Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






С лодки скользнуло весло




 

В 1916 году я, шестнадцатилетний гимназист, вместе с двумя своими одноклассниками взял билеты на лекцию знаменитого по тем временам поэта Константина Дмитриевича Бальмонта. Лекция — афиши о ней были расклеены по всему городу — была озаглавлена «Поэзия как волшебство».

Все мы не в первый раз слышали Бальмонта с эстрады, и потому многие особенности и даже странности его внешности, так же как и манера, в которой он читал свои стихи, да и само поведение публики, пересыпанной неистовыми «бальмонтистками», всё это было нам не впервой.

А вот содержание лекции нас заранее очень интересовало. Хотя, конечно, каждый из троих и ожидал от нее «своего», и запомнил наверняка в первую очередь то, что как раз ему оказалось ближе и понятнее.

Бальмонт умел в своих стихах играть звуковой стороной слов, как мало кто до него и в его время. Про него, пожалуй, можно было бы даже сказать, что он был мастером и художником не «слова» в его целокупности, а именно звуков, на которые распадаются или из которых строятся слова. Я жаждал услышать, что он нам по поводу своего немалого искусства скажет.

И вот на которой-то минуте его пышно построенной, темпераментно преподносимой лекции я насторожился и навострил уши ещё пристальней.

 

 

«Я беру, — говорил Бальмонт (не удивляйтесь, если я буду точно передавать его слова: в том же 1916 году поэт выпустил стенографическую запись того, что говорил, отдельной книжечкой «Поэзия как волшебство»), — я беру свою детскую азбуку, малый букварь, что был первым вожатым, который ввел меня в бесконечные лабиринты человеческой мысли. Я со смиренной любовью смотрю на все буквы, и каждая смотрит на меня приветливо, обещаясь говорить со мной отдельно…».

Дальше Бальмонт доказывал, что он — именно поэт, а ни в какой мере не лингвист, не специалист по языку. Он делал страшную, с точки зрения языковедов, вещь: называл буквы(не звуки, а буквы!) гласными и согласными. А ведь даже гимназистам строго возбранялось путать два эти предмета исследования.

Поэт проявлял свои «поэтические вольности» и во многих других отношениях. «Гласные — женщины, согласные — мужчины!» — с совершенной безапелляционностью утверждал он, хотя не так-то легко понять, чем звуки «о», «у» пли даже «ё» женственнее, нежели «ль», «ть» или «мь». Уж не наоборот ли?

Поэт уподоблял гласные матерям, сестрам; сравнивал согласные с плотинами и руслами в течении рек… Но кто может помешать Гафизу сравнить даже навозного жука с падишахом?!

Бальмонт говорил долго, много, пламенно и пышно. Вот крошечный фрагмент из его лекции-книжки:

 

«Всё огромное определяется через О, хотя бы и тёмное: стон, горе, гроб, похороны, сон, полночь… Большое, как долы и горы, остров, озеро, облако. Огромное, как солнце, как море. Грозное, как осень, оползень, гроза…»

 

 

Да, может быть… Но почему не «ласковое, как солнышко, скворушка, лобик»?

Не слишком убедительны такие перечни, если анализировать их спокойно, оторвавшись от ораторского пафоса поэта… Многое из сказанного им тут же терялось в фанфарах слов и образов.

Но вот, наконец, перейдя от «гласных» к «согласным», он дошёл до Л.

 

Лепет волны слышен в Л, что-то влажное, влюбленное — Лютик, Лиана, Лилея. Переливное слово Люблю. Отделившийся от волны волос своевольный Локон. Благовольный Лик в Лучах Лампады… Прослушайте внимательно, как говорит с нами Влага.

 

С лодки скользнуло весло.

Ласково млеет прохлада.

«Милый! Мой милый!» Светло.

Сладко от беглого взгляда.

Лебедь уплыл в полумглу,

Вдаль, под луною белея,

Ластятся волны к веслу.

Ластится к влаге лилея.

Слухом невольно ловлю

Лепет зеркального лона.

«Милый! Мой милый! Люблю!»

Полночь глядит с небосклона.

 

 

Точности и курьеза ради укажу, что, читая это стихотворение, автор не произнес ни одного твердого «эл». Он выговаривал вместо «л» — краткий «у»: «С уодки скользнууо весуо…»

Как бы ни называл Бальмонт предмет, о котором он ведёт речь, мы с вами ясно видим: он имеет в виду не «буквы», а «звуки» и только по нечёткости тогдашней терминологии заменяет один термин другим.

Будь «Поэзия как волшебство» издана в наши дни, не так-то было бы легко доказать, что он допускает тут путаницу. Но в правописании 1916 года было правило, разоблачавшее его.

 

 

«Я, Ю, Ё, И, — писал Бальмонт, — суть заостренныя, истонченныя А, У, О, Ы». Видите: «-ныя»! Прилагательные поставлены в женском роде. Значит, он говорит о буквах. Иди речь о звуках, на концах поэт поставил бы «-ные»…

Но не это существенно. Что Бальмонт не различал буквы и звуки — ясно: «Вот, едва я начал говорить о буквах — с чисто женской вкрадчивостью мною овладели гласныя!» — восхищался он. Но как бы ни думал он о буквах или звуках, как только стихотворный текст попадал на книжную страницу, на место звуков мгновенно вставали буквы, образуя видимый неожиданный графический узор напечатанного стихотворения.

Для вас версификационные фокусы подобного рода не новинка. Вы помните ломоносовские «Бугристы берега», написанные с не меньшей, чем у Бальмонта, изобретательностью, хотя с другими намерениями и целями.

Ломоносова там в равной мере интересовали обе «ипостаси» единства «звуко-буква». Он мобилизовал слова с неодинаковыми, по мнению его противника, звуками «г», чтобы, изобразив все их при посредстве единственной буквы, доказать свою правоту в споре не фонетическом, а орфографическом: для двух разных звуков по многим причинам в данном случае достаточно одной, общей для обоих, буквы.

 

 

У Бальмонта, как это ясно, задача была иной: пользуясь одной буквой, он имел в виду поэтически утвердить равное смысловое значение обоих ее вариантов, свойственных русской речи. Заметьте: стихотворение искусно построено так, что в него входят только слова, в которых при чтении глазами обязательно есть буква Л, а при произнесении вслух — и звук «ль».

Вот как можно схематически передать их чередование:

 

 

«С лодки скользнуло весло» я вспомнил потому, что мы говорили о буквах, предназначенных передавать непалатализованное и палатализованное «л» в русском, славянских и латинском алфавитах.

Но воспоминания о таком стихотворении, построенном на «чистой аллитерации» (термин, к слову говоря, из времен неразличения буквы и звука: думают всегда о звучании составляющих стих звуковых единиц, а называют явление их повторения «ал-литера-цией», то есть «собуквием», а не «созвучием». Правильнее был бы какой-нибудь другой, столь же затейливый термин: «аллофония» какая-нибудь… Но это в сторону), воспоминания эти навели меня на мысли и о некоторых других, примерно этого же рода стихотворческих трюках и фокусах.

Начну со стихотворного отрывка в 14 строк (14 строк, как известно, содержит в себе «онегинская» строфа Пушкина). В этом отрывке 54 слова, 298 букв, но среди этих почти 300 различных букв — одна-единственная буква М.

Я говорю о XXXVIII строфе 4-й песни «Онегина».

 

Прогулки, чтенье, сон глубокий.

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина —

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город и друзей

И скуку праздничных затей…

 

Возьмите карандаш и исследуйте этот четырнадцатистрочный пушкинский шедевр со странной точки зрения: в каком числе содержатся в нем буквы нашей азбуки — каждая по отдельности.

 

 

Впрочем, этот подсчёт уже проделан.

 

 

Я разделил на две партии те слова, которые при Пушкине писались через Е и через «ять». Учёл я и слова, имевшие тогда на окончаниях «ер», «твёрдый знак». Вот уж делить слова на те, что с И, и те, которые с I, я и не захотел, да и не стоило; во всем отрывке одно лишь слово «глубокий» оказалось написанным через «и с точкой», да и то, имея в виду, что рифмует-то оно с «черноокой». Возникает подозрение, не стоит ли у Пушкина тут «глубокой»? Проверить это по рукописи или очень точным изданиям я предоставляю желающим.

Строфа, приведенная мною, известна в литературе как некий курьёз, как «Строфа с единственной буквой М».

Но возникает вопрос: что это? По сознательной ли воле поэта М исчезло из всех, кроме одной, строк этого отрывка или тут сыграл роль случай?

Можно ли дать на такой вопрос ответ? Проведя анализ буквенного состава строфы, какой я не поленился выполнить, а вы, полагаю, проверить, я думаю, некоторое предположение сделать можно.

Не будь в этой строфе только «ни одного М», это скорее всего явилось бы результатом либо случайности, либо какого-нибудь глубокого закона русской фонетики, который еще предстояло бы установить.

 

 

Однако в той же строфе отсутствуют Ф и Щ. Нет в ней и буквы Э. Почему вполне закономерно отсутствие Ф, вы узнаете детально, когда доберетесь до разговора о нем самом. Щ, несомненно, находится в нетях более или менее случайно. В началах и в корнях слов буква эта встречается не слишком часто, но изобилует в различных суффиксах, в частности в суффиксах причастий.

Стоило бы поэту ввести в данную строфу хотя бы одно причастие на «-щий», и буква Щ появилась бы в ней совершенно спокойно. Другое дело — почему Пушкин не ввёл сюда ни одного такого причастия; пусть пушкинисты ответят, дело тут опять-таки в случайности или во внутренних необходимостях поэтики этой строфы?

Но я думаю, что, скажем, вместо словосочетания «красных летних дней» с гениального пера Пушкина могло бы все же сорваться и «красных этих дней», и вот вам «э оборотное». Однако речь ведь не о том, что М — редкая буква и её просто нет в строфе по этой причине. М — буква довольно распространенная. В ХХХХ строфе «Евгения Онегина» она встречается преспокойно семь раз подряд. И если бы из всех строф романа только в этой она оказалась такой анахореткой или если бы я не мог вам указать в этой же цепочке строчек другой ей подобной отшельницы, я, разведя руками, сказал бы: «Не знаю, для чего это ему понадобилось, но как будешь судить гения? Наверное, ему захотелось, чтобы тут оказались все буквы в разных количествах, а одна только буква М — в одиночку…»

Ну так вот: этого я сказать не могу. Вы, вероятно, уже обратили внимание: «Строфу с одной буквой М» можно с таким же успехом назвать и «строфой с одним Ц». А допустить, что Пушкину по каким-то высоким соображениям эвфонии понадобилось, чтобы в этих именно 14 строчках встретились «единственное М» с «единственным Ц», я никак не рискую.

 

 

Кто хочет, рекомендую проверить, нет ли в «Онегине» другой строфы с одним М, или, может быть, с другой какой-либо «одной буквой». Чем чёрт не шутит: вот ведь обратил же кто-то внимание на это единственное М, а такого же единственного Ц и не заметил. Вас могут ждать разные открытия…

 

М

 

Самое, по-моему, удивительное в европейской букве М — это то, что родоначальником семьи всевозможных «эм» был, вероятно, предшествовавший даже финикийскому «мему» древнеегипетский иероглиф, означавший, по мнению одних ученых, понятие «вода», а в понимании других — «волна». От него-то и пошли поколения потомков, конечным результатом которых оказалась хорошо нам известная буква М. Ведь в этой современной нам прапраправнучке, вглядевшись, можно различить черты того древнейшего знака…

Но это всё дела давным-давно прошедшие.

Наша русская буква М происходит от кириллического «мыслете», оно же — потомок каллиграфического М греко-византийских рукописей. Сравните «мыслете» и нынешнюю М: они недалеко отстоят друг от друга.

Вообще, если оставить в стороне скандинавские руны, одна только глаголица отошла от традиционного очертания буквы М. Глаголическая буква скорее напоминает по внешнему виду одного из «пляшущих человечков», своим появлением на воротах старого сарая принесших известие о близкой гибели кому-то из конан-дойлевских героев.

Прямая обязанность нашего М — означать твердый губной носовой согласный. Но рядом с твёрдым у нас, конечно, живет и мягкий согласный звук. Читающий отличает М, требующее мягкого произношения, по тому, что оно сопровождается либо буквами Е, И, Ё, Ю, Я, либо «мягким знаком».

Звук «м» может быть и твёрдым и мягким не только в русском языке. Болгарский язык знает и те и другие согласные, но, обучаясь ему, вы получаете предупреждение: болгарские мягкие звуки на самом деле «полумягки», стоят где-то между нашими твердыми и мягкими согласными, особенно приходясь перед Е и И. «М» звучит там твёрже, чем у нас, в таких словах, как «мед» — мёд, «межда» — межа.

Любопытно: на концах слов в болгарском языке мягкость согласных нацело утрачена — «сол», а не «соль», «ден», а не «день», «кон», а не «конь»… Прислушайтесь к выговору русских актёров, играющих Инсарова в инсценировке тургеневского «Накануне». Нередко именно эта твёрдость конечных согласных позволяет им придать речи персонажа характерный болгарский акцент.

У поляков те М, которые стоят перед А, О, У, но должны все же прозвучать не как «м», а как «мь», — мягко звучат лишь тогда, когда между ними и следующими гласными вставлена дополнительная буква I.

Mara читается «мара» и означает «сновидение». А вот Miara вовсе не следует выговаривать «миара». Произносите его «мяра»; оно означает «мера», или, по-старинному, «мħра».

«М» французского языка похоже, в общем, на наше твёрдое «м», особенно перед гласными «а», «о»; maman — мама, morose — угрюмый, mouche — муха. Перед «е», «и», «ю» и другими звучание «л» у нас и во французском языке расходится.

Нельзя французское menace произносить с таким же «м», как в нашем «менять» или «мельница». Они звучат неодинаково. Во французском языке нет мягких палатализованных согласных, которыми так богат русский язык: Произнести по-французски «менас» на русский лад так же смешно, как по-русски сказать: «Мэли Йэмэля!»

Пожалуй, «странче» всего, как говорила Алиса из сказки Льюиса Кэррола, во французском «м» его способность «назализоваться», приобретать звучание, подобное носовому «н». Точнее — придавать предшествующему гласному ясно слышимый носовой оттенок. Слово septembre — «сентябрь» звучит по-французски так, как если бы его «em» превратилось в носовое «а». И если вам понадобится передать это французское слово русскими буквами, вы наверняка напишете «сэптаНбр», так же как название газеты «Temps» — «Время» по-русски всегда изображали как «Тан» и никогда «Там».

 

Н

 

Что можно сказать о букве Н, кроме того, что это 14-я буква русской гражданской азбуки, выражающая звонкий носовой звук и передне-, и средне-, и заднеязычного образования?

Этот звук бывает у нас и твердым и мягким, как почти все русские согласные. Сравните: «нос» — «нёс», «набат» — «няня», «нуль» — «ню».

Не так легко подобрать такую же пару — пример с «нэ-не». В моем детстве произношение такого «нэ» было как бы условным значком, обнаруживавшим интеллигента. Меня учили говорить «капитан Нэмо», а некоторые мальчики читали это имя как «капитан Немо», точно он был «немым». Помните чеховское «tuus fratħrь»? С тем же успехом можно написать тут «капитан Нħмо»…

В русском языке надо отличить не только «н» от «нь», но ещё показать, следует ли за этим мягким «н» обычный или йотированный гласный. Именно поэтому мы пишем имя немецкого города — Н Ю рнберг, а английского порта — Н Ь юкасл.

В других языках мягкость «н» выражается по-разному: и всякими условными значками, и сопровождением других букв. У венгров роль нашего мягкого знака играет буква Y; мягкое «н» пишется как NY. Слово nyafka, например, значит «плаксивый», а произносится не «ниафка», а «няфка». Таким образом, в венгерском варианте латиницы буквы Y вообще нет: она рассматривается только как знак мягкости при согласных.

Испанское правописание пошло по другому пути. У них есть две буквы — «эне», означающая твердый «н», и «энье» для смягченного «н».

Поляки действуют подобно испанцам: обычная N у них означает твёрдый звук «н», а с диакритическим клинышком над ним — ń, как бы «польское энье» — произносится как «нь».

Наше Н, оказываясь перед Е, И, Ё, Ю, Я, приобретает значение мягкого звука; перед ними ему Ь не нужен. Появляясь же, он указывает не на мягкость, а на йотацию: «семя» — «семья». Польский язык не знает таких пар букв, как наши А — Я, О — Ё.

Казалось бы, тут и пустить в ход ń. Но польское правописание идет по другому пути: помещает между N и следующей буквой букву I.

А для чего же тогда буква ń? Она бывает нужна либо в середине слов, перед согласными — bańka — банька, либо же на концах слов — koń — конь.

Вот целая цепочка: konik — koń — koniarz (конёк, конь, конюх) — всюду мягкость «н» показана по-своему.

Который же из перечисленных способов выражать мягкость и твердость «н» наиболее удачен? Вероятно, никакой. Все по-своему хороши, и у каждого есть свои недостатки.

Читатель может спросить: а почему создалось такое странное соотношение формы между латинской буквой N и русской H? Кое-что я уже говорил об этом, рассматривая букву И, напоминающую зеркальное отражение N. Многое из того, что определило выбор начертаний для отдельных букв и западных и нашей азбуки, уже немыслимо сейчас восстановить. Не всегда можно разгадать древних алфавитистов: ведь они руководствовались не принципами нашей современной науки. И тем не менее…

До начала книгопечатания форма каждого письменного знака зависела от личных вкусов и способностей переписчика. Соблюдая моду, все они придавали буквам все новые и новые начертания.

Палеографы поставили себе на службу эту изменчивость почерков и довольно точно приурочивают тексты по начертаниям букв к тому или другому веку, а то и меньшему периоду.

Так вот, по их разысканиям примерно с XIV века косая соединительная черта буквы N начинает все явственней приближаться к горизонтали. В результате N, раньше походившее на «и оборотное», стало все ближе напоминать заглавный вариант греческой «эты» (она же «ита»), имевшей в классическом письме начертание Н.

В Древней Греции знак «эта» выражал не только «э» или «и», но также и эти звуки со своеобразным «придыханием»: «хэ», «хи».

Мы, составляя славянскую азбуку, превратили греческое Н в свое «эн». Западные же народы, отправляясь от таких начертаний, как Ηλιος — «гелиос» — солнце, сохранили за латинским Н значение «ха», «аш», «эч», часто выступающих как придыхание.

Вот так в результате действий отнюдь не единовременных и не единоличных возник парадокс: русская буква Н по форме совпала с Н латиницы, выражающей совсем иной звук. А русская буква И стала как вывернутое наизнанку N.

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных