Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Глава двадцать вторая 2 страница




— Ну видишь, значит был зуб!

— Да погоди, пожалуйста, что за торопыга!.. Зуб был, но ума у меня оказалось меньше, чем у его бывшего владельца. Вынул, значит, я узелок, пощупал — под пальцами твёрдо; отлично, думаю, значит зуб на месте. Так, не развязав, и передаю владыке. Берёт он узелок, разворачивает и смотрит. Мне не видать, что у него в руках, потому что мы со Спирой сидели на диване, как вот мы с тобой, а владыка за письменным столом, как вот, примерно, до шкафа. Смотрит… смотрит… вынимает очки, надевает на нос и всё улыбается, потом вдруг спрашивает, мой ли это зуб. «Мой, отвечаю, ваше преосвященство!» Сама можешь судить, как я себя чувствовал — то в жар, то в холод бросало. Не понимаю ещё в чём дело, но вижу, что всё это не в мою пользу. Зовет преосвященнейший своего секретаря, молодого красивого дьякона, и говорит: «Ну-ка, друг мой, вы помоложе, глаза у вас получше, взгляните, пожалуйста». Дьякон взял, посмотрел и прыснул со смеху! Смеётся он, смеется и владыка; заливаются оба, а его преосвященство просто трясётся от смеха, даже скуфейка слетела. Какого чёрта, думаю, они хохочут; а владыка меня спрашивает: «Это именно ваш зуб, отче Кирилл?» — «Да, ваше преосвященство, мой, — склонясь, отвечаю ему. — Мой собственный. Служил мне верой и правдой почти полстолетия. Мой собственный!..» Чёрт меня дернул ещё и повторить! Как только я вымолвил это, владыка просто повалился в кресло, схватился за живот, то есть за талию… и хохочет, хохочет… сотрясается всем телом. Все смеются, гогочут, и тот тоже смеётся, только потише.

— Ах ты господи! — подскочила матушка Перса. — Что же это было?

— «Да ведь это конский зуб, отче Кирилл, — говорит владыка. — Обратите внимание на его размеры: наверно, не меньше того самого, так называемого «зуба времени»!»

— О, горе мне! Откуда конский зуб?

— «Во имя господа, где вы только его разыскали? — говорит владыка. — Вот, пожалуйста, убедитесь сами».

— Ух, ух, ух!

— Ну, я подошёл, поглядел — и было на что! Конский зуб, настоящий конский, да ещё какой! Такого здоровенного я, Персида, отродясь не видывал!.. Впрочем, один раз видел подобный у дантиста: висел над дверью вместо вывески, чтобы издали было видно! «Ха-ха-ха, — смеётся владыка. — Где вы откопали такой?» — «Но, ваше преосвященство, поверьте мне! Не искал я его и не выкапывал!» — оправдываюсь я, а всё кружится у меня перед глазами, точно в польке. Го-го-готов сквозь землю провалиться…

— Уф, уф, уф! — пыхтит матушка Перса. — Почему не провалился, хоть не слыхала бы я о твоём позоре! Ух, ух! А что тот негодяй?

— Правильно сказала — именно негодяй. Негодяй! И я только там в этом убедился. Притворился, будто и он удивлён, потом вмешался, поглядывает так издалека и рассуждает: «Воистину, воистину! Никак невозможно, чтобы зуб тот принадлежал какому ни на есть, скажем, крещёному существу, мирянину или тем паче иерею… Я, говорит, знаю всю семью моего сейчас, к сожалению, супостата: у всех у них до глубокой старости сохранялись здоровые и крепкие зубы, однако, говорит, таких зубов не припомню, ваше преосвященство! Вы совершенно правы, это, как вы изволили заметить, настоящий конский зуб!.. Конечно, — расходится он всё больше, — когда человек тонет, он, как говорится, и за соломинку хватается! Но я его прощаю, преосвященнейший, и единое мое, говорит, утешение в словах миропомазанного псалмопевца, кои гласят: «Да постыдятся и посрамятся ищущие душу мою и да возвратятся и постыдятся мыслящие ми зло». Ну, как тут человеку не взбеситься! Понимаешь, Перса, он… Спира… куражится и читает по-славянски псалмы перед владыкой, а я — я как пень, не могу даже по-сербски слово вымолвить, не сумел бы в ту минуту своё собственное имя произнести… Можешь себе представить, каково мне было! «Разверзнись, земля, и поглоти меня», — молил я про себя.

— Уф, уф, уф! Но как ты не заметил, что зуб большой?

— А как заметишь? И здесь меня, прохвосты, провели! Я свой маленький зуб завернул в большой кусок бумаги, а они большой зуб — в маленький кусок бумаги! Как его, чёрта, узнаешь?! В этом и весь фокус, всё мое несчастье и беда!

— Эх, угораздило же… и тебя и нас с тобою.

— А владыка разгневался после Спириного псалма… И опять же я чуть виноватым не остался. Чуть было меня не обрили! «Это или преднамеренный обман, — говорит владыка, насупившись, — или грубая шутка. А мне ни то, ни другое не нравится, отче Кирилл!»

— Чира! Чира!

— Всуе оправдывался я, что захватил свой собственный зуб, а виноваты тут воистину сатанинская, адова подлость и моё чрезмерное доверие к людям, что страдаю безвинно, ибо кто-то подменил, подсунул его мне. Тщетно!.. Владыка остался при убеждении, будто я хотел преднамеренно обмануть его, и заявил, что поверит мне только при условии, что мы тут же, на его глазах, протянем друг другу руки, забудем обо всём и помиримся…

— Уф, уф, уф! Помиритесь!

— Что поделаешь! Сама, слава богу, знаешь, какой я невезучий. Думаю, ещё я же и виноватым окажусь… и… первый протянул ему руку, а он — прохвост этакий! — вертится, будто не знает, куда деть этот проклятый зуб, — а я всё стою с протянутой рукой, — потом уж только сунул мне зуб в ладонь и пожал руку. Так вот и помирились

— Помирились! Уф, уф! Счастье, что я не такая толстая, как тот аспид, нето меня тут же хватил бы удар!

— …и поцеловались, — заканчивает поп Чира своё сообщение, — поцеловались по воле его преосвященства… А зуб дьякон оставил у себя. И знаю, зачем оставил.

— «По-поцеловались»! И поцеловались! — с перекошенным от злости лицом повторяет, как эхо, матушка Перса. — О, чтоб ты со своим покойным отцом Аверкием целовался, который вон там на стене висит!

— Но, Персида, подожди, ради бога подожди!

— «Подожди»! Чего мне ждать? Жди ты! Чего ты ждёшь… ты, ты…

— Чего я жду, спрашиваешь? Ничего не жду, — взбеленился наконец и поп Чира, — вернее, всего жду. И ничего меня не удивит. («Уф, уф», — пыхтит матушка Перса.) Я в круглых дураках! («Это я вижу!» — замечает она.) Потому что человеку сему помогают и сатана и бог! Потому что, какую бы глупость ни сделал сей человек, она вместо заслуженной кары приносит ему незаслуженную награду! А ты ещё спрашиваешь, чего я жду!

— Да, чего ждёшь? Чего ты ждёшь? — взрывается попадья.

— Ещё когда он дьяконом на палке тягался с крестьянами, его вместо наказания рукоположили в попы, а когда запоздал на утреню, его опять же вместо епитимьи удостоили красного пояса! Ну, вот и потягайся с ним, попробуй! А ты спрашиваешь, чего я жду!

— Да, спрашиваю, Чира, чего ещё ждёшь? — неистово кричит совсем позеленевшая матушка Перса.

— Чего жду? Чего жду? Хочешь, чтобы обязательно сказал?

— Да, ещё и этому чуду хочу подивиться, хочу претерпеть и этот срам!

— Чего я жду! Жду, если на то пошло, жду ещё и такого чуда и срама, что поп Спира станет протоиереем, протопопом … да, отцом протопопом!..

— Что?! Сида — протопопица?! Убей её гром и с тобой вместе! Довольно! — взревела матушка Перса и, подобно фурии, вылетела в кухню, хлопнув дверью.

— Э, ты хотела знать, как было, — вот так оно и было! А очутилась бы в моей шкуре, — продолжает поп Чира в одиночестве, — так согласилась бы со мной: слава богу, что владыка не остался при убеждении в преднамеренном обмане.

— Помирились и поцеловались! Мирись ты со своим дедом, мамалыга банатская (матушка Перса была родом из Бачки), а я не помирюсь, не бывать тому!.. — слышится из кухни яростный крик попадьи. — Почему этот горшок здесь, когда ему тут не место? На шаг из кухни нельзя отойти, сейчас же базар устроите!

В тот же миг раздался громоподобный треск, и по всей кухне разлетелись осколки разбитого вдребезги горшка. Меланья убежала в комнату, а Эржа, опасаясь (как подсказывал ей опыт), чтобы другой горшок не полетел ей в голову, кинулась сломя голову во двор к стогу — набрать соломы для печи. Даже Эржин уланский капрал по прозванию «Всё равно», давненько уже поджидавший её в темноте у калитки, которому, как улану, надлежало, по кавалерийскому уставу, неустрашимо вступать в бой хотя бы с десятком пехотинцев, — даже он пустился наутёк, услышав страшный крик и грохот из кухни, и бежал так, словно за ним гнался сам Бонапарт. И он отступил перед опасностью, перед которой обратился бы в бегство и целый эскадрон; убежал без оглядки, посылая к чёрту сегодняшний вечер со всеми его наслаждениями.

Все разбежались; далеко вокруг не осталось ни души, и пышущая яростью попадья одна-одинёшенька готовила айнпренсуп, «потому что она делает его лучше всех». Но какими только страшными проклятьями не уснащала она приготовление этого айнпренсупа! Она стояла у огня, похожая на одну из трёх ведьм в шекспировском «Макбете». Всем, всем досталось от неё, не исключая и его преосвященства.

— Айнпренсуп! Он хочет айппренсуп! — кричала матушка Перса, размешивая заправку. — Мышьяку тебе дать, а не айнпренсуп, вот чего ты заслужил!.. Она протопопицей раньше меня!.. Из-под носа у меня ускользнула!.. Так оно и есть: «Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибёт!», «Чуть меня, говорит, не обрили!» Мамалыга банатская!.. Эх, — с болью возгласила матушка Перса; с поднятой к небу мешалкой она походила на Иисуса Навина, готовая, как и он, остановить солнце, — эх, почему не сподобил господь нас, женщин, такими, какими он нас создал, сделаться попами! Поговорили бы мы тогда с владыками да поглядели, кто бы кого обрил!!

 

Глава двадцать четвёртая,

в коей повествуется об общей радости двух семейств — тётки Макры и попа Спиры, младшими членами которых являются Шаца и Юла

 

Как приятно было в доме попа Спиры, не в пример тому, что происходило в доме попа Чиры. Когда поп Спира вошёл с покупками, его встретили матушка Сида и Юла. Обе встревоженные, они надеялись прочесть на его лице, что он им привёз: счастье или горе. Увидев, что он в добром настроении, они тоже приободрились, тем более что он не забыл о них — приготовил обеим сюрпризы, вспомнил даже и о Шаце: купил ему чудесный красного шёлка галстук, а этот цвет, как известно, все цирюльники любят чрезвычайно. Увидев всё это, матушка Сида сразу почувствовала, как она сама выразилась, что «тяжкий камень сдвинулся на три четверти»; ей стало легче, и всё же она спросила, отослав Юлу на кухню, чем кончилось дело…

— Слава богу! Слава богу — только это я и твержу, а ему тем паче нужно твердить. Видали вы такого, прошу покорно: надуть задумал — и кого же? Его преосвященство! Едва уцелел, чуть было ему самому бородёнку не отчекрыжили.

— А как с тобой?

— Со мной? Ничего! Прекрасно! Владыка простил меня. Я получил отпущение и сатисфакцию и вышел оправданным, а он —дерзновенным клеветником, осмелившимся обмануть самого владыку. Упрекнул меня только в том, что я Часословом воспользовался: «Это, говорит, церковная утварь и нехорошо её употреблять на такие дела». Заметил ещё в назидание нам обоим, что не следовало настолько забываться ни тому, ни другому. «Вы есте соль земли, — сказал владыка, — аще же соль обуяетъ, чимъ сселится? Ни во что же будет кому точию да исисана будет вон и попираема человеки». И правильно сказал. На сей раз простил нам, но посоветовал жить в мире и добром согласии. И его не стал карать за обман.

— А неужели он пытался его обмануть?

— Как же, обвинил меня, будто я пользовался Пентикостарием и выбил ему зуб… а на самом-то деле это был Часослов…

— Да… разве… это не был…

— И если как следует поразмыслить, — рассуждал поп Спира, как обычно рассуждают люди, когда опасность минует, — пожалуй, всё это было совсем не так… Сейчас, ей-богу, и я вижу, что зря пугался. Всё это, дорогая моя Сида, враки! Откуда взяли, что выбит зуб? Какой зуб? Будто так легко выбить зуб! Бывает иной раз, какому-нибудь мужику с утра начнут тащить зуб, а к полудню едва только вырвут — и то по взаимному согласию сторон (и того, кому дёргают, и того, кто дёргает). А здесь ни он не хотел, ни тем паче я, а зуб выпал!.. Всё это дьявольский поклёп, клевета и ничего больше! Удивляюсь, чего это я так перепугался.

— Вот оно что?

— Да, клевета, ей-богу клевета! Он назвал Пентикостарий — это первая ложь. Не Пентикостарий, а Часослов, Малый Часослов! К тому же не настоящий, из тех, что присланы из России, а другой, напечатанный каким-то швабом (и то без титлов, без титлов, Сида), который, по-настоящему-то, даже нельзя в православном церковном дворе держать, не то что в канцелярии церковного старосты нашего благочиния! Уже за одно это следовало бы его обрить, чтобы не затаскивал униатские книги в православные церкви! Часослов этот — его личная собственность, он его купил и принёс. Спрашивается, кто рушит православие? А владыке сказал — «Пентикостарий», потому что книга эта поувесистей и последствия, дескать, должны быть серьёзней!

— О, смотрите, лицемер какой!

— Но об этом я промолчал. Не хотелось его перед владыкой во лжи изобличать. А скажи я, что это был Часослов, — сам себя бы выдал, понятно?

— А, ну конечно. Правильно сделал!

— Но послушай, что он дальше учинил! На какую хитрость пустился! Подбери он зуб какого-нибудь человеческого создания, может, ему ещё и поверили бы; но ему показалось этого мало: представился удобный случаи с отцом Спирой расквитаться, так надо окончательно его утопить, пускай, мол, видит преосвященнейший, как я пострадал. И притащил он здоровенный зуб, с добрую половину кукурузного початка… конский зуб — и то, должно быть, самого могучего битюга, на котором краинцы путешествуют с товаром по нашим городам.

Конский зуб!.. А, это она, та бестия, его надоумила; не кто иной, как она. Так и вижу её перед собой. Она, она — больше некому! Он не настолько глуп и не такой негодяй. Ишь ты, чего насоветовала, будто стряпчий какой!

— Что посеяла, то и пожала!

— Да что ты говоришь?!

— Ещё немного, и простился бы он со своей бородой!

— А ведь, пожалуй, что… — поддержала его осмелевшая матушка Сида. — И обошлось бы это ему недорого: наш Шаца задаром бы его обкорнал — так просто, по старому знакомству и дружбе…

— Но ты бы только поглядела на его преосвященство! Меня оставил в покое, а его как взял в оборот, так он, ей-богу, не знал куда и податься! Едва ноги унёс.

— Так ему и надо, — с удовлетворением потирает руки попадья. — «Кто другому яму роет, сам в неё попадёт», — постоянно говаривала моя покойная мама!..

— Эх, забудем это! Было и прошло!

— Правильно! Боже, если встречу послезавтра в церкви Персу, она съест меня от ярости и злобы. Обязательно буду на неё смотреть! Кстати, чуть не забыла: пришло известие, когда вы были в дороге, — наш Шаца получил наследство. Умерла его старая тётка из Итебея, и Шаце осталось богатое состояние; сейчас его вызывают через наше сельское правление как единственного законного и ближайшего наследника.

— Э-э-э, царство ей небесное! Неплохая весть!

— Увидел меня вчера из своей мастерской и выбежал сообщить, а я тебя дождаться посоветовала. Теперь он сможет поехать в Вену и стать хирургом… Отбудет шестинедельный траур по доброй тётушке, а потом, обвенчавшись, поедет учиться хирургии.

— Всё это прекрасно! По свадьба может, значит, состояться не раньше апреля?

— Что ж, хорошо, пускай хоть полгода потратит на тётку!.. Далеконько, правда, почём знать… Разве обручить их?..

— Обручить?.. Ну и отлично, хоть сегодня вечером! Чего ещё ждать? Вечером устроим сговор по всем правилам, а дня через два-три и обручение. Пошли кого-нибудь за Аркадием. И его я в дороге вспоминал. Э, да и как было не помянуть! Что ж, малость повеселимся. Шутка ли, столько времени в неизвестности и страхе прожили, с каким самочувствием я уехал и в каком вернулся из Темишвара!

Вскоре явился Аркадий и очень обрадовался, узнав, что всё обошлось прекрасно благодаря его смекалке; ещё больше обрадовался он, получив шаль, ботуши и пенковую трубку; и уж совсем развеселился, когда услышал из уст попа Спиры, что завтра сможет отнести и положить в швабский банк сто форинтов на имя своей дочери Елы, красавицы невесты.

 

Через час всё было готово. Аркадий отправился за Шацей и вручил ему красный галстук. Застал он Шацу в мастерской как раз в тот момент, когда он кормил толчёным конопляным семенем щеглов и канареек, подсвистывая им. Услыхав, зачем его зовут, он, преисполнившись блаженства, вырядился по-праздничному, надел душанку вишнёвого цвета, повязал шёлковый галстук. Чтобы не ударить в грязь лицом, Шаца пригласил своего принципала, тот, в свою очередь, нотариуса Кипру, а Кипра — свою супругу. Господин Кипра будет полезен Шаце советами и наставлениями по части наследства, вот почему благоразумно было его пригласить. Все охотно изъявили согласие и двинулись от принципала к нотариусу, от него к тётке Макре, тоже принарядившейся, а оттуда к дому невесты, где и застали всех уже празднично разодетыми. Правда, тётушка Макра хотела, как старая женщина, пройти кратчайшим путём — огородами, через дыру в заборе, что в Бачке и Банате испокон века считалось знаком величайшей дружбы и любви, но господин нотариус и его супруга предложили обойти кругом, что, по их мнению, выглядело более торжественно и солидно.

Официальная часть сговора окончилась. Матушка Сида перечислила всё, что Юла принесёт в приданое, а тётка Макра, с помощью нотариуса, сообщила о состоянии Шациного имущества и о размерах нового наследства, напомнив, что Шаца также и её единственный и неоспоримый наследник, независимо от того, будет завещание или нет.

— Вы люди ученые, как, к примеру, его преподобие, — закончила тётка Макра, — и можете сами убедиться, что тут нет никакого обмана, стоит только посмотреть записи.

— Да мы и так верим, милая, верим, — отозвался пои Спира, — неужто сосед соседа обманет!

После официальной части, когда был назначен день обручения, началось веселье. Собрались соседи, разыскали волынщика Совру.

Начались танцы, песни, здравицы; одно сменялось другим. Все веселились, никто не собирался уходить, и разошлись бы ещё не скоро, чтобы не портить компании, не будь среди них предусмотрительного и любящего этикет принципала. Он поднялся первым и сказал развеселившимся гостям:

— Всё это хорошо, но пора дать покой уважаемому хозяину. Целый день он трясся на подводе, и сейчас ему необходимы тёплая постель и укрепляющий сон.

На это нечего было сказать, и, несмотря на возражения матушки Сиды, все двинулись по домам. Волынщик проводил до самого дома сначала нотариуса с супругой, потом тётку Макру и, наконец, Шациного принципала с супругой.

 

А Шаца от радости не чувствовал под собой ног. Не в силах сразу вернуться домой, он пошёл бродить по улицам, переполненный радужными надеждами и чудесными воспоминаниями о сегодняшнем вечере. Он весело шагал всё вперёд и вперёд, переходя из улицы в улицу и думая о том, как он счастлив-пресчастлив. Сегодня вечером Юла впервые сказала ему: «т ы, Шандор», — а он ей несколько раз: «ты, Юла», — и они строили фразы так, чтобы почаще говорить друг другу «ты»… Идёт

Шаца и перебирает всё, что сегодня слышал, видел и пережил. Вспоминает, как дважды спускался с Юлой в погреб за вином. «Дети, принесите-ка вина. Отец хочет ещё выпить, и гости тоже», — говорит развеселившийся хозяин. «Ступай-ка, Тино, в погреб по вино», — добавляет господин Кипра. А волынщик Совра поёт: «Лей, Тино, сквозь передник вино!» А они, как примерные дети, немедленно исполняют приказание: он берёт два огромных кувшина, Юла — подсвечник с сальной свечой и сбегают по ступенькам в погреб; он наливает, а она светит ему. Шаца шутит, пугает её и грозит, что потушит свечу, сам уйдет и запрёт её в погребе, если она его не поцелует. Юла говорит, что умрёт от страха одна впотьмах, поэтому уж лучше поцеловать, чем в столь юные годы умереть от страха в тёмном погребе. Он её спрашивает, не страшно ли ей с ним, на что она отвечает, что с ним не боится никого на свете. И Шаце приятно, что Юла считает его юнаком. Он целует её, а она вырывается и шепчет: «Как нестыдно!», — но так ласково, так нежно, что у него в ушах до сих пор звенят эти слова.

Шаца мчится куда глаза глядят, а перед ним проносятся картины сегодняшнего вечера, одна прекрасней и приятней другой. Только очутившись далеко за селом, на ярмарочной площади, он с недоумением останавливается и спрашивает себя, как же это его сюда занесло. Вернувшись домой, он ложится и долго не может сомкнуть глаз. Ещё два дня подряд гудела у него в ушах волынка Совры и звенели Юлины слова: «Как не стыдно!» Наутро ученик долго потел, очищая от грязи Шацыны сапоги.

В Спирином доме тоже были все довольны. Отец Спира немедленно улёгся, а матушка Сида долго ещё наводила порядок после «такого столпотворения».

А Юла, до чего же она была довольна и счастлива! В избытке счастья ей хотелось, чтобы и все были вокруг счастливы и веселы, и она пустилась в беседу с Жужей. Жужа похвалила её вкус: жених, мол, прямо красавчик, и они подходят друг другу, как по заказу. Юла радуется и спрашивает, любит ли кто Жужу и кого она любит. А Жужа в простоте душевной признаётся, что многие её любят и она многих любит, но ни одному из них не сравниться с женихом фрайлы и ни у кого нет такого красивого красного галстука, который необыкновенно идёт фрайлиновому жениху. Так они болтают, пока Жужа не становится развязной и слишком откровенной. Тут раздаётся окрик матушки Сиды: «Ступайте спать», — после чего разговор обрывается, а на смену ему приходят сладостные мечты и грёзы под одеялом.

— Эх, жаль, что сейчас не лето, вот бы славно было! — говорит счастливая матушка Сида, убирая посуду. — Просто не знаю, что бы отдала, лишь бы было лето. Посадить бы волынщика во дворе или перед домом — и пускай дует в свою волынку, чтобы песни разносились, словно колокольный звон, повсюду, до самого отдалённого хутора, пока волынка не лопнет. Ну и злилась бы, ну и терзалась бы та, толстая! Вот бы радости было! «Спросить теперь бы её, — думает матушка Сида, открывая окна, чтобы проветрить комнату, — спросить бы, кого обреют — моего Спиру или её попа, который таскает еврейские Часословы в нашу церковь и обманывает владыку!.. Однако пора спать!..» Ну, что ещё тут осталось, — говорит попадья, озираясь по сторонам. — Боже мой, зачем это столько лампад горит? Поглядите, пожалуйста! В каждой комнате по полдюжине, словно над гробом господним! Жужа, потуши лампады, — хоть это и поповский дом, но ведь мы не богатей с Елеонской горы!.. Ах, право же, чего бы я ни дала, чтобы только узнать, дошло ли уже до неё! Ну почему сейчас не лето, почему? — шепчет она, надевая на голову ночной чепец.

Впрочем, её желание было совершенно праздным, ибо ещё в тот же вечер, когда поп Чира улёгся после ужина, а матушка Перса вымеряла и кроила купленную им фланель, — в тот же вечер Эржа рассказала своей госпоже обо всём, что происходило в доме попа Спиры. Жужа и Эржа продолжали дружить (не желая следовать примеру своих поссорившихся господ) и встречаться, как и раньше, со своими уланскими капралами. Одного из капралов они прозвали «Окаянный», а другого «Всё равно» — каждого соответственно его темпераменту. Один злился, как только замечал, что Жужа беседует с его другом, и кричал сердито: «Окаянный!», — а другому было «всё равно» за кем ухаживать — за Жужей или за Эржей. Встречались подруги каждый вечер и передавали одна другой всё, что говорилось или происходило в поповских домах. От них узнавали обо всём их хозяйки, и это являлось тайной причиной постоянного раздувания и разжигания однажды вспыхнувшей вражды. Так случилось и сегодня вечером. Несмотря на занятость, Жужа нашла подходящий повод выбежать за ворота с полным кувшином вина, чтобы угостить своего «Окаянного», а заодно и Эржу с её капралом, которые тоже явились сюда. Здесь они судачили обо всём, выпивали и даже плясали под музыку, которая отлично была слышна из дома. И в тот же вечер Эржа подробно доложила обо всём госпоже Персе.

— Чтоб они подавились, дай-то, господи! — истово произносит попадья, выслушав Эржино донесение. — Можете, — цедит уставшая от переживаний, сломленная и жалкая матушка Перса, — сейчас можете, если хотите, хоть три ночи плясать, раз уж вам посчастливилось напасть на дурака Чиру.

 

Глава двадцать пятая,

в которой описаны две свадьбы — сначала Меланьина, потом Юлина, а заодно повествуется о двух злоключениях, постигших фрау Габриэллу

 

Всё село узнало о примирении попов раньше, чем узнали о нём сами попы. Фрау Габриэлла, увидав их рядышком в повозке, кинулась со всех ног по знакомым домам, оповещая всех и каждого, что отец Чира помирился с отцом Спирой и они вместе отправляются покупать приданое. Спира, распространялась она, везёт Чиру за свой счёт, с тем чтобы тот выбирал вещи в лавке; и что купит отец Чира для своей Меланьи, то же купит отец Спира для своей Юлы, чтобы Меланья, получившая «немецкое воспитание», ни на ноту не превосходила Юлу по части благородства. И фрау Габриэлле и её подруге Цвечкенмаерке стала известна даже сумма (три сотни), которую уплатил отец Спира отцу Чире, чтобы тот отказался от своей жалобы и от тяжбы. Обо всём этом фрау Габриэлла и Цвечкенмаерка были осведомлены, а последней, как повивальной бабке, было известно и то, что попадья Перса будет крестить внуков попадьи Сиды. Между тем уважаемые читатели, доверявшие до сих пор лишь автору и никому другому, прекрасно знают, что всё это просто-напросто выдумки и что события развивались совсем по-иному. Между попами установился, правда, ничтожный и жалкий Status quo ante[102], но попадьи его не приняли, и не приняли по вполне понятным причинам. Матушка Перса, страстно мечтавшая о близком и столь желанном часе справедливого возмездия, узнав, как всё обернулось, была сражена словно громом, и рана, нанесённая её душе, всё ещё кровоточила. Как же можно было требовать, чтобы она протянула свою или приняла протянутую для примирения руку, даже если бы её направлял сам преосвященнейший! Какими только словами не обзывала она в гневе своём владыку! Поп Чира убежал, от страха в дальнюю, третью комнату, услыхав кощунственные речи разгневанной попадьи, которые, по тем же мотивам, умышленно опустил автор. Страшные слова! Счастье, что их никто больше не слышал и что сказаны они во второй половине просвещённого девятнадцатого столетия, когда не свирепствует инквизиция и не предают анафеме. А будь они высказаны против католического епископа в эпоху, скажем, папы Иннокентия или Урбана, матушку Персу постигла бы, несомненно, участь Орлеанской девы.

А госпожа Сида, в свою очередь, кинулась из одной крайности в другую. До возвращения попов она была миролюбива и мягка как воск, но едва узнав, чем кончилось дело, сразу же воспряла духом и почувствовала, что петля больше не сдавливает ей шею. Устыдившись своего прежнего страха, она, казалось, решила расквитаться за переживания последних нескольких дней. Вот почему и Сида не хотела и слышать ни о каком примирении, хотя была самого лучшего мнения о владыке, который пожелал, чтобы мир, установленный между попами, воцарился и в их семьях. Это внезапное счастье вернуло ей былую храбрость и сварливость. Перса ненавидела Сиду, а Сида не выносила Персу, к тому же обе торопились как можно лучше снарядить своих невест.

На другое же утро, чуть забрезжило, матушка Перса договорилась с мужем, что помолвка состоится в следующее воскресенье, а после рождества — свадьба. Хотя бы так поквитаться с Сидой за то, что та обскакала её со сговором и обручением. На том и порешили и сразу принялись усиленно готовить приданое и невестины дары, чему немало содействовала фрау Габриэлла.

Фрау Габриэлла была создана для подобных услуг, а самым приятным было то, что её не приходилось просить дважды. Случалось, что она являлась и незваной. Целые дни она проводила в чужих домах. Встретит, бывало, кого-нибудь на улице, остановит и скажет: «Ради бога, ум готес вилен, госпожа (или милая, в зависимости от того, к кому обращалась), что вы сделали с этим прелестным ребёнком (или франлицей)? Где были ваши глаза? Только взгляните, какие у неё лицо, фигурка и манеры, — вылитая принцесса; а теперь посмотрите, где талия у этого платья! Ай-яй-яй! Просто тряпка с карнавала, а фрайлица настоящая принцесса! — И примется посреди улицы приводить в порядок и одергивать изуродованную принцессу. — Да кто ей шил?.. Как, неужто та? Почему вы ей отдали, когда все на свете знают, что она не умеет шить? Уф, уф! Обязательно придётся прийти и поправить; вот увидите, как будет сидеть, когда я это сделаю!» Тщетно отнекивается мамаша: дескать, не беспокойтесь, пожалуйста. Габриэлла только кричит: «Ах нет, нет! Наин, найн! Непременно, во что бы то ни стало! А там воля ваша — дадите столько, сколько найдёте нужным. Я как заупрямлюсь, то и за безделицу работаю, — просто не выношу, чтобы в селе, где я живу и шью, такая красивая девушка (целует её) носила такое безобразное, унпасент[103]платье! Перестаньте, пожалуйста! О Езус-Мария! Со шенес кинд унд со, со[104]… А-а-а! Просто несчастье! Вот видите, фрайлица уже плачет!» — тараторит Габриэлла, указывая на девушку, которая, после того как ей «открыли глаза», в отчаянии оглядывает себя. «Успокойтесь, фрайлица, не вы первая, которую милая мамочка загубила и сделала несчастной из-за такой псевдопортнихи! Ах, бросьте вы, ради бога… горе и только!» — сыплет она и отправляется дальше. А на следующий день, этак перед завтраком, сунет в кошёлку двое ножниц, большие и маленькие, напёрсток, ещё кой-какие швейные принадлежности и отправляется куда обещала. И с тем, что другая могла бы выполнить в полдня, она возится день, полтора. Там же и обедает и ужинает, хотят этого хозяева или не хотят. Ничего не поделаешь! Не очень-то она церемонится, не ждёт, чтобы приглашали, как говорится, дважды; вот почему соседи и не помнят случая, чтобы зимой, а тем более летом в её доме дымилась труба. Приглашённая таким манером, она оставалась обедать. Летом она больше всего любила цвечкен кнедле[105], а зимой грундбирн нудле[106]. Когда эти блюда бывают на столе, она, по собственному выражению, не знает меры: наложит себе в тарелку столько, что не видит своего визави, ест, похваливает и уверяет, будто только здесь, в этом доме, и умеют готовить настоящие цвечкен кнедле и грундбирн нудле, почему она и не может удержаться. Впрочем, она ухитрялась каким-то образом устроиться так, что в конце концов становилась необходимой во многих домах. Поначалу, правда, хозяйки ворчали и терпеть её не могли, но мало-помалу к ней привыкали и начинали даже удивляться, если она долго не появлялась. «Давненько что-то не видать фрау Габриэллы! Что с ней такое, куда эта женщина, прости господи, запропастилась?» — спросит кто-нибудь из домашних. Привык к такому образу жизни и её «пинчик» — маленькая, вертлявая пакостная собачонка с голубым бантом на шее. В ненастье пинчик сидел по целым дням на подоконнике и облаивал прохожих; в хорошую погоду хозяйка иногда брала его с собой, но чаще притаскивала ему обед на дом, ибо многие не выносили, чтобы собака ела из тарелки, а умница пинчик был так воспитан, что не желал подбирать с пола (как его деревенские собратья), а ел только из белой фаянсовой тарелки. Никто не мог оценить это существо, кроме фрау Габриэллы, потому что все держали больших и косматых — рыжих, чёрных и разных других собак. «Вот завели бы таких пинчиков, как у меня, — частенько замечала фрау Габриэлла, — и штрафов не пришлось бы платить за разорванные дороцы да кабаницы. «Пинчили, пинчили!» — говорю я своей собачке, а он, паршивец этакий, только обнюхивает, чихает и хвостом повиливает».






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных