

— Да право же! А людям всё жить тесно! Поглядеть хотя бы на наших преподобных отцов, попа Чиру да попа Спиру… А что поделаешь?.. Одному тесно, а другой с жиру бесится!.. Словно тысячу лет собираются жить!

— Попа Чиру и попа Спиру? — удивлённо спрашивает госпожа Сока. — А что случилось?

— Неужто ничего не знаете? — недоумевает госпожа Габриэлла.

— Ничего…

— И ровно ничего не слышали?

— Ни слова, моя милая, ни слова!

— Возможно ли это?

— Задержали меня дома эти проклятые помидоры, угораздило же именно сегодня за них взяться!.. Эфи! Эфика! Собери-ка эти перчатки, намочи, растяни и очисти от плесени, а потом разрежь на куски, вот как я тут начала, — приказывает госпожа Сока пришлёпавшей Эфике, округлой толстухе с белесыми ресницами. — У меня гостья… сейчас мне некогда. Живей собирай и уноси! Так что же, милая, случилось? Просто сгораю от любопытства, уж очень я найгириг[73]! Ничего-то ведь я не знаю.

— О, тогда я в большом накладе! А я-то, грешница, надеялась хоть какую-нибудь пользу извлечь: дай-ка, говорю себе, забегу на минутку к госпоже Соке, она-то уж, наверное, знает, недаром лавку держит! Ах, как жалко…

— Ни слова, уверяю вас, не слышала! Расскажите, ради бога, что знаете, не мучайте, моя милая! Что знаете, то и расскажите, а уж я смогу себе представить!

— Да, конечно, что знаю.

— Поссорились, что ли?

— Бога можно было бы благодарить, если б только это!

— Вот те и на, неужто хуже может быть?

— А вот представьте.

— Да что вы говорите! Фью!

— Инзультирунг[74]! Подрались!

— Подрались! Фрау Габриэлла, вы шутите! Бросьте, пожалуйста.

— Клянусь честью, моя дорогая!

— Ах, ах! Кто бы мог подумать!

— И ещё как!

— Да не говорите!

— Вообразите себе! Досталось нашему господину Чире, словно итальянцу под Кустоццей[75]!

— Фью-ю! Госпожа Габриэлла, да что вы говорите? — А от кого, господи боже ты мой?!

— От отца Спиры.

— Вот тебе раз! Как же это его угораздило? Из-за чего?

— Из-за жениха! И у того и у другого в доме по невесте; вот чтобы заполучить его… из-за господина Перы, учителя.

— Да знаю, знаю… но всё же… думается, не следовало бы из-за этого так… — удивляется госпожа Сока. — Не первый день сватанье заведено! Ах, боже ты мой, — ахает и крестится госпожа Сока, — точно мужики какие!

— Мне всё это супруга нотариуса рассказала… заглянула я к ней случайно, на минутку, от неё и услыхала. Как услыхала, так и окаменела, едва опомнилась. И десятой доли не передать из того, что она понарассказывала (да и некогда, милая). Нотариусиха говорила, между прочим, что дело шло не только о том, чью он дочь возьмет, — это, пожалуй, отец Спира ещё и простил бы; но он узнал, что тот, то есть поп Чира, ездил, куда там полагается, хлопотать, чтобы его будущий зять, то есть теперешний господин Пера, получил приход отца Спиры!.. Как это должно было произойти, я точно объяснить не могу, — довольно того, что отец Спира проведал об этом и, недолго думая, пустился за отцом Чирой вдогонку и наилучшим образом испортил ему планы. Еще там, в Темишваре, говорит супруга господина нотариуса, они поссорились, а сегодня утром поставили точку.

— Свят, свят! Неужто так-таки и подрались?.. И какого чёрта, в их-то годы?

— Форменным образом подрались. По всему селу только об этом и судачат. Пойду — может, услышу ещё что-нибудь. До свидания! До свидания! — прощается Габриэлла и торопится к выходу.

— Посидите ещё немного, — уговаривает её госпожа Сока, провожая до калитки. — Только что ведь пришли! А меня вы нисколько не задерживаете.

— Пора, пора, милая, и так слишком я засиделась. Прощайте!

— Э-э, фрау Габриэлла, у вас что-то по земле волочится! — закричала ей вслед госпожа Сока. — Вернитесь скорее! Куда вы в таком виде? Нижняя белая юбка волочится: запутаетесь, нос разобьёте.

— Ах, вот беда! — заахала в отчаянии госпожа Габриэлла, очутившаяся уже на изрядном расстоянии, от дома. — Фу ты, боже мой! Как это случилось? — Она остановилась и, оглядевшись, убедилась, что дело обстоит именно так. — Уф, уф! Как же мне быть?

— Фрау Габриэлла, — доносится из открытого окна голос кассира, господина Гецы. — Где ваши глаза? Ха-ха! Юбку по дороге потеряете! Ну и бабы! Помилуй бог!!

— Заходите скорее к нам! — слышится голос из третьего дома.

— Ох, явите милость! — просит госпожа Габриэлла и кидается туда. — Простите, на одну минутку. Уф, уф! Как это могло со мной случиться? Умоляю, дорогая, мне очень некогда, возьмите вот юбку, я пришлю за ней завтра мою девушку. Уф, уф, в самую горячую пору такая беда! Пожалуйста, только до утра.

— Будьте покойны.

— Но, пожалуйста, милая, никому ни слова об этом! Уф, уф! Большое спасибо! Счастье ещё, что беда приключилась со мной перед вашим, а не перед другим домом! Знаю, что вы женщина, слава богу, порядочная! Куда бы мне иначе деваться! Ах, будь оно неладно! Чего доброго, увидели бы парни да частушку сложили, дьяволы! Куда бы я делась от стыда? Проклятые мужчины! — И умчалась как вихрь в дом господина Гецы, где её с распростёртыми объятиями встретила Гецина супруга, госпожа Марта.

— Ну и вид же у меня, — говорит госпожа Габриэлла, влетая в дом Гецы. — Точно меня избила, а не господина Чиру!

— Скажите, бога ради, правда ли то, что я слышала о наших преподобных отцах?

— От кого, милая?

— Да от нотариусовой жены. Говорит, будто её Кипра всё в протоколе прочитал.

— Она это сказала?! Она?!! Да ведь это я ей, моя милая, всё рассказала!

— Значит, правда? — поражается госпожа Марта. — Выходит, подрались?

— В лучшем виде подрались. Едва разняли. Отец Спира инзультировал господина Чиру этак по-мужицки — ударил его.

— Ударил! Да неужто! А чем?

— Хватил его штоглой по левой щеке, все зубы повыбивал, так по церковному двору и разлетелись.

— Какой штоглой?

— Какой? Боже мой, вы ещё спрашиваете! Да штоглой, ручкой от утюга! Боже, госпожа Марта, вы словно деревенщина какая, будто у вас в доме утюга нет и вы гладите, как мужичка, на катке!

— Да… знаю, но всё же… — мямлит госпожа Марта и оторопело крестится. — Ах ты господи! Откуда же взялась у него штогла?

— В кармане принёс. Вам-то, милая, должно быть известно, как кассировой жене, каковы поповские карманы и что в них может уместиться!

— О-о боже!.. Штогла

— Да, да, да, у него была штогла!

— Да… Знаю, знаю… — тянет с сомнением госпожа Марта. — Добро бы попадьи подрались штоглами — на то они и женщины, и не было бы ничего удивительного, если б даже утюги да плиты пустили в ход!.. Но мужчины, да ещё священники! Ах, — решает она наконец, — какая там штогла, господь с вами!!!

— Да штогла же, милая, штогла! — жалобным голосом уверяет госпожа Габриэлла. — А в конце концов, — продолжает она, опомнившись, — сейчас я не берусь сказать, откуда штогла появилась… но так я слышала… за что купила, как говорится, за то и продаю.

— Откуда же взялась штогла? — не перестает удивляться госпожа Марта. — Тогда уж…

— Э, раз не верите, не стану и рассказывать, — заявляет, чуть не плача, госпожа Габриэлла.

— Ах, пожалуйста, расскажите!

— Нет, нет! На ваших глазах со мной стряслась эта беда, — лепечет госпожа Габриэлла, ударяясь в слёзы, — и вы просто дразните, не верите мне. Это по меньшей мере нехорошо, госпожа Марта! Конечно, у меня свалилась юбка, однако я не имею привычки лгать! — произносит сквозь обильные слёзы госпожа Габриэлла. — Это же со всяким может случиться, кто по делу спешит! — заканчивает она, вся заплаканная.

— О боже, боже, чем подрались!

— Ну ладно же, раз у вас из веры вышла, больше вы меня никогда не увидите. Так и запишите!

— Да не принимайте всё так близко к сердцу! — пытается успокоить её госпожа Марта. — Господи помилуй, такие люди — и вон до чего дошли!

— Вы, слава богу, знаете господина Спиру, — говорит, утирая слёзы, уже несколько успокоенная госпожа Габриэлла, — деревенщина, грубиян, а ещё из дворян!

— Ну, добром это не кончится! Супруга господина нотариуса со слов мужа говорит, что отец Спира, как дважды два, будет расстрижен и обрит, а приход получит господин Пера, как только женится на Меланье — прелестная выйдет пара! — и будет в попы посвящён. А как бы вы думали! Лишится бороды…

— Ха-ха-ха! — рассмеялась сквозь слёзы Габриэлла. — Не могу, милая, не смеяться, хоть и не до этого. Что мне в голову пришло! Бедная Юла! До чего невезучая! Вот уж потрафила: не напрасно влюбилась в этого брадобрея Шацику — будет кому обрить отца Спиру! Ха-ха-ха! Собственный зять! Ах, чёртушка Габриэлла, как это только тебе в голову взбрело! О женщины, женщины, исчадие дьявола! Ещё ненароком услышит кто, что я так смеюсь, подумает, вот, дескать, какая негодница. Бедная Юла! Вот уж потрафила!.. Будьте здоровы, до свидания!

— Да посидите ещё, милая! Кофе бы выпили, у меня чудесные сливки.

— В другой раз, в другой раз. Сейчас не могу! Нужно ещё кой к кому заглянуть, — бросила уже на ходу госпожа Габриэлла и вихрем помчалась к калитке. Она обежала несколько улиц и посетила по крайней мере шесть домов. Когда она выходила из шестого, начинало уже смеркаться. Пришлось прибавить шагу.

Госпожа Габриэлла, несясь как угорелая по улицам, встретила сначала супругу господина нотариуса, потом гречанку Соку, которая оставила свои томаты на попечение Эфики, наказав в случае чего разыскать её, и, наконец, фрау Цвечкенмаерку, — с этой последней она проболтала довольно долго. Фрау Цвечкенмаерка, услыхав, что её закадычная подруга фрау Габриэлла знает гораздо больше, чем она, была просто убита и горела жаждой мщения, по не могла вымолвить ни слова: обиднее всего было то, что фрау Габриэлла даже и не расспрашивала ни о чём! Вот почему фрау Цвечкенмаерка постаралась от неё отделаться.

— Ну, до свидания, — сказала она.

— До свидания, милая, не стану вас задерживать, да и я по горло занята. Завтра приду к вам под вечер и всё подробно расскажу. Господи, уже чувствуется осень… день всё короче! Пока посуду помоешь да всё приготовишь, уже и стемнело! А мне ещё семь домов надо обойти. Адьё[76]! — И, поцеловавшись, они расстались.

Госпожа Габриэлла пустилась по скорняцкому переулку. У калитки она застала Пелу, жену скорняка Леки, — рассердившись на что-то, она бранила учеников.

— Уж не подрались ли вы с кем? — спросила госпожа Габриэлла.

— Нет, милая… да вот без мастера с учениками сладу нет.

— Ах, только-то, а я думала, подрались — сейчас ведь, знаете, это в моду вошло даже у дворян! Если уж священники дерутся…

— Какие священники? — встрепенулась Пела.

— Да попы… эти… наши.

— И кого они, говорите, побили?

— Хе, кого! Того, кто уж, наверно, не станет этим хвастаться. Будто вы не знаете! Вы — и не знаете?!

— Откуда мне знать! С тех пор как муж разъезжает по ярмаркам, я редко выхожу… и ничего не знаю.

— Верю, верю… Ну конечно, отец Чира к вам хвастаться не прибежит… Пожалуйста, дайте мне чашку воды колодезной — в горле пересохло от волнений и потрясений.

— Сделайте одолжение! Заходите, пожалуйста, — пригласила Пела, и они обе вошли во двор.

— И-их! — взвизгнула госпожа Габриэлла, испуганная лязгом цепи.

— Мила, ступай, загони Серка под амбар! — крикнула Пела ученику. — Он, знаете, терпеть не может городских и вообще обутых людей — за бродяг, должно быть, их принимает.

И в самом деле, Лекин пёс почти не лаял на босых крестьян, но, завидя господина или просто обутого человека, впадал в бешенство и норовил вцепиться зубами в каблук.

— Простите, — говорит Пела, — мой Лека вот уже три недели разъезжает по ярмаркам, а я боюсь, как бы в отсутствие хозяина не забрался кто в дом, вот и спускаю с цепи собаку.

— Большое вам спасибо! Чудесная вода. Господи, сказала «вода», а сама думаю: говорят, что люди сперва напиваются, а потом уж дерутся; но, видно, кому суждено, тот и без вина и без воды в драку полезет. Вот как сейчас с отцом Чирой…

— Ах, я забыла вас спросить, кто же на него напал?..

— Да отец Спира!

— Отец Спира! Ах, страсти какие! А за что?

— Да из-за жениха… господина Перы.

— А на нашей улице говорят, будто между Юлой и господином Перой было уже раньше всё договорено, ещё когда он в семинарии учился… Сказывают, что на другой день после его приезда обручение состоялось.

— Э, состоялось, чёрта с два! А вы, милая невестушка Пела, сразу и поверили? Сплетни и больше ничего! Конечно, поп Спира был бы рад-радёхонек этому, но уж больно он прижимистый, словно грек какой, ни крейцера не пожелал дать в приданое дочке. А поп Чира, тот, право же, умнее поступил — взял да и переманил юношу. Ведь если девица на выданье да ещё с изъяном, так, ей-богу, скряжничать не приходится!

— С изъяном? А нешто попова Юла с изъяном?

— А как бы вы думали?

— Да ведь она здорова как дуб!

— Э, только кажется, милая моя.

— О пресвятая и пречистая! Какой же у неё изъян? — спрашивает удивленная Пела.

— Да разве один, милая! Не знаю даже, с какого конца приняться!

— Ах, родимая, кто бы мог подумать! — недоумевает Пела.

— Прежде всего — не знает немецкого! Разве это не изъян для молодой девицы? Скажите сами!

Пела молчит, задумавшись, и ей кажется, что в самом деле это изъян.

— И ещё какой изъян… ещё какой, милая! Вам-то, как жене мастера, не в обиду будь сказано, это, понятно, совсем не нужно, но ей, ей…

— И подрались?..

— Чуть было не проткнул его крюком, которым солому дергают… На счастье, рядом оказались господа старосты и Аркадий, пономарь, и отняли у него крюк.

— Ах, страсти какие! Откуда же у него крюк?

— Да в церковном дворе это случилось… в церковном дворе… А он тогда схватил кирпич да как трахнет ему по голове — так все зубы и вышиб!.. Ну, собрался в доме больного консилиум бечкерекских врачей и дал заключение: нижнюю челюсть поминай как звали!.. Да и бог знает, останется ли жив!

— О-о, господи, что я слышу!

— Ну, а сейчас, невестушка Пела, всего лучшего. Спешу я! До свиданья! До свиданья! — И, прощаясь уже на ходу, вдруг споткнулась у самой калитки и от неожиданности вскрикнула: — Ах!

— Ой-ой, что с вами, вы чуть не грохнулись!

— Ах! Панталоны, чтоб они сгорели! И как раз сейчас, когда прямо вздохнуть некогда! Пела, милая моя, не до туалетов мне теперь, — пускай они у вас переночуют, а утром я за ними пришлю… Нате вот, — сказала она и торопливо сунула их Пеле. — Ах, злосчастная ты, Габриэлла! Если и дальше будет так же, как началось, ничего не донесёшь ты до дома!

— О мать честная!.. А как… ха-ха-ха!

— Счастье ещё, что не в другом доме… А что, если бы на улице беда эта приключилась, да ещё на глазах у мужчин!.. Сгорела бы от сраму!.. Вот было бы представление!

— Упаси бог! Да ещё при каких-нибудь охальниках, досталось бы вам завтра…

— Уф, невестушка Пела, не напоминайте мне о них. Лучше сквозь землю провалиться! Всюду торчат, чёрт бы их взял! Мужчины! Только подумаю, бррр!.. Да ещё эти парни деревенские — чуть что заприметят, сейчас же на все село ославят. О-о, тут беды не оберёшься, милая невестушка Пела!

— Чтоб они пропали!

— Только, ради бога, ни слова! Ни единого слова! Знаете, я и сама-то услыхала об этом от фрау Цвечкенмаерки. Она каждый день ко мне под вечер заявляется. Насела на меня так, что я, хочешь не хочешь, должна была слушать… А она обязательно всё перепутает… Поэтому я и на десятую долю ей не верю.

— Не беспокойтесь, голубушка, знаю я, что такое тайна, — говорит Пела, провожая госпожу Габриэллу, которая мгновенно исчезла во мраке, проклиная «ссору», из-за которой теряются нижние юбки и панталоны. Вслед за ней тут же отправилась по соседям и невестушка Пела. В дома она не входила, а останавливалась у калиток, сзывала хозяек, служанок и делилась с ними новостью. В первых трёх местах она сказала, будто повреждение нанесено крюком, а в двух других впопыхах ошиблась и сказала, что железными вилами.

Госпожа Габриэлла легко и уверенно неслась по улице; в четвёртом квартале она встретилась опять с фрау Цвечкенмаеркой, в пятом — с гречанкой Сокой, в шестом — с супругами нотариуса и кассира, а в седьмом — с госпожой аптекаршей. И эти пять энергичных женщин разнесли, подобно жёнам-мироносицам[77], весть о страшном утреннем происшествии быстрее, чем если бы всё село было опутано густой телефонной сетью. Этому способствовало ещё то, что в этот день, 29 сентября, был женский праздник Кирияка-отшельника, который праздновался в селе с тех пор, как двадцать с лишним лет тому назад, в этот день, одну женщину хватил за корытом удар. Все самым настоящим образом сбились с ног, бегая из улицы в улицу. Даже госпожа аптекарша, поначалу стеснявшаяся принять в этом участие, потому что смешно коверкала сербские слова, — даже она в конце концов ревностно взялась за дело.

Как комок снега, маленький и неприметный, катясь с горной вершины, превращается у её подножия в огромную лавину и погребает под собой целые дома, так и эти толки, возникшие утром, разрослись к вечеру до того, что просто погребли дома попа Чиры и попа Спиры! К ночи в том конце села, где продают из-под полы табак и где не считается грехом изувечить или даже убить податного инспектора, там, где в первую очередь разыскивают и чаще всего находят украденные в селе вещи, — в этом вот конце передавались в тот день вечером уже невероятные истории, даже сущие басни, притом с мельчайшими подробностями. Поэтому автору приходится ограничиться сообщениями вышеупомянутых дам, а все прочие, принесённые с сельской околицы, только отметить, ибо самым достоверным источником сведений о данном происшествии является пономарь Аркадий; источник же этот весьма скуден и преждевременно выдал бы автора. Он (то есть Аркадий) стоял у дверей и слушал, пока попы ссорились в комнате, но как только дело у них дошло до драки, он убежал на колокольню, дабы не очутиться в щекотливом положении свидетеля. Фама кружилась по селу со всеми своими прикрасами — ядрёная, грузная фама, тучная фама, тучнее, чем обе попадьи, взятые вместе.

Потому-то и докатилась эта весть до окраины села в таком преувеличенном виде. Там рассказывали, будто преподобные отцы подрались ещё в Темишваре, но их быстро разняли, и они якобы затаили злобу, поняв, что на чужих людях у них нет такой свободы действий, как в своём селе. Поэтому, едва приехав домой, попы схватились на следующий же день. Отправляясь на свидание, тот и другой якобы запрятали под рясу по бруску, чтобы объясниться как следует, по старинке, как полагается мужчинам. Слово за слово, — продолжал свой рассказ Рада Чилашев, — и, право слово, дело дошло до крайности. Поп Спира как-то избежал удара, выбив у попа Чиры из рук брусок, но хватил его так неудачно, что свернул ему нижнюю челюсть на спину так, что цирюльник Софра лишь с большим трудом вправил ему челюсть на прежнее место. Ну а зубы — поминай как звали! Поп Чира поклялся, что если останется жив, то не успокоится до тех пор, пока не снимет у попа Спиры усы и бороду, чтобы того нельзя было отличить от католического священника! Два ланаца[78]лучшей своей земли пускает в продажу и даже стряпчего нашёл, — будет вести процесс, пока хватит казны и земли. И говорят, будто ему уже передали от владыки, чтобы не беспокоился: отберёт, дескать, у попа Спиры столько кварталов с прихожанами, сколько не хватает во рту у попа Чиры зубов.

А что во всём этом правда и что неправда, читатель узнает из последующих глав, которые будут короче предыдущих, но не менее любопытны.

 

Глава пятнадцатая,

которая убедит читателя в правильности старой пословицы, гласящей: «Нет дыма без огня»; другими словами, вокруг чего ведётся столько разговоров, там обязательно какой-то дьявол сидит. Кроме того, читатель узнает, что происходило в обоих поповских домах после этого происшествия

 

«Всякое диво три дня в диковинку», — говорит пословица; так случилось и с этим происшествием. Посудачили в селе два-три дня и успокоились, продолжая, разумеется, жаждать свежих новостей. Известие, что поп Чира в ссоре с попом Спирой, приняли к сведению и стали относиться к нему как к старой и привычной вещи. Но село как село: всяк свой хлеб жуёт, а чужой беде лишь счёт ведёт. Не так обстояло дело у попов. Они этого правила в расчёт не приняли и только ещё начинали настоящую войну. На другой же день отец Чира посоветовался со своими приятелями, что ему следует предпринять. Все сошлись на том, что нужно пожаловаться на отца Спиру, и не благочинному или ещё кому-нибудь, а самому его преосвященству владыке.

И он сел и написал жалобу.

Не станем приводить её полностью, а изложим лишь некоторые места. В жалобе отец Чира прежде всего говорит о самом себе, напоминает о тридцати годах безупречной службы алтарю и церкви, о тридцати годах тяжёлого апостольства в вертограде господнем, где он насаждал и растил в сердцах вверенной ему паствы всяческие добродетели; перечисляет, сколько «супружески, но не венчано живших» он убедил принять святое таинство брака, сколько швабок и мадьярок спас от еретических заблуждений, привёл (вместе с их невинными детками) в лоно православия и обвенчал с православными сербами; называет ряд проповедей, истребивших буйный куколь и бурьян и развеявших плевелы греха и дурных навыков среди прихожан… И только потом переходит к описанию столкновения с отцом Спирой и нанесённого последним ему, попу Чире, оскорбления. Он указывает в обвинении, что вещественное доказательство, относящееся к столкновению и его последствиям, хранится у него и будет представлено на суде. Жалоба была сочинена самим отцом Чирой и собственноручно каллиграфически переписана. Прежде чем приступить к переписке начисто, он выпроводил из дому на целый день всех домочадцев, чтобы не мешали, затем переписал жалобу и отправил на почту.

После того как жалоба была отослана, между попами разверзлась бездонная пропасть. С тех пор не было случая, чтобы они оказывались вместе. Когда один правил службу, другой в церковь и не заглядывал, ни он, ни его семья. А так как большие господа не любят торопиться, то не спешили они и с этой жалобой. Лежала она довольно долго без всякого движения, а за это время охлаждение и ненависть между попами росли и всё больше бросались каждому в глаза. Если, к примеру, умирал какой-нибудь богач, и семья выражала желание, чтобы по нему звонили все колокола и отпевали его оба попа, то выполнялась только первая половина желания, ибо вместе попы служить не хотели и второго попа приходилось звать из соседнего села.

— А как вели себя их домочадцы — попадьи, поповны? Что делали Пера и Шаца? — спросят любознательные читатели.

Господин Пера на второй-третий день после своего приезда в село был сбит с толку, да так и не сумел как следует разобраться что к чему. Он ко всем относился сначала одинаково. Милы были ему и Юла и Меланья, хорош отец Чира, до злосчастного происшествия хорош был и поп Спира. Понравилась ему Юла, очень понравилась, нашлось бы за что её полюбить. Её здоровье, буйные русые волосы, румяные, точно нежнейшие персики, щеки (и позже, когда бы его ни угощали у отца Чиры персиками, он тотчас вспоминал розовые щечки Юлы) и кроткий, наивно-детский взгляд — всё нравилось ему, и не раз он задумывался над тем, как было бы чудесно, будь всё это у Меланьи, которую он, конечно, очень любил. Так чувствовал и думал господин Пера до этого рокового события. Но теперь, как честный человек, он перешёл окончательно на сторону отца Чиры и почти открыто осуждал отца Спиру. И не удивительно. Ведь в доме отца Чиры его уже звали просто Перой или сынком, а он величал их — отец, мать — родители. Пера объяснился с Меланьей, да и она призналась ему сначала в симпатии, а потом в любви, и оба они открылись родителям и даже негласно, украдкой, обменялись кольцами. И теперь, как будущий зять, он, конечно, участвовал во враждебных действиях, которые приняли такой серьёзный оборот.

А Шаца и Юла? У них дело тоже подвигалось вперёд, но по-прежнему втайне. Они всё так же встречались на огороде, однако с наступлением осени реже, ибо теперь это было сопряжено с опасностями. Огород поредел, нет больше буйной зелени, так хорошо укрывавшей влюблённых от несносного контроля в лице родителей, которыми господь бог обременяет всякое влюблённое существо. Поредели виноградные кусты, давно отцвели маки, и торчат только их сухие головки, полные маковых зёрен, что даёт повод Шаце погружаться в грёзы и создавать чудесные видения о том, как, даст бог, в недалёком будущем он войдёт зятем в этот дом, как будут заботиться о нем, ублажать его всякой всячиной, а чаще всего савиячей с маком, которой, как всякий бачванин, он отдавал предпочтение перед любым другим тестом. Давно уже повыдергана метлина, перевязана и отнесена в сарай, а на изгороди, которая раньше, летом, вся пестрела и зеленела от перевивавших её вьюнков и тыквенной ботвы, на изгороди, сплошь обсаженной подсолнухом и аистником, не осталось ничего, кроме голых досок да клочьев высохшей тыквенной ботвы, которая больше не может никого укрыть, благоприятствуя невинному ухаживанию. Поэтому свидания сейчас происходили в присутствии тётки Макры — «для отвода глаз», как говорится, чтобы всегда имелась удобная отговорка, будто они встретились здесь случайно. Вот почему долгое время никто не знал о их взаимной симпатии, кроме них двоих, бога на небе и бабки Макры на земле, с той только разницей, что бог всё видел и слышал, а бабка Макра плохо видела и мало что слышала из их разговоров. Так всё и тянулось до того рокового и злосчастного происшествия. Но потом из владений попа Чиры стали пытливо наблюдать за всем, что происходит во владениях попа Спиры, и в конце концов всё открылось. Не лишено было оснований предположение, высказанное в доме попа Спиры, что масла в огонь тут, конечно, подлила фрау Габриэлла. Таким образом, несмотря на то что Шаца с Юлой, как все влюблённые, больше всего стремились к уединению, им не посчастливилось: они были не только замечены, но и воспеты.

Кто их воспел, осталось скрытым навсегда, но довольно веские подозрения падали на Тиму-шрайбера (собственно, «шлайбера», как называли его крестьяне), который — вам это уже известно — не ладил с Шацей, жили они, как говорится, точно два петуха на навозной куче. Ещё со времён той песенки, если читатель помнит, песенки о неких писарях и сельских парнях, о каких-то вилах и чьём-то кряканье, которую сочинил якобы цирюльник Шаца на Тиму-«шлайбера» и послал в календарь (Великобечкерекский), — ещё с тех самых времён они друг друга возненавидели. И сейчас, когда по селу стали шептаться, что попова Юла и Шаца не наглядятся друг на друга, Тима возненавидел Шацу пуще прежнего, потому что попова Юла и ему нравилась. Но Тима считал её недостижимым идеалом, осмеливался смотреть на неё только издали, и уже одно это почитал величайшим счастьем, а между тем на селе уже во всеуслышанье говорили, будто Шаца и Юла встречаются в огороде, беседуют через изгородь, что он совершил «ероберунг»[79]и даже — вон до чего дошло! — осмеливается рассчитывать на женитьбу! Как тут не рассердиться, скажите, дорогие читатели, положа руку на сердце. Потому что, если судить справедливо и объективно, то чем Шаца лучше Тимы? Были они школьными друзьями, оба учились в гимназии, и обоих из неё выгнали — Шацу из четвёртого класса, а Тиму из пятого. Шацу выгнал законоучитель, а Тиму латинист, после того как он (Тима) в очень учтивой форме спросил, как сказать по-латыни «айда». И вполне естественно, что Тима считал себя достойнее Шацы по двум причинам: во-первых, Шаца был выгнан из четвёртого класса, а он из пятого; во-вторых: Шаца пошёл в ремесленники, а он (Тима) — в чиновники. Ведь это, надо полагать, существенная разница! Потому-то Тима и считал себя более завидной партией для поповны, каковою являлась Юла, чем Шаца, который, нужно отдать ему должное, был очень красив, но постоянно ходил с короткими рукавами, а зимой обходился без зимнего пальто. Однако что было, то было! Юлу влекло к Шаце, а Шацу к ней. И насколько Тиме нравилась Юла раньше, настолько он возненавидел её сейчас. И так как он талантливо складывал стихи (множество прекрасных стихов на медовых пряниках сердечком — лучшее доказательство крупного поэтического дара писаря Тимы) и был взбешён и уязвлён до глубины души, то не удивительно, что он тут же сел и сочинил частушку, которую, правда, не хотел, да и ни в коем случае не решался признать своей, но всё село знало, что она сложена им и никем больше, ибо сам он чаще всего, возвращаясь на заре в сопровождении музыканта цыгана, с горя распевал эту песенку:

 

Тыква с кабачком, эй, эй!

Юцу замуж выдают,

А жених-то брадобрей,

Без изъяна тут как тут.[80]

 

Вот эту самую частушку, которую сложил писарь Тима, и услышал однажды ночью поп Спира и, сообразив, к кому она относится, ворвался словно бешеный домой и крикнул Жуже:

— Где эти тыквы?!

— Какие тыквы, милостивец? — удивлённо спросила перепуганная Жужа, увидя его в такой ярости.

— Позови сейчас же госпожу и господжицу! — заревел преподобный отец, топнув сердито ногой.

Они явились, и отец Спира накинулся на них.

Никто в доме — ни поп Спира, ни попадья — не знал и не ведал, какая на них беда надвигается, а потому новость эта потрясла их точно гром с ясного неба.

После первого же вопроса Юла разразилась горючими слезами, а матушка Сила только крестилась и глядела то на мужа, то на дочь. Отец Спира орал так, что дрожал весь дом, попадья всячески успокаивала его, и, немного утихомирившись, он предоставил ей самой, полагаясь на её женскую хитрость, разобраться во всём этом деле и доложить ему.

И верно, Юла исповедалась матери. Рассказала ей всё. Не забыла упомянуть ни о богатстве семейства Шацы, ни о его намерении отправиться в Вену для изучения хирургии. Матушку Сиду будто холодной водой окатили! Она словно окаменела и не могла произнести ни слова, так странно и неожиданно было слышать всё это из Юлиных уст. Матушка, не веря собственным ушам, погрузилась в раздумье. Юла плакала в углу, проливая потоки слёз и утираясь фартуком, а матушка Сида расхаживала по комнате, останавливалась у окна и, тупо уставившись на улицу, всё думала, вспоминала и никак не могла припомнить случая, чтобы попова дочка вышла замуж за парикмахера. И вдруг ей пришли на ум Меланья, господин Пера и госпожа Перса.

— Не бывать этому! — решительно объявила госпожа Сида. — Ещё чего не хватало! — сказала она и вышла, оставив заплаканную, несчастную Юлу, у которой слова матери погасили последний луч надежды.

 

Тоскливые дни потянулись для Юлы после этого разговора. Никто не сочувствовал ей — ни отец, ни мать; оба были против её склонности к Шаце. И свидания прекратились, — за Юлой зорко следили, как за преступницей. Юла замкнулась в себе, лишь в одиночестве она находила некоторое утешение, — она могла мечтать о ком хотела, этого ей никто запретить не мог. Уверенная в том, что все надежды тщетны, она чаще всего размышляла о смерти. И хотя во власти родителей было предотвратить её гибель, она прощала им всё. И думы её и песни, которые она охотнее всего распевала в то время, и книги, которые читала, — всё указывало, что Юла тяготится жизнью и что единственное для неё спасение — смерть. Отец, как и все отцы, не обращал на это внимания и ничего не замечал. Он даже завёл однажды в присутствии Юлы речь о какой-то подходящей партии, которая сейчас наклёвывается, но госпожа Сида, как всякая мать, у которой дочь постоянно на глазах и потому ближе сердцу, заметила, что это вовсе не понравилось Юле. О настроении дочери матушка Сида судила прежде всего по песням, которые Юла пела. Внимательно прислушиваясь к ним, она всё больше с болью в сердце убеждалась в том, что дочь её несчастна.

Однажды матушка Сида сидела и слушала песню, которую Юла напевала под гитару.

А Юла пела красивый бачванский романс. В своё время он был очень популярен у нас, но сейчас давно забыт, как и многие другие прекрасные старинные песни, которых теперь уже никтю не поёт. Юла пела:

Юца в Бечей держит путь-дорогу.

Кто Юлу видел — никто не обидел.

Как на Феудвар она повернула,

Повстречала мастеров трёх Юла.

«Ты куда отправилась, мадьярка?

Куда держишь путь, пойдём-ка с нами!»

Тот браслет золотой отнимает,

Этот с шеи дукаты срывает,

«Поцелуй меня!» — требует третий.

Отвечала им Юла мадьярка:

«Мать меня просила-заклинала,

Не целуй немилого, просила.

Лучше быть мне рыбьей снедью в Тисе,

Чем чужих целовать на дороге!»

Так сказала и бросилась в Тису,

И оттуда мастерам сказала…

Матушка Сида давно отложила вязанье и внимательно слушает, вытирает глаза и горестно покачивает головой, а Юла продолжает ещё печальней:

 

«Ради бога, мастера молодые,

Моему отцу вы поклонитесь,

Пусть травы не косит он на Тисе —

Скосит он мою русую косу!

Матери моей вы поклонитесь,

Пусть не пьёт из Тисы той глубокой —

Выпьет очи мои молодые!

И любимому вы поклонитесь,

Пусть не бродит по Тисе широкой —

Он сломает мне белые руки,

Засорит мои чёрные очи!» —

То сказала и в Тисе исчезла.

 

Госпоже Сиде «соринка попала в глаз», и она усиленно тёрла его платком, но потом, взяв себя в руки, вошла в Юлину комнату. И хоть сердце у неё разрывалось на части, она, нахмурившись, строго спросила:

— Что это за песня?

— Да песня, мама… бачванская песня, пели её недавно жнецы из Бачки!

— Да знаю, знаю; но почему тебе вздумалось именно её петь?

— Да вы же сами научили меня, милая мама, а на днях вот мне напомнили о ней.

— Чтоб я больше не слышала этой песни! Поняла? Погляди-ка на неё! — крикнула матушка Сида срывающимся от жалости голосом. — Не смей больше петь! Вон ты какая! Лучше вовсе не пой, если не можешь чего путного выбрать!

— Не буду, милая мама! Да мне и не до песен! — говорит Юла, утирая нос кончиком платка, которым была повязана, потом ударяется в слёзы и прячет лицо в передник.

Не найдясь что сказать, матушка Сида заплакала и вышла из комнаты.

С тех пор она старалась не оставлять дочь в одиночестве: то заходила к ней, то звала к себе, чтобы не упускать её из виду, развлекала, веселила. Но помогало это мало. Юла тосковала, хотя нельзя сказать, чтоб увядала, потому что, как назло, влюблённость не мешала ей (наперекор всем правилам поэтики) оставаться такой же полненькой, кругленькой, как и прежде, когда она ещё не изведала этой, можно сказать, адской, но всё же сладостной страсти.

Госпожа Сида изо всех сил старалась выбить у неё из головы эти мысли и желания, но попытки эти всегда заканчивались слезами Юлы и поражением госпожи Сиды. Юла была неутешна, а мать становилась всё мягче, всё уступчивей. Часто они коротали время за чтением. Когда Юла читала про себя, госпожа Сида молча работала рядышком или слушала, когда дочь читала вслух. Однажды сидят они так — мать занята своей работой, а Юла читает и то и дело утирает слёзы. Матушка Сида следит за ней краешком глаза и чувствует себя как-то не по себе.

— Ты опять взялась за печальную книгу? Почему не возьмёшь чего-нибудь повеселее, чтобы посмеяться?.. Что это?

— «Путеводная звезда», что господин Пера принёс, так и осталась с тех пор. Читаю «Карловацкого студента».

— Сейчас же брось!

— Да я уже кончаю.

— Делай, что говорят! — строго прикрикнула матушка Сида. — Небось третий раз уже читаешь!

— Но, мама, только полстранички — и конец. Послушайте, мамочка дорогая! — И Юла дрожащим голосом принялась читать вслух: — «Кости Любинки покоятся в героической герцеговинской земле, но его могилы никто не может найти; да если б даже известно было, где она, некому посетить её, некому пролить слезинку, оплакивая его, — не осталось у него близкого человека.

Пролейте, дорогие сестры сербки, хоть слезинку жалости над печальной долей нашего Любинки, покажите этим, что цените и с уважением относитесь к его самопожертвованию, а сербская вила оставит о нём память для грядущих поколений.

Но если вам очень горько, вам, нежные сербские души, — что Шац… то есть… Любинкина… могила остаётся безымённой и что никто не может пролить над ним слезинку, ступайте к господину Йове — там вы утешитесь.

Господин Йова отведёт вас на карловацкое кладбище и покажет вам могилу, где покоится вечным сном половина жизни Любинки…

Здесь, на могиле Юлы… Драгини, безутешный отец расскажет вам, как его любимая единственная дочь после насильственного замужества увядала день ото дня, пока не увяла совсем. Обливаясь слезами, он признаёт себя убийцей своего ребёнка, убийцей своей жены, — ведь и она после смерти Драгини скончалась от горя; а вы, глядя на горькое, но позднее раскаянье упрямого отца и вспоминая невинные жертвы его упорства, вздохнёте и прошепчете: «Упрямство, пропади навеки!» — закончила Юла, задыхаясь от слёз, и выронила книгу.

Матушка Сида, бросив вязанье, тоже расплакалась.

— Э, если бы это была правда! А то так, лишь бы… А кто это написал? — спросила матушка Сида, утирая слёзы.

— Коста Руварац…

— Коста! Да это Коста, сын священника Васы… отец Васа из Саса. Эх, вот что я скажу: откуда он всё это знает? Я была знакома в Карловцах с тремя Йованами, и ни у одного из них не было дочери Драгини. Всё это вздор! Бездельник он! Да! Отец Васа последний кусок хлеба отдаёт, чтобы сын учился, стал со временем человеком, а он глупостями занимается. Да пусть хоть сто раз печатают, не верю я в это! — заявляет матушка Сида, притворяясь, будто рассказ нисколько её не тронул.

— Но, правда, ведь очень жалостливо написано?

— Радость моя, этому не бывать! — произносит потрясённая матушка Сида. — Не дай боже! Твой отец не такой бездушный, как тот господин Йова.

— Мама, милая мама, мне так тяжко!

— А мне разве легче, родная моя?.. Ну, посмотрим: сделаю всё, что смогу; должен уступить, не такой он, родная, упрямый! — утешает матушка Сида дочь и продолжает уже более спокойно: — Ты говоришь… он из богатой семьи… может, в самом деле изучит хирургию?

— Может, совсем, говорит, нетрудно, — отвечает Юла, тоже мало-помалу успокаиваясь.

«Улита едет…» И матушка задумывается.

— Ну, за хирурга куда ни шло, — произносит она громко и снова задумывается. Знала она многих хирургов. Все это были благовоспитанные люди, дружившие с такими же благовоспитанными людьми, например, с господами председателем, аптекарем, ротмистром. Они именовали себя докторами, а другие доктора величали их коллегами. Да их и все не называют иначе, как «господин доктор». Господин хирург заходит обычно после обеда в ресторан, играет в шахматы, пьёт пунш и читает газеты, любит поговорить о том, как один царь ловко провёл другого, а когда ест виноград, то сначала вымоет его в чашке и кожицу не ест, а оставляет на тарелке, а съев, обязательно вымоет в той же чашке руки, что, кроме самых больших господ, делают ещё евреи.

«Одним словом, — заключает матушка Сида, — все хирурги без исключения держат себя по-господски, и, конечно, не мешает поразмыслить над этим, ибо партия вовсе не так уж плоха».

Юла сослалась на тётку Макру, которая больше всего о нём знает, и матушка Сида решила, не говоря ничего мужу, переговорить прежде всего с тёткой «этого юноши». Следует признать, что госпожа Сида весьма обмякла, как обмякла бы всякая мать, видя каждый день, как тоскует её дитя, и уже почти примирилась с мыслью, что доктор Шаца, — а ещё лучше: «доктор Александр», — неплохая партия для её Юлы.

На следующий день она, не откладывая, дважды побывала в огороде у тётки Макры, а через день опять. Разузнав обо всём у тётки Макры и у других, матушка Сида осталась вполне удовлетворённой полученными сведениями. «Боже, — говорила она про себя, — что значит судьба! Счастье здесь, у нас под носом, а мы его и не видим!»

Поговорила она и с мужем, объяснила ему всё, добавив, что она, как мать, ничего против брака не имеет, больше того — она встретит такого зятя с распростёртыми объятиями.

— Юноша неплохой, ничего худого о нём не слыхать, из хорошей и богатой семьи. У него и сейчас недурное состояние, которым управляют опекуны. Учился немного в гимназии, значит, не какой-нибудь… А кроме того, у него есть какие-то старые тётки, и все бездетные и едва живы!.. Со дня на день… каждый час ждут известия… Спира, Спира, не упускай случая, — заканчивает госпожа Сида, — такой козырь не скоро получишь!

А отец Спира только слушает; попыхивает себе под нос, вертит пенковую трубку в руках, разгуливает по комнате и то и дело останавливается — раздумывает, глядя в потолок или в окно, и, наконец, пожав плечами, говорит:

— Ну, что ж теперь делать! Ты, как мать, не должна была допускать до этого. Сейчас не поможет ни весь мой ум, ни моя ученость. Почём я знаю? Если уж они так любят друг друга — что я могу тут поделать?.. И… пускай себе живут счастливо! Только… я себе это не так представлял! Думал, по-иному будет! Ну, пускай себе…

— Боже мой, Спира! — говорит радостно матушка Сида. — Вот и я всё твержу: судьба, должно быть, такая!

— Может, и будет счастлива! Вот если бы мне кто в Карловцах сказал: «Женишься на Сиде!» — «На какой Сиде?» — спросил бы я… Э, а вот видишь, живём не тужим.

— Ясное дело! Женятся, как говорится, и такие, что никогда друг друга в глаза не видели и не любили, как говорится… и ведь ладно живут, счастливы и довольны. А уж если так получилось!.. И опять я, Спира, повторяю: видно, судьба…

— Да, эту заботу, слава богу, кое-как с плеч скинули… Ещё бы из этой комедии выпутаться — отдохнул бы душой… словно бы заново родился!

— А… как у тебя дела? — спрашивает матушка Сида, озабоченно глядя на мужа.

— Да не важно… этак ни то ни сё…

— А ты скажи, — поучает матушка Сида, — что в тот день ты его и в глаза-то не видел, не то что ударил.

— Э, чёрта с два! Он подобрал зуб и хранит его как зеницу ока.

— Ох! Что же это будет? — испуганно вопрошает матушка Сида.

— Ну, будь что будет! Из собственной шкуры не вылезешь. Но пока эта комедия не кончится, скажи ты, ради бога, этому парню, чтобы он сидел тихо… пускай сторожит свою мастерскую… Видит, слава богу, и сам он, каковы нынче люди.

— Ладно, скажу! — говорит довольная матушка Сида и спешит объявить радостную весть Юле, счастливейшему существу на этом божьем свете, которая, вся заплаканная и безутешная, сидела в кухне и протыкала вилкой стручки перца, готовя их на зиму.

 

Глава шестнадцатая,

в которой описывается деревенская осень. Кто сыт сплетнями прошлых глав, тому рекомендуем прочесть, отдыха ради, эту главу — в ней нет непосредственной связи с основными событиями, и её не было бы вовсе, если бы автор, подобно другим счастливым его собратьям, обращал внимание на недовольство критики и строго придерживался правил «Поэтики»

 

Миновала дивная летняя пора, пора нестерпимой знойной жары днём и такой приятной вечерней и ночной прохлады. Дни становились всё короче. Поначалу убавлялись незаметно, медленно, «черепашьим шагом» — как говорят умудрённые опытом старухи, а потом всё быстрей и быстрей. «Миновало лето, — скажет трудолюбивая хозяйка, — дня не видно. Только вымоешь посуду — уже стемнело; только отобедали — глядишь, за ужин пора садиться; не успеешь оглянуться — и день миновал, смерклось уже!»

Прошло «бабье лето», и наступила поздняя, сырая, дождливая осень. Димитров день уже на носу. Лазурное смеющееся небо скрылось за седыми тучами, которые плывут без конца и края, догоняя и обгоняя друг дружку. И чувствует себя человек под этими небесами, как солдат под насквозь промокшей палаткой. Моросит мелкий дождь, моросит непрерывно, с утра до вечера, и всю ночь напролёт монотонно барабанит в окна, а назавтра опять облачно, снова дождь и слякоть, видишь только мокрых куриц перед домом да галок на ветках и слышишь, как чирикают под стрехой воробьи. Сеет мелкий дождь, пронизывая и дороц бедняка, и кабаницу[81]газды, сеет без конца, образуя на дорогах грязь выше щиколотки. Вязнет телега по ступицы, а прохожий в сапогах — по колено. Нужны, как говорят, «специальные» сапоги и толстые фланелевые портянки, чтобы человек мог отважиться перейти через улицу по такой непролазной грязи. Поэтому в подобное путешествие отправляют в эту пору только старших и сильных, а малыши остаются дома, возятся и кувыркаются на дерюжке в тёплой комнате или бодаются с дедом, который тут же сидит за печкой, наподобие баранов и закаляют свои лбы, чтобы со временем стать твёрдолобыми и не поддаваться всякой разночинной шушере! Так их готовят к будущей жизни, а всё-таки переходить через улицу не позволяют, ибо, случалось, что такой малыш, пустившись через улицу, буквально тонул в грязи вместе с отцовскими сапогами (на голенища которых он мог при желании усесться) и, так как не был в состоянии оттуда выкарабкаться, начинал вопить и звать на помощь. На зов сбегались перепуганные домочадцы, хватали его за уши и вытаскивали сначала из сапог, а потом и сапоги из грязи. Даже сосед к соседу заходит реже, особенно если они живут не бок о бок, а через дорогу.

Село словно заснуло, замерло; на улицах — безмолвие, ни игр, ни пения, ни шума, ни разговоров. Листья с деревьев опали, чернеют только оголённые мокрые ветки; дожди смыли побелку и краску с домов, и стали они похожи на ободранных нищих, шпалерами выстроившихся у церкви. Готовятся в путь аисты, оставляя пустые гнёзда на трубах, а по ночам сквозь туман доносится с большой высоты грустное курлыканье журавлей, — и они покидают нас, словно неверные друзья в беде, спасаясь бегством от этих сумрачных дней в поисках тепла и ясного неба. Только беспокойные и дерзкие воробьи и после Димитрова дня по-прежнему обитают в своих летних квартирах, чирикают под стрехой, ссорятся и спорят с курами, являясь к ним в виде незваных гостей, когда заботливая хозяйка высыплет перед домом зерно; останутся они и на зиму, дожидаясь своих старых знакомых — аистов и ласточек.

Изменился облик села, изменился и облик его обитателей. Не увидишь ни босых ног, ни коротких рукавов, ни туфель, ни ситцевых юбок; все — и мужчины и женщины, и стар и млад — утеплились и укутались на славу. На голове мерлушковая или каракулевая шапка, на плечах вывороченный кожух или дороц и яркая кабаница, а на ногах не опанки, которые какой-нибудь гурман Серко или Шарик сожрал бы со смаком, будь они хорошо размокшими, а сапоги до колен, смазанные говяжьим жиром, или смальцем, или рыбьим жиром, который за ночь впитывается в кожу, чтобы сапоги не пропускали воды и не натирали ног. После отца да свёкра никого в доме, пожалуй, так не холят и не почитают зимой, как сапоги.

Даже скотина и птица уже не та, что летом. И псы лают реже, забившись под амбары. Спят себе там по целым дням и лают только во сне, когда приснится что-нибудь неприятное и страшное. Днём во дворе видишь только болтливых и прожорливых уток с запачканными клювами, — вечно голодные, ковыляют они то туда, то сюда и, неумолчно болтая, копаются в осенней грязи; глупые мокрые куры и ещё более глупые и жалкие индюшки (ни дать ни взять старые кокетки утром после весёлого бала) сбились в кучу и молчат, только индюк кулдыкнет изредка да надуется. Всё, всё изменилось. Один лишь петух остался таким же пригожим, каким был летом; правда, и он малость подмок, и гребень, нужно сознаться, у него посинел, но всё же он сохраняет величественный вид, не показывает, что ему холодно, держится… О господи, вот что значит быть кавалером и настоящим барином. Так подумает всякий, увидев его хоть и подмокшего, но по-прежнему гордого.

Чада и домочадцы попрятались по домам и редко выходят на двор. Кухня сейчас самое излюбленное их место. Здесь на полный ход идёт заготовка зимних припасов. Настало время «свиных поминок» (так называемых «дисноторов»). Колют кабанов, готовят украшение для дымарей. Малыши радуются пузырям, из которых будут делать волынки, старшие — кожице и прочим лакомствам, приготовленным из туши откормленного и хорошо разделанного кабана. Со двора валит густой дым, и поднимаются вверх языки пламени: это палят свинью, и тут же, у огня, греются с довольным видом домочадцы. Пылает солома, которой покрыт поросёнок, — палят по всем правилам; а хозяин скоблит поросёнка скребком, которым летом счищают траву на дорожках в огороде, и одновременно следит бдительным оком за тем, чтобы кто-нибудь из прожорливых слуг или соседей не отрезал бы украдкой опалённое ухо или хвост — эти тончайшие деликатесы, которыми, по старинному обычаю, должен «оскоромить ус» сам хозяин. Потом свинью разделают на тысячу кусков и приготовят из них тысячу различных яств, одно вкуснее другого; это скрасит домашним зиму — пору коротких дней и долгих ночей. Хозяйки станут обмениваться полными тарелками домашних колбас, простых и кровяных, сообщать одна другой, сколько каждая натопила из свиной туши смальца, получила шкварок и сала. Сущие чудеса будут рассказывать друг другу и, не веря ни единому слову, со вниманием всё выслушивать. Затем развесят всё это в дымаре и в кухне — да повыше, так что домашнему коту останется только любоваться сколько душе угодно, но поживиться — ни-ни! Сидит он этак, задрав голову, до тех пор, пока шея заболит и скулы начнет сводить, а полакомиться не удаётся. Это оставлено для домашних и частично для вертепашей[82], которые, зимой, с Николина дня и до богоявления, каждый вечер ходят по домам и, кстати сказать, не прочь угоститься и самочинно. Покуда четверо — Ирод, Мельхиор, Валтасар и Кашпар — с обнажёнными мечами занимают изумлённых хозяев представлением чудесного рождения Христа, покуда пятый — старый Пера из села Старого Кера — смешит их, выглядывая из-за двери, допотопными шутками и прибаутками, шестой, которого обычно хозяевам не представляют, идущий, что называется, сверх комплекта, вынимает из дымаря колбасы, копчёные языки, зельц и прочие яства; подсобником ему в этом деле служит гомерический хохот домашних, вызванный шутками и прибаутками всеми любимого старого Перы из села Старого Кера. И в поздней осени есть своя поэзия, своя прелесть — хотя бы подле очага и на лавках в запечье, — ибо те, кому хочется побалагурить и посмеяться, собираются вокруг очага, а те, кого одолевает кашель, томит дремота, тянет к воркотне да жалобам, устраиваются на лавках в запечье. Молодёжь веселится в кухне, а старики в запечье ведут беседу, вспоминают минувшие дни и иных, лучших людей. Весь день на огне стоит горшок с лущёной кукурузой, весь день её горстями едят домашние, и потому у всех в доме довольный, сытый вид, все округлились, потолстели — только-только не лопаются.

По вечерам, чтобы убить время, щиплют перья. Усядутся в комнате и щиплют. Тут одни только женщины — от бабушки из запечья до маленькой внучки с тонкой, как мышиный хвост, косичкой. Всё прилежно трудятся и внимательно слушают бабушкины сказки. А бабушка рассказывает о стародавних временах, когда солдаты ходили ещё с косичками, а женщины украшали головы плюмажем, когда сама бабка была девушкой и распевала на гулянках в компании с теми, кого давно уже нет в живых (а из нынешнего поколения тогда никто ещё и не родился на свет божий), или рассказывает о ещё более древних временах, когда не было ни податей, ни судебных исполнителей, ни бумажных денег, ни аренды, ни перзекутора, — людям жилось счастливо, и царевичи женились на крестьянских девушках. «А про вас с царевичем не пели на улицах?» — со смехом спрашивают девушки. Бабка обижается, чихает, перья вспархивают под самый потолок, разлетаются по всей комнате, оседают на бабушкиных сапогах, — туго набитые соломой, они сушатся на скамье подле горячей печи, захватившей полкомнаты, ни дать ни взять канцелярия еврея-арендатора. Звучит смех, хихиканье. Бабушка сердится, а смех всё громче. Вдруг из кухни послышался стук. Смех стихает.

Все вскакивают, прислушиваются, повернувшись лицом к кухне, а бабушка говорит:

— Ступай погляди, не воришка ли кот до плошки добрался и угощается? Опять, как намедни, всё сало вылижет.

Но то был не кот — его сегодня обвинили напрасно, — а наш знакомый, ночной сторож Нича. Пробираясь по грязной улице, он услышал говор, смех и песни и, как представитель власти предержащей, решил зайти поглядеть, что творится в доме Перы Тоцилова (именно о его доме идёт речь в этой главе).

— Глядите-ка, Нича! — весело закричали собравшиеся, потому что дядю Ничу любили все.

— Хорошо же вы за домом смотрите! Болтаете тут ерунду! Будь я тем, за кого меня выдают, мог бы вас до нитки обобрать! — говорит Нича, входя.

Переменился и он вместе с природой и селом: на ногах сапоги, на плечах дороц, сверху накинута длинная кабаница; под кабаницей рог, в который он трубит и каждый час будит село; на ходу волочится по земле длиннющая терновая дубинка.

— Милости просим, Нича, — встречают его радостно домашние, помогая ему снять кабаницу и дороц.

— Ну и ночка собачья, черт бы её драл! — ворчит Нича. — Как раз для воров!

— Что ты, что ты, Нича! — протестуют хозяева. — Кто бы на это решился, когда ты село сторожишь?!

— Вот заглянул на минутку. Вижу свет — дай-ка, думаю, как начальство погляжу, что они там делают: уж не фальшивые ли деньги печатают! — шутит Нича. — Если подмажут как следует, может, конечно и не выдам их, не заявлю, — жалованье-то у меня больно мало, а забот, беспокойства да мороки хоть отбавляй.

— Сделай одолжение, Нича! Вот спасибо, вот спасибо! Тысчонки хватит с тебя, а, Нича? — откликается с лежанки Пера Тоцилов.

— Знаю, что ты рад стараться, да не люблю я ничего фальшивого! Угости лучше стаканчиком вина, оно-то уж, уверен, настоящее. Ха-ха! Ну, что скажешь: верно я говорю? — горланит Нича под общий хохот собравшихся и ставит в угол дубинку и рог. — Что, ладно я говорю, чёрт бы его драл? Ты мне вина подавай, чтобы дядя Нича согрел свою чиновничью душеньку, раз уж такая собачья ночь на дворе!

— Хорошо, Нича! Хорошо, родной, хоть покрупнее взятки не требуешь. Вот, хвати-ка малость! — говорит Пера Тоцилов, протягивая ему полный до краев стакан вина.

— Что ж… мы люди свои, — заявляет Нича, берёт одной рукой стакан, другой снимает шапку. — Ну, спаси бог, хозяин! — Отпив изрядную толику, он становится в позу и продолжает: — Что ж, на сей раз, так и быть, обойдёмся этим; что напечатал, то напечатал — чёрт с ним! Не хочу, чтобы потом говорили да упрекали, будто я тебе напакостил, свинью подложил. И так от вашего брата, крестьянина, на нас, чиновников, жалоб не оберёшься! Но в другой раз, смотри, ей-богу, придётся тебе выкладывать кус сала, или шкварок, или копчёной грудинки. Да и копчёный язычок из дымаря не повредил бы Ниче. Знаешь, ежели этот мой отнимется после выпивки, свиной бы, говорю, лежал на всякий случай в торбе! Ну, что скажешь? Ха-ха-ха! — орёт Нича, чтобы все его слышали. — Ладно я говорю? А?

— А разве ты ещё не ужинал, Нича? — спрашивает его хозяин.

— Да понимаешь, мы, чиновники, как все господа, ужинаем гораздо позже, чем вы, крестьяне… а иногда, как говорится, от великой чиновничьей спеси так поздно, что даже вовсе без ужина обходимся.

— Хе-хе, — смеётся хозяин, — что ж ты вино пьёшь, коль не ужинал!

— Да знаешь, я так смекаю, — разглагольствует Нича, — что это ещё вроде бы после обеда; а после обеда вино полагается. Верно, газда?

— А может, закусил бы чего? — спрашивает тот.

— А найдётся? — осведомляется Нича.

— Для тебя как не найтись!

— Не мешало бы, не мешало! — замечает Нича. — Знаешь, как говорят: «Весёлое сердце кудель прядёт». Э, так и со мной сейчас. С пустой головой… то есть… хочу сказать — на пустое брюхо и службу справлять, и в рог дуть не охота.

— Почему не «утеплишься», так сказать, изнутри, вроде как я? — спрашивает хозяин.

— Э, легко дьяволу в болоте распевать, а тебе, газде, в своём доме со мной толковать.

— Ну-у, господам всегда мало. Всё им кажется, что у нас, мужиков, добра всякого бог знает сколько.

— Да… сколько вам нужно и сколько бог дает. Знаем мы это. Почуял Нича ещё на углу, ещё на улице ему в нос твои разносолы ударили. Думаешь, властям предержащим неизвестно, что ты три недели назад заколол пару кабанов, жирных, что твои йоркширы? А послал бы ты их в Вену, наверняка получил бы медаль как образцовый виртшафтер[83]как говорят швабы.

— Значит, почуял, Нича? — говорит польщённый Пера. — Тонкий же у тебя нос, чёрт бы его драл!

— Потому-то я его и холю и скребу, как госпожа перзекуторка своё старое лицо, — говорит Нича, подходит к горящей свече и принимается мазать нос горячим салом.

— Да и как не почуять! Одно дело крестьянский, а другое — наш, чиновничий нос! За то нам и платят, чтобы совали его всюду! Ну, ладно говорю?! Просто не мог я пройти мимо — до того сильный запах.

— Э, раз так… Эй, Джюка, ступай-ка сними из дымаря пару колбас и положи на жар для нашего Ничи… И сальца можешь малость добавить.

— Только не слишком благородный кусочек! — бросает ей вслед Нича. — Отрежь такой, чтобы кожицы на пару добрых крестьянских опанок хватило. Ты не смущайся, что дядя Нича чиновник, а оттяпай мне этак попросту, по-мужицки. Кто знает, в каком переулке дядя Нича встретит зарю и позавтракает! Пускай болтается что-нибудь в его чиновничьей торбе. А, что скажешь, — грохочет Нича, заливаясь хохотом, — ладно говорю?

— Принеси и сала, — приказывает хозяин, — прихвати языка и краюху хлеба.

И пока Джюка готовит Ниче ужин, тот болтает с домочадцами и хозяином. Потом домашние щиплют перья, шутят и поют, а Нича беседует с хозяином с глазу на глаз.

— Я пришёл к тебе не для того, чтобы поесть и выпить, хоть за то тебе и спасибо, газда Пера, — снизив голос, говорит Нича, — а ради твоей же пользы. — И затем тихим голосом выкладывает всё, что слышал от пономаря Аркадия, о чём твердит всё село, — про попов, про жалобу отца Чиры, о скором их путешествии, и добавляет, что именно сейчас, когда их преподобия должны отправиться в путь-дорогу, ни у кого что-то не находится крытой повозки.

— Значит, газда Пера, тебе понятно, что надо делать, — заканчивает Нича. — И, как я тебе сказал, сколько запросишь — не уступай. Сейчас тебе жатву снимать. Только… — предостерегающе подымает Нича палец, — молчок! Не вздумай шутить и брякнуть, будто я тебя научил. Преподобные отцы оба в моём «приходе», и… понимаешь… не хотелось бы, чтоб они знали.

Между тем подоспела Джюка с полной тарелкой и поставила её перед Ничей.

— Что же это, газда? — говорит Нича. — Ужинать, а перед ужином ни чарки ракии, а? Хотя бы этой, холостяцкой.

— Да ведь ты только что «послеобеденное» выпил, сам сказал. Неужто после вина ещё и ракию?

— Это на чиновничий манер, хозяин. Не служил ты в чиновниках, вот и не знаешь, значит не тебе судить! — балагурит Нича. — Чиновники именно так и мешают: выпьет вина и ракией перебьёт, а потом опять за вино.

— Дай ему и ракии, — распоряжается хозяин. Принесли ракию. Пьёт Нича ракию, берётся за еду и хозяина приглашает.

— Я уж в третий раз сегодня ужинаю! Да разве, глядя на тебя, откажешься! — соглашается хозяин, подсаживаясь поближе и принимаясь за еду; они потчуют друг друга лучшими кусками, запивают их вином, стаканы пустеют и вновь наполняются, и ведут беседу о спешном отъезде попов. Хозяин непрестанно удивляется, откуда и как Нича обо всём этом знает.

— Э, Нича, дорогой мой, — говорит хозяин, — кто с тобой дружит, знает с кем дружит. Как это ты обо всём пронюхиваешь?

— Эх, мои газда Пера! Недаром родители мои Проныровы и зовусь я Нича Проныров! Заметь это себе, газда Пера… — гордо заявляет Нича и, отпив с полстакана, продолжает: — Я, видишь ли, газда Пера, всё на свете знаю, лучше ветра, что повсюду заглядывает, повсюду свой нос суёт, лучше месяца, который по целым ночам пялит глаза на нашу землю; куда я проникаю, туда не проникнуть ни месяцу, ни ветру! Какие я истории знаю — чудеса да и только! Если бы бог судил мне книги писать, а не в рог трубить, как сейчас я делаю, понаписал бы таких чудесных историй о селе, что три дьякона три дня и три ночи читали бы и ещё бы осталось! Заметь это себе, газда Пера, — говорит Нича, явно уже поддавшийся действию вина из тоцилового погреба. — Что Ниче понадобится — он разыщет… будь спокоен!

— А как же ты до сих пор себе жену не разыскал? — спрашивает его соседка Ракила, молодая смазливая вдовушка. — До каких пор бобылем будешь век коротать?

— Хе, что делать! Другую Пелу нелегко найти! — говорит Нича тихо и печально. — С тех пор как она умерла, взяло меня отчаяние, пропал и я сам и моё добро. Каким хозяином был — и вот до чего дошёл!

— А куда же делась, Нича, твоя мадьярка из Сенты… эта Какаш-Верка? — лукаво спрашивает Ракила.

— Совсем пропал — с малыми ребятами да от тяжкой тоски по Пеле, — притворяясь глухим, заминает Нича Ракилин вопрос. — И… так вот и пошло всё прахом! — тянет Нича, махнув рукой. — Так, должно быть, суждено. Разве я тут виноват?

— Эх, Нича, Нича, виноват ты, кругом виноват, — наседает на него Ракила. — Вздумал Какаш-Веркины сапожки талерами подковывать! А где она сейчас?

— Хе, с тех пор я и талера не видел, — печально отвечает Нича.

— Сбежала, — подсказывает другая соседка, — с каким-то эскадроном, со словацким уланским капралом.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных