Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Новые цинизмы и истории




О трудной жизни

Министр от социал-демократов Кильман: С той поры прошло десять лет. Там, где нам виделись пря­мые, как стрела, дороги, явилась неумолимая дей­ствительность и искривила их. Тем не менее движе­ние вперед продолжалось... Все дело в тактике, до­рогой мой.

Эрнст Толлер. Оп-ля, мы живы. 1927

Во мне растет какое-то неясное чувство протеста против деления всего на два (сильный — слабый; большой — маленький; счастливый — несчастли­вый; идеальный — неидеальный). Ведь это все толь­ко потому, что люди могут мыслить не более двух вещей сразу. Больше в их воробьином мозгу не по­мещается. Но здоровее всего самое простое: лавиро­вать...

Б. Брехт. Дневники. 1920-1922

Если время революции было временем резких контрастов и абсо­лютных альтернатив, в которых доминировало противопоставление черного и белого, то спустя десять лет возобладала сложная до от­вращения игра нюансов, оттенков серого на сером. В 1928 году ре­волюционеры ноября 1918 года уже давно жили в тесном окруже­нии «упрямых и жестоких фактов», которое то и дело требовало «выбирать меньшее из зол». Всепроникающий моральный и такти­ческий релятивизм растерзал в клочья старые образы «идентичнос­ти». Литературный экспрессионизм был последним бунтом воли-к-упрощению — восстанием современных выразительных средств против современных познаний, извлеченных из опыта, против ус­ложненности, релятивизма, перспективизма. Адекватной современ­ности казалась, наоборот, кубистическая художественная тенденция, которая принимала в расчет то наблюдение, что вещи, рассматрива­емые в различных перспективах, выглядят по-разному.

Во времена тактики, рекламы, пропаганды кубистическая «мен-тальность» повсеместно утвердилась в сфере интеллекта. С ее ут­верждением старые модели идентичности и характера стали казать­ся чересчур архаичными или чересчур фольклорными, если и вовсе не глупыми. При таких обстоятельствах превратилась в экзистенци­альную проблема: как можно уберечь то, что именовалось традици­ей человечного, от полного запустения и от уничтожения без остат­ка? Если выражаться словами Томаса Манна, «мука и величие» позднебуржуазного искусства заключались в том, чтобы пускаться в рассмотрение жгучих вопросов такого рода и психополитических впечатлений, заставляющих эти вопросы ставить. Я хочу попытать­ся описать некоторые из этих впечатлений и с их помощью объяс-

нить смысл и болезненность таких вопросов о человечном в бесчело­вечном. При этом я работаю прежде всего с некоторыми весьма плодотворными абстракциями, которые призваны объяснить резкое рассогласование «систем» и «чувствительности» различного рода, произошедшее в условиях современности.

Веймарский «социальный характер» изменил форму под воз­действием комплексов проблем, с которыми ему пришлось иметь дело на трех фронтах сразу. Первый фронт подступил вплотную к современнику как удручающая и приводящая в растерянность запу­танность политических структур и балансов сил. То, что исследова­лось как «антидемократическое мышление в Веймарской республи­ке» (Зонтхаймер и др.), представляет собой лишь верхушку айсбер­га общественного скепсиса и частного стремления держаться подальше от политики. В этом заключался некоторый резон, кото­рый нельзя сбрасывать со счетов по сей день. Ни в одну из эпох делегирование какой-либо политической воли — «наказ избирате­лей» — не функционировало в политике правительства так, что могло надежно обеспечить лояльность в отношениях между избирателями и избранными. «Политизация» масс с самого начала сопровожда­лась подспудно существующими антиполитическими настроениями и протекала под знаком разочарования, смятения и дезориентации, неприязни, зависти и обиды, страха, смешанного со злостью, а так­же с сознанием всей глубины пропасти, существовавшей между ли­беральным духом конституции и реакционным государственным ап­паратом. Оказавшись между двух огней — постоянным внешнепо­литическим шантажом и внепарламентским радикализмом, республика впала в состояние непрерывной слабости и нереспекта­бельности. Большие общественные группы ни в какое время не же­лали признавать никаких «политических достижений» правящих (несмотря на деятельность Ратенау и Штреземана, несмотря на Ра-палло и Локарно). Это неустойчивое и непривлекательное состоя­ние вызвало психополитическую поляризацию, скажем так, нового и старого моральных типов. Там, где первый пытался, отчасти цини­чески лавируя, отчасти действительно исполняя свой долг, считаться с данностями и справляться с ними, чтобы выжать из них максимум возможного, второй, представляющий значительно более мощное крыло, попытался поднять восстание умонастроений против фактов, путч характеров против сложностей. О фашизме как суггестивном политическом движении упрощения мы уже говорили. Но он как таковой внес свой вклад и в глобальные психополитические пробле­мы современности. Ведь страдания, вызванные модернизацией, зат­ронули жизненные чувства всех общественных групп, которые под­верглись влиянию технического и политического aggiornamento*. Здесь заметно сказывается и особое немецкое наследство — неодо­лимая тяга к подведению фундаментальной базы даже под самые банальные практические вопросы и превращению их в высокие

ощущает это и сегодня. В те же времена противоречия не утратили еще своей остроты, превратившись в простые различия, а восприни­мались со всей непримиримостью, но одновременно начала разви­ваться тенденция к уравниванию — все, что противостояло друг другу как противоположности, смешивалось в одну кучу, превращаясь в «разнообразное одно и то же». И здесь средства массовой информа­ции уже играли столь характерную для них роль — лишали дей­ствительность ее диалектической противоречивости (смотри экс­курс 9). Музиль, глядя на духовное состояние тех времен, говорил о «вавилонском сумасшедшем доме» («Беспомощная Европа»), из окон которого вопят тысячи голосов. Веймарский плюрализм и сам имел два полюса: один — обеспечивающий стремление к широте взгляда, нивелирующий, дающий единое видение всего в целом; дру­гой — сосредоточенный на мелочах, атомистичный, выражающий стремление к отъединению и замыканию. Тогда как mass media и массовые партии синхронизировали сознания в крупных масштабах, бесчисленные малые группки уходили в обособленные жизненные пространства, в микроидеологии, превращались в секты, малые со­общества, обладающие своим мелким «общественным мнением», удалялись в региональные и культурные провинции. В большинстве случаев современники постигали лишь задним числом, в каком вре­мени они, собственно, жили и что происходило одновременно с их жизнью; это можно вполне понять по мемуарной литературе, рас­цветшей к этому десятилетию особенно пышным цветом. В то же время современник этой плюралистической реальности оказывался в роли человека, который хоть и живет в своей локальной и культур­ной провинции, а одной ногой стоит на поле всеобщего. Менталитет такой «амфибии» был присущ каждому. Мифы индентичности ис­крошились, а все остальное довершила явственно ощущавшаяся с двадцатых годов поляризация морали труда и морали досуга, благо­даря которой Я распалось на две отдельные половины и «характер» мог лишь безуспешно пытаться поставить над ними некое господ­ствующее Я. Здесь впервые стало ясно, что стрелка переведена на путь, ведущий к психологизации общества.

Третий фронт смыкался с этим непосредственно. Это был фронт потребительства и косметического реализма, формировавшихся сре­ди предрасположенных к новой непоседливости и новому непосто­янству новых средних слоев. Ведь с появлением цивилизации слу­жащих в больших городах — особенно любят изображать ее на при­мере Берлина двадцатых годов — действительно начинается и новая социально-психологическая эра. Она — ив этом невозможно обма­нуться — носит черты американизма. Ее творение, повлекшее за собою наибольшее количество последствий — досуговый индивид, человек конца недели, открывший для себя уют и покой в отчужде­нии и комфортно устроившийся в двойной жизни. Европа учит пер­вые слова на американском языке, и среди них — одно, которое для

идеологические проблемы. От трений с быстро проникавшим в то время в страну и американизирующим ее прагматизмом «новой деловитости» у образованных граждан Германии, склонных превращать в политику все что угодно, возникло и развилось до крайних пределов тяготение к мета­физике. Сегодня, после десятилетий планирования и отрезвления, уже не представить себе того мировоззрен­ческого чада, который окутывал в двадцатые годы политически-метафи­зическую надстройку. В этому чаду и разворачивалась — так, что мы, се­годняшние, уже не замечаем этого — подлинная социально-психологичес­кая драма Веймарской республики: возник незримый и все же в высшей степени реальный фронт, разделяв­ший тех, кто говорил «да», и тех, кто говорил «нет»; тех, кто лавировал, и тех, кто демонстрировал твердость характера; циников и сторонников последовательной политики; прагма­тиков и идеалистов. Возможно, тай-

на триумфа фашистов заключалась в том, что им удалось взорвать этот психополитический фронт и изобрести некий цинический идеа­лизм, «прямолинейное лавирование», способность, сохраняя твер­дость характера, плыть по течению, умение нигилистически гово­рить «да». Успех «народного» нигилизма основывался не в после­днюю очередь на соблазнительном трюке, заключавшемся в том, чтобы обманом создать у большей части несогласных, несчастных и склонных говорить «нет» впечатление, что они все же — истинные реалисты и авторитетные участники созидания нового, грандиозно упрощенного мира.

Второй фронт, под напором которого изменило свою форму соответствующее этому времени Я, представлял собой изнуряющий и раздражающий партикуляризм и синкретизм политических и идео­логических групп, которые непрерывно устраивали шумные публич­ные ссоры. Этот опыт сегодня погребен под могильной плитой с над­писью «плюрализм». Но в ту пору, когда массы еще никоим обра­зом не были настроены признавать все что угодно, или, скорее, взирать на все с одинаковым безразличием, «плюрализм» еще был чем-то таким, что, должно быть, воспринималось современниками болезненно; ведь тот, кто еще не впал в совершенное безразличие,

многих символизирует ее закат: «уик-энд». Уже ансамбль «Comedian Harmonists» прославляет его апофеоз:

Уик-энд и солнечный свет,

И мы с тобой в лесу одни.

Больше ничего не надо для счастья —

Уик-энд и солнечный свет...

Никаких машин, никаких шоссе (!),

И никого вблизи от нас.

В чаще леса только ты и я,

И Господь закрывает глаза...

Все новые мотивы собраны вместе: отступление в свободное время как возврат к времени свободы, современный отказ от атрибутов современности, витализм уик-энда и веяния сексуальной революции. Словно это само собой разумеется, лес превратился в место для отдыха от больших городов; представить только, всего поколением раньше немцы еще говорили о мистике леса *. С абсо­лютной, словно инстинктивной уверенностью имевшие шумный ус­пех шлягеры того времени использовали,— сея иллюзии и в то же время сохраняя ироничность,— досуговый менталитет новых сред­них слоев городского населения. Для них мир должен был предста­вать в розовом свете, и тут уж приходилось на многое закрывать глаза не только Господу Богу. Шлягеры — это-часть широчайшей системы развлечений, которая с прибылью и страстью посвятила себя задаче облепить досуговые миры, словно обоями, комфортабельны­ми и ясными иллюзиями.

Одиозные двадцатые годы открыли эпоху массовой косметики. Ею порождается — как главный психологический тип — улыбаю­щийся, неспособный к концентрации шизоид — «милейший чело­век» в самом скверном значении этого слова. Кракауэр, который прослеживал этот феномен с самого момента его возникновения, писал в 1929 году:

В высшей степени поучительной является справка, которую я получил в одном известном берлинском универмаге. «При найме на работу продавцов и конторских служащих,— сказал руководитель отдела кадров,— мы обраща­ем внимание прежде всего на приятную внешность». Я спросил его, что он подразумевает под приятной внешностью: нечто пикантное или просто симпа­тичное. «Как раз не что-то симпатичное. Скорее, главным является морально-розовый цвет кожи, вы ведь понимаете... ^

И Густав Реглер, которому мы обязаны описанной выше сюр­реалистичной сценой с пародированием Гитлера, имел случай испы­тать на собственной шкуре превращение в милейшего человека в мире товаров. Когда он женился на дочери владельца крупного универма­га, тесть (которого он называл «волком») настоятельно предложил ему освоить серьезную профессию на его предприятии. Реглер начал учеником продавца в отделе текстиля, а позднее получил руководя­щую должность:

Я изучал технику обслуживания клиентов, искусство улыбаться, искусст­во лгать, правила составления калькуляций и администрирования, учился мяг­кой и энергичной походке, штудировал причуды моды и психологию служа­щих, шутки рекламных агентов и требования профсоюзов, правительственные предписания и трюки с налогами... <...>

Я все больше удалялся от народа, которому пять лет назад предлагал себя, не находя спроса, и все больше удалялся от себя самого.

В моей нервной системе возникло нечто такое, что позднее стали назы­вать «болезнью менеджера»: предприятие стало моим «родным домом»... это было бегство в активность, холостой ход души. Выходные дни и отпуск были окружены опасным штилем... <...>

...Я не был самим собой. Болезнь менеджера приводит также к возникнове­нию такого расколотого сознания, которое уже не позволяет сосредоточиться на существенном. Требовался шок, чтобы обе части снова сплавились воедино *.

Именно двадцатые годы внедрили обязательный социально-психологический образ прилежного «милейшего человека» в массы представителей средних слоев. Они создали психологический базис новой деловитости, то есть тот реализм приспособленчества, кото­рым культурные слои города впервые позитивно попытались отклик­нуться на неизбежные и отчасти желанные факты современности. Нелегко сказать, когда современники осознанно зарегистрировали рез­кое изменение социально-психологического климата. Наверняка можно сказать только одно: между 1921 и 1925 годами оно было подготовлено в таких широких масштабах, что к середине десятиле­тия смогло начаться сознательное, даже программное изменение стиля культурного бизнеса и психических рефлексов в направлении «дело­витости». В период инфляции 1921—1923 годов литература и «ис­тория нравов» зарегистрировали первые яркие проявления неогедо­нистических течений. В провинции понятия «Берлин», «проститу­ция» и «спекуляция» прочно увязались в единое целое. В атмосфере безудержного инфляционного роста, который принес быструю кон­центрацию капитала и экспортный бум, новый иллюзионизм сред­него класса устроил, при быстром увеличении количества нулей на банкнотах, свою пышную генеральную репетицию; шоу началось. Американские ревю совершенно удовлетворили ожидания немецкой публики. С голыми ногами и бюстами восторжествовало «бесстыд­ство» на новый, американский манер. Вопли о помощи на конферен­ции епископов в Фульде ничуть не помогли против этого. С 1923 года началось и развлекательное радиовещание, которое стало привле­кать внимание к новой ступени вовлечения в общественную жизнь.

Реально произошедшую резкую и коренную смену климата ощутили в особенности те из современников, которые, проведя не­сколько лет в тюрьме, были изолированы от новой повседневности Веймарской республики. Возвращение в ставшие абсолютно чужими миры вызвало у них настоящий шок. Более четко, чем все прочие, они зарегистрировали возросшие требования, которые амбивалентно­сти и цинизмы капиталистического модерна предъявили жизненной

воле индивидов и их способности при­нимать данности. Дёблин в своем ро­мане из берлинской жизни о Франце Биберкопфе, опубликованном в 1929 году, рассказал историю такого возвращения. Она начинается впечат­ляющим описанием того, как Бибер-копф едет по городу, которого давно не видел, и у него идет кругом голова. Роман продолжает линии медицинского и военного цинизма, которые идут от мировой войны: и в большом городе война продолжается тоже; Биберкопф становится одноруким*. Город встре­чает его как разваливающийся фронт, на котором тот, кто хочет сохранить «твердый характер», тот, кто хочет быть «порядочным человеком», обречен на потерю себя. Биберкопф получает же­стокие уроки: его стремление к само­сохранению и желание быть сильным терпят крах. В конце, когда он умирает в сумасшедшем доме, к нему приходит Смерть и говорит, что он сделал не так:

...Ты судорожно зажался в своей силе, и судороги все еще не прошли, а толку от этого — никакого... Ведь ты хочешь только быть сильным — и все... Только и ныл: «я» да «я», да «несправедливо, что я страдаю», заладил твердить — какой я благородный, да какой утонченный, да мне не дают пока­зать, что я за человек...

Макс Хёльц, известнейший политический «террорист» двад­цатых годов, который, отбыв восьмилетний срок в немецких тюрь­мах, освободился по амнистии в 1928 году, в своей книге «От Бело­го креста к Красному знамени» — заслуживающем и сегодня про­чтения повествовании о своих юных годах, борьбе и пребывании за решеткой — упоминает о неописуемом впечатлении, которое произ­вели на него при возвращении картины уличной жизни большого города, автомобили, витрины и люди^.

Самую значительную из всех историй о возвращениях расска­зал Эрнст Толлер. Он сам пережил такое возвращение в совершенно по-новому настроенное веймарское общество после пятилетнего за­ключения в печально знаменитой баварской тюрьме Нидершёнен-фельд-ам-Лех (1919—1924). Когда он вышел на свободу, респуб­лика впервые за все время своего существования, как казалось, при­ближалась к стабилизации. В эти годы «вынужденных решений под давлением обстоятельств», компромиссов и новых реализмов Тол­лер продолжил процесс политическо-морального отрезвления. Он

буквально проникся циническим духом времени, изучил и нарисо­вал его портрет, используя для этого все средства. Результатом его наблюдений стал один из наиболее впечатляющих спектаклей десяти­летия, исполненный знания времени и несущий на себе отпечаток боли, вызываемой ростом очень горького, но отличающегося яснос­тью взгляда реализма — «Оп-ля, мы живы»*. Эрвин Пискатор по­ставил пьесу в 1927 году в Берлине, истратив на это большие средства. «Надо учиться видеть и тем не менее не давать себя побе­дить»,— говорит во втором акте пьесы рабочий Кролль. Тот, к кому обращен этот призыв,— участник революции 1918 года Карл То­мас, который возвращается в общество, проведя восемь лет в сумасшедшем доме. Сохранив в голове старые идеи, он сталкивает­ся с новой действительностью образца 1927 года. Он не может по­нять, что произошло за время его отсутствия в головах ответствен­ных, честных людей, которые сражались тогда вместе с ним. Два процесса развития свиваются для него в пугающий клубок, который оказывается выше его понимания: с одной стороны — это конфронта­ция старых утопически-радикальных левых с болезненными фактами повседневной жизни республики; с другой — это изменение массо­вого климата большого города, который теперь настроен на потре­бительские, полные иллюзий, косметические и рассеянно-разбросан­ные формы жизни. Ему, выпущенному из сумасшедшего дома, ка­жется, что теперь он и подавно очутился в настоящем «бедламе». Тем не менее он быстро понимает, что улыбчивая физиономия — непременная принадлежность нового стиля, и это совершенно в духе того «морально-розового цвета лица», которому был столь привер­жен шеф отдела кадров. В результате он отправляется к хирургу-косметологу:

Не пугайтесь, матушка Меллер, не бойтесь, что я снова сошел с ума. Во всех местах, куда я приходил наниматься на работу, начальники спрашивали у меня: «Парень, что у вас за выражение лица — как у покойника? Вы же распугаете у нас всех клиентов. В наше время надо весело улыбаться, посто­янно улыбаться». Тут я и пошел... в институт красоты. И вот у меня новый фасад. Что, разве я не аппетитный?

Фрау Меллер: Да, Карл. Ты будешь нравиться девушкам. Мне поначалу тоже было неприятно... что они требуют всего. Скоро, поступая на работу, придется подписывать контракт, что ты обязуешься, вкалывая на всю ка­тушку, весело улыбаться по десять часов в день... (3-й акт, 2-я сцена).

С этой частью клубка Карл справился, прибегнув к фаталисти­ческому приспособленчеству и к иронии. Значительно более труд­ными для него оказались политические и моральные перемены, о которых Ева Берг, его прежняя возлюбленная, говорит:

Последние восемь лет... изменили нас сильнее, чем обычно меняет лю­дей целое столетие (2-й акт, 1-я сцена).

У сторонников «зрелого» социализма, ставшего более склон­ным к тактическому маневрированию и более печальным, оказывается

не в ходу старый язык морального бунтарства. Карл Томас называет новую деловитость «левых» «очер­ствением». Так ли это? Ева, кото­рая еще целиком и полностью счи­тает себя продолжательницей тра­диций социалистической борьбы, говорит о взрослении:

Ты опять используешь понятия, которые уже не годятся. Мы не можем больше позволять себе быть детьми. Мы не можем больше отбрасывать в сторо­ну ясное видение ситуации, то знание, которое мы обрели... (Там же).

Новый опыт разрушил старый политический морализм в той же мере, в какой новые сексуальные

отношения преодолели старые ожидания верности, обладания и при­вязанности. Карл Томас страдает и от того, что сексуальные отноше­ния с этой женщиной не дают ему никаких надежд на будущее с ней.

Различные аспекты модернизации сливаются в нечто рас­плывчато-неразличимое, от чего плывет в глазах: между освобож­дением и декадансом, прогрессом и коррупцией, отрезвлением и ни­гилизмом образовались размытые переходные зоны. Под грузом этих многочисленных амбивалентностей Томас в конечном счете ломает­ся. Придя в растерянность и отчаявшись, он решает спрыгнуть с карусели этой безумной деловитости. Он хотел бы под занавес еще раз совершить «достойное дело» и планирует застрелить социал-демократического министра Кильмана, который напрасно пытался внушить ему, что цинизм социал-демократической партии — это реализм, сообразующийся с фактами, и что прогресс предпочитает извилистые дороги. Затем Томас вешается в своей камере, где ока­зывается вместо настоящего убийцы; тот, само собой, был из числа «правых». В содержательно насыщенных сценах Толлер рисует па­нораму методично переворачиваемого с ног на голову мира. Пара­доксы с откровенным цинизмом громоздятся друг на друга. Граф Ланде, который заказал и оплатил убийство, открывает памятник убитому; дочь министра, отличающаяся лесбийскими наклонностя­ми, спит и с этим графом Ланде, и т. д.

Если поставить вопрос о «тенденции» этой пьесы, то она, разуме­ется, состоит в призыве, обращенном к социализму,— даже во време­на тактических «трезвых действий» не гасить высокое пламя утопии и не становиться циничным. Борьба не дает право борцу превращаться в бестию ради благой «цели». Социалистическое пламя, говорит Ева, не потухло, но «оно горит иначе, не так заметно, без патетики». Одна­ко поскольку это пламя уже не может обеспечить достаточно яркого

освещения общественных отношений — такого, чтобы они виделись однозначно, его свет поглощается общими сумерками, в которых все расплывается и утрачивает четкие очертания. Тот, кто и дальше желает ориентироваться на него, должен отстаивать социализм с позиций левого экзистенциализма (с легкой добавкой социологии) — или его захватывает отчаяние, как это произошло здесь с главным героем. Толлер показывает в драме одновременно и тот, и другой исход, одной половиной своего сердца будучи связан с гибнущим героем, а другой — сохраняя надежду, извлекая уроки. Но и последнее из «перспективист-ских мировоззрений» отступает под неудержимым напором «анти-перспективистского мира» (Гебзер). Этот мир требует от нас свободно­го, разнообразного, снова и снова меняющегося взгляда. «Оп-ля, мы живы» — это великий документ «политического кубизма», распро­странившегося в среде недогматично мыслящей веймарской интелли­генции. Спектакль показывает зрителю, что тот, кто ценит интеллекту­альное отношение к своему времени, никогда не сможет снова вернуться в простоту отношений между наивным Я и ясно разложенным по по­лочкам моноперспективистским миром. Универсум становится мульти-универсумом, а индивидуум — мультииндивидуумом: и то и другое разнообразно и неоднозначно разделено внутренне.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных