Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Второй концерт, в Милане 12 страница




Меня увлекли пленительные воспоминания. Уже бьет два. Везувий весь в огне, видно, как течет лава. Багровая масса вырисовывается на чудесном темном фоне неба. Прикованный к своему окну на седьмом этаже, я почти час, не отрываясь, созерцаю это внушительное и столь новое для меня зрелище.

 

5 марта. Сегодня вечером монсиньор Р. заметил: «Идеал красоты в танце будет в конце концов найден где-то посредине между стилем Дюпора и г-жи Конти[304]. Для балета необходим двор какого-нибудь богатого и сладострастного государя: а вот этого-то мы больше не увидим. Все стараются отложить несколько миллионов, чтобы в случае падения существовать хотя бы в качестве богатого частного лица. Впрочем, государи, упорно пытаясь противиться общественному мнению, создают себе источник беспокойства на всю жизнь. Этот неправильный расчет может привести к тому, что в течение девятнадцатого века все искусства придут в упадок. В двадцатом веке все народы станут говорить о политике и читать «Morning Chronicle» вместо того, чтобы рукоплескать Марианне Конти».

Холодный стиль дарования госпожи Фанни Биа никак не может войти в идеальный канон танца, во всяком случае, за пределами Франции. Признаюсь, что если бы мне предложили выбрать одну из этих двух сторон идеально прекрасного, я предпочел бы живую и блестящую сладострастность Конти[305]. Лет восемь или десять назад госпожа Мильер приехала танцевать в Милан со своим дарованием в парижском духе и была там освистана. Она постаралась внести в свои танцы огонь: теперь ей неистово рукоплещут в Скáле, но в Париже ее, наверно, освистали бы.

Вчера я поднимался на Везувий: за всю свою жизнь никогда так не уставал. Дьявольски трудно было взобраться на самый конус из пепла. Через какой-нибудь месяц все это, может быть, совершенно изменит свой вид. Пресловутый отшельник зачастую оказывается разбойником, раскаявшимся или нет: благонамеренная пошлость, помещенная в его книге за подписью Биго де Преаменё[306]. Нужно десять страниц и талант г-жи Рэдклиф, чтобы описать вид, которым наслаждаешься отсюда, поглощая приготовленную отшельником яичницу. Не стану ничего говорить о Помпее: это — самое изумительное, самое интересное, самое занятное из всего, что мне вообще довелось видеть. Только там и познаешь античность. Сколько мыслей об искусстве рождают в вас фрески Минотавра и многие другие! Я езжу в Помпею не менее трех раз в неделю.

 

14 марта. Выхожу с «Джоконды» Вестриса III[307]: это внук diou[308]танца. Балет его до крайности убогий. Впрочем, дюпоровский не лучше: все те же гирлянды, цветы, шарфы, которыми красавицы украшают воинов, а пастушки обмениваются со своими возлюбленными; на радостях по поводу шарфа происходит танец. Отсюда далеко до юного супруга из «Samandria liberata», который возвращается в свой дворец, снедаемый ревностью, и, тем не менее, пускается танцевать превосходный терцет с рабыней негритянкой, главной музыкантшей сераля, и своей женой. Этот танец увлекал все сердца, неизвестно почему. Здесь одна из главных черт любовного чувства: присутствие любимого существа заставляет забывать о его вине. Французский вкус подобен хорошенькой женщине, которая не хочет на своем портрете ни одного мазка черной краской: это Буше рядом с «Госпиталем в Яффе»[309]Гро. Несомненно, этот траченый молью жанр исчезнет, но мы исчезнем еще раньше. Мы еще недостаточно пользовались безопасностью, чтобы революция распространялась и на искусство. У нас все еще господствуют хилые таланты в духе века Людовика XV: г-н де Фонтан, Вильмен и др.

Обычно мое презрение к французской музыке не имеет границ. Но письма моих друзей из Франции едва не соблазнили меня. Я уже готов был согласиться, что в области веселых и развлекательных мотивов мы не плохи. Однако балет «Джоконда» раз навсегда решает вопрос. Никогда я так явственно не ощущал убожества, сухости, претенциозной беспомощности нашей музыки, как здесь, где собраны мотивы, считающиеся наиболее приятными, те, что раньше меня трогали. Чувство подлинной красоты сильнее даже, чем воспоминания юности. То, что я сейчас говорю, покажется верхом нелепости и, может быть, даже гнусности тем, кто не видел подлинно прекрасного. Впрочем, истинные патриоты, наверно, уже давно бросили эту книжку в огонь, воскликнув: «Автор не француз!»

По своим огромным размерам зал Сан-Карло отлично подходит для балетов. Целый эскадрон из сорока восьми лошадей совершенно свободно маневрирует в «Золушке» Дюпора: этим коням и всякого рода борьбе посвящен целый акт, очень скучный, совершенно лишний, но вполне соответствующий грубым вкусам. Кони мчатся галопом до самой рампы. Скачут на них немцы: местные жители на таких конях удержаться не смогли бы. Танцевальная школа Сан-Карло подает большие надежды: м-ль Мерчи может создать себе имя, а она к тому же очень хороша собой. Ее танец отличается ярко выраженной индивидуальностью.

Сегодня, 14 марта, когда я осматривал Фарнезского быка, поставленного посреди прекрасного бульвара Кьяйя в двадцати шагах от моря, меня по-настоящему мучила жара. За городом все яблони и миндальные деревья в цвету. А в Париже зимы хватит еще на два месяца, но каждый вечер в гостиных можно почерпнуть две — три новые идеи. Вот великий вопрос, подлежащий разрешению: где же лучше жить?

 

15 марта. Прелестный бал у короля. Обязательно быть в какой-нибудь характерной маске, но маски скоро снимают. Я очень веселился с восьми часов вечера до четырех утра. Присутствовал весь Лондон. Пальма первенства, на мой взгляд, осталась за англичанками. Однако были и очень хорошенькие неаполитанки, между прочим, бедная графиня Н., которая каждый месяц ездит в Террачину повидать своего возлюбленного. Хозяин дома[310]не заслуживает высокопарных фраз в духе Тацита, которыми громят его в Европе; у него характер вроде Уэстерна[311]из «Тома Джонса». Этот государь интересуется больше охотой на кабанов, а не проскрипциями (1799, 1822). Но умолкаю: я дал себе слово ничего не говорить о тех местах, куда попадаю бесплатно. Иначе деятельность путешественника оказалась бы схожей с ремеслом шпиона.

 

16 марта. Несмотря на мое глубокое презрение к современной архитектуре, меня все же свели сегодня к г-ну Бьянки из Лугано, бывшему пенсионеру Наполеона. В его рисунках почти нет того нагромождения орнаментов, углов, выступов, которое делает современную архитектуру такой ничтожной (см. двор Лувра) и которое можно обнаружить даже у Микеланджело. Наши современники никогда не постигнут того, что древние не стремились украшать и что у них красота — это лишь выражение принципа целесообразности. Да и как наши художники могли бы постичь их душу? Несомненно, это люди, обладающие честью и умом, но у Моцарта была душа, а у них ее нет. Никогда глубокая и страстная мечтательность не толкала их на безумства; поэтому им дается черная ленточка, которая облагораживает.

Господин Бьянки собирается строить в Неаполе напротив дворца церковь Сан-Франческо-ди-Паула. Строительные работы король поручает Барбайе, и они будут закончены лет через восемь или десять. Место выбрано как нельзя хуже. Вместо того, чтобы строить здесь церковь, следовало бы снести еще тридцать домов. Для церкви самым подходящим местом было бы Ларго ди Костелло. Но с одного до другого конца Европы сухое тщеславие завладело сердцами людей, и великие основы прекрасного позабыты. Бьянки избрал для церкви круглую форму: доказательство, что он умеет понимать античность. Но он не сумел постичь, что, строя свои храмы, греки ставили себе цели, совершенно противоположные нашим: греческая религия была празднеством, а не угрозой. Под этим прекрасным небом храм был лишь местом для жертвоприношения. Вместо того, чтобы преклонять колени, простираться ниц, бить себя в грудь, исполняли священные пляски. И если люди были...

.....

Стремление к новому есть первая потребность человеческого воображения. У г-на Бьянки я застал двух самых выдающихся людей королевства: генерала Филáнджери и государственного советника Куоко[312].

 

17 марта. Я лишь в нескольких словах выскажу все, что можно сказать о музыке, которую я слышал в Сан-Карло. Я приехал в Неаполь, пылая надеждой. Но еще большее удовольствие доставила мне музыка в Капуе.

Первое, что я слышал в Сан-Карло, был «Отелло» Россини. Ничего нет холоднее этого произведения[313]. Автору либретто пришлось проявить большую сноровку, чтобы до такой степени опошлить самую страстную трагедию, когда-либо созданную для театра. Россини ему в этом очень помог: увертюра полна удивительной, пленительной свежести, вполне доступна для понимания и способна увлечь даже невежд, нисколько не будучи при этом банальной. Но музыка для «Отелло» может обладать всеми этими качествами и, тем не менее, бесконечно далеко отстоять от того, что нужно. Для такой темы нет ничего чрезмерно глубокого ни у Моцарта, ни в «Семи словах» Гайдна. Для роли Яго необходимы звуки, рождающие чувство ужаса, необходимо все богатство, все диссонансы дисгармонического стиля (первый речитатив «Орфея» Перголезе). Мне кажется, что Россини не владеет музыкальным языком, пригодным для того, чтобы создавать подобные вещи. К тому же он слишком счастливый, веселый, слишком лакомка.

Характерная для Италии смешная фигура — это отец или муж знаменитой певицы: этот тип называется здесь dom Procolo. Однажды граф Сомалья под руку повел г-жу Кольбран осматривать театр Скáла. Отец ее с важным видом сказал ему: «Вам повезло, господин граф: знаете ли вы, что обычно коронованные особы подают руку моей дочери». «Вы забываете, что я женат», — ответил граф. По-итальянски тут есть острота.

После «Отелло» мне пришлось претерпеть «Габриель де Вержи» — сочинение некоего юноши из дома Караффа [314]. Рабское подражание стилю Россини. Давиде в роли Куси — тенор просто божественный[315].

Снова смотрел «Sargines» Паэра[316]. Г-жа Шабран из театра Фьорентини воодушевляла Давиде. Это знаменитое музыкальное произведение нагнало на меня такую же скуку, как в Дрездене. По своему дарованию Паэр напоминает Шатобриана: как я ни старался, не могу понять, — мне это всегда кажется смешным. Шатобриан меня раздражает: это умный человек, считающий меня дураком. Паэр же вызывает скуку: его вполне реальный успех представляется мне удивительным.

 

18 марта. Сегодня вечером труппа Сан-Карло играла «Отелло» в театре дель Фондо. Я обнаружил при этом несколько красивых мотивов, на которые раньше не обращал внимания, между прочим, женский дуэт первого действия.

Большие театры, вроде Сан-Карло и Скáла, вовсе на достижение цивилизации, а ее зло. Приходится подчеркивать все оттенки, и, таким образом, оттенки пропадают. Молодых певцов следовало бы воспитывать в полном целомудрии, но в наше время это невозможно: тут необходимы соборы и мальчики-певчие. Все жалуются, что у Кривелли и Давиде[317]нет преемников. С тех пор, как нет мужских сопрано, знание музыки из театра исчезло. От отчаяния эти бедняги становились глубокими знатоками музыки: в ансамблях они поддерживали всю труппу. Они развивали дарование примадонны, которая была их любовницей. Двумя или тремя знаменитыми певицами мы обязаны Веллути.

В настоящее время, если музыкальный такт (il tempo) сколько-нибудь труден, им просто пренебрегают. Кажется, что присутствуешь на любительском концерте. Вчера у маркиза Берио об этом очень хорошо говорил граф Галленберг[318]. Итальянцы очень отстали от немцев, чья музыка, вычурная, жесткая, лишенная мыслей, доводила бы до желания выброситься из окна, если бы они не были первыми темпистами в мире.

Итальянский обычай прерывать двухчасовую оперу часом балетного спектакля основан на слабости наших слуховых органов: бессмысленно давать два музыкальных акта подряд. Маленький зал делает балет в стиле Виганó невозможным и смехотворным: вот проблема акустики для геометров, но они пренебрегают ею из-за ее трудности. Нельзя ли было бы устроить в одном зале две сцены или по окончании балета разделить сцену перегородкой, достаточно плотной, чтобы звук устремлялся прямо в зал, например, опускать толевый занавес? Или построить стену из деревянных ящиков, обтянутых со стороны зрителей такой кожей, как на барабанах? В Парме, в театре Фарнезе, звук разрываемой в глубине сцены бумаги слышен отовсюду. Вот факт, который следовало бы воспроизводить в других местах, но гораздо удобнее его отрицать. Итальянские архитекторы знают, что в воздухе, лишенном кислорода, немедленно замирают все причуды, весь полет воображения.

 

19 марта. Решительно можно сказать, что для неаполитанцев Сан-Карло — это кровное дело: здесь обретает прибежище национальная гордость, сокрушенная после попытки Иоахима[319]вернуть престол и его гибели. Но вот правда: как оперный театр, Сан-Карло бесконечно ниже Скáла. Просохнув, он, может быть, станет менее глухим, но зато потеряет весь блеск своей позолоты, слишком рано наложенной на еще свежую штукатурку. Декорации выглядят очень плоскими и вдобавок даже не могут стать лучше: их убивает люстра. По той же причине трудно разглядеть лица актеров.

 

20 марта. Сегодня вечером, когда я входил в Сан-Карло, за мной погнался один гвардеец, требуя, чтобы я снял шляпу: в зале, который в четыре раза больше Парижской оперы, я не заметил присутствия какого-то принца.

Париж — первый в мире город, потому что там тебя никто не знает, а двор — всего-навсего любопытное зрелище.

В Неаполе Сан-Карло бывает открыт лишь три раза в неделю: значит, он не может служить надежным местом для всевозможных встреч, как миланская Скáла. Вы блуждаете по коридорам, крупные буквы высокопарных титулов на дверях лож предупреждают вас, что вы всего-навсего атом, который может быть уничтожен каким-нибудь Превосходительством. Вы входите, не сняв шляпы: за вами гонится герой Толентино. Г-жа Конти очаровала вас, и вы хотите ей аплодировать: присутствие короля превращает ваши рукоплескания в святотатство. Вы хотите покинуть место в партере и задеваете своей часовой цепочкой (вчера именно это со мной и случилось) камергерский ключ какого-нибудь украшенного орденскими звездами вельможи, который что-то бормочет насчет вашей непочтительности. Проклиная все это величие, вы выходите из театра и хотите подозвать свой наемный экипаж: весь подъезд загромождает на целый час шестерка лошадей какой-то княгини. Надо ждать, рискуя схватить простуду.

Да здравствуют большие города, где отсутствует двор! Не из-за самих монархов, вообще добродушных эгоистов, которым — это главное — и времени нет думать о каждом обывателе, а из-за министров и их помощников, каждый из которых изображает собой полицейскую власть и занимается всяческими притеснениями. Этот род докуки, в Париже неизвестный, является постоянным мучением для частных лиц почти во всех столицах Европы. Ну, а что делать целый день восьми или десяти министрам, которые все вместе заняты меньше какого-нибудь префекта и в то же время умирают от желания управлять?

Приехав в Неаполь, я узнал, что во главе театров стоит один герцог; я тотчас же приготовился встретиться с косностью и всяческими стеснениями, — мне пришли в голову камергеры из «Мемуаров» Коле[320].

На скамьях партера места нумерованы, и только одиннадцать первых рядов заняты господами офицерами красных гвардейцев, голубых гвардейцев, лейб-гвардейцев, и т. д., и т. п. или же распределены по протекции под видом абонементов, так что вновь прибывший иностранец может рассчитывать только на двенадцатый ряд. Добавьте к этому, что много места отведено оркестру, и вы поймете, что несчастный иностранец оттеснен на самую середину зала и лишен какой бы то ни было возможности видеть и слышать. Ничего подобного нет в Милане: первый встречный может приобрести любое место. В этом счастливом городе все друг с другом равны. В Неаполе же какой-нибудь герцог, не имеющий и тысячи экю дохода, позволяет себе толкать меня локтями из-за своих восьми или десяти орденов. В Милане обладатели двух или трех миллионов сторонятся, чтобы пропустить меня, если я тороплюсь, — конечно, они при этом рассчитывают, что при случае и я поступлю так же: и вам даже трудно отличить носителей знаменитых имен, — так просто и скромно они держатся. Нынче вечером, раздраженный дерзостью гвардейца, я отправился к себе в ложу, но, поднимаясь по лестнице, имел несчастье столкнуться с двенадцатью — пятнадцатью сановниками в орденах высоких степеней или генералами, которые спускались вниз, подавляя всех своим величием и блеском шитых золотом мундиров. Я подумал, что, может быть, для того, чтобы иметь храбрую армию, и нужна вся эта мишура наследственного дворянства, наглых привилегий и орденских знаков.

Балет Дюпора кончается апофеозом Золушки. Она в темном лесу; падает завеса — и перед глазами публики возникает огромный дворец, возвышающийся на холме, озаренном волшебным светом белых огней, которые в ходу и в Милане, но гораздо лучше применяются здесь. Выхожу на лестницу — она загромождена толпой народа. Приходится спускаться по трем крутым пролетам, все время наступая соседям на пятки. По мнению неаполитанцев, в этом особая красота Сан-Карло. Они устроили партер театра во втором этаже: поистине гениальная с точки зрения современной архитектуры идея. Но так как лестница всего одна на две-три тысячи зрителей, и притом она постоянно забита слугами и уборщиками, вы сами можете судить, как приятно по ней спускаться.

В общем, зал этот великолепен при опущенном занавесе. Не стану брать обратно того, что говорил: первое впечатление обворожительно. Но вот поднимается занавес — и разочарование следует за разочарованием. Вы сидите в партере, господа гвардейцы оттеснили вас в двенадцатый ряд. Ничего не слышно; нельзя разобрать, молод или стар актер, надрывающийся где-то там, на сцене[321]. Вы поднимаетесь в ложу: там вас преследует ослепительный свет люстры. Чтобы хоть как-нибудь отвлечься от криков г-жи Кольбран, вы, пока не начнется балет, решили почитать газету. Невозможно: ложа без занавесок. Вы простужены и намереваетесь не снимать шляпы — нельзя: в театре изволит присутствовать какой-то принц. Вы ищете убежища в кафе: это мрачный узкий коридор отвратительного вида. Вы хотите пойти в фойе: из-за крутой, неудобной лестницы добираетесь туда, едва переводя дыхание.

 

21 марта. Я снова во власти черной тоски честолюбия, которая донимает меня уже два года. Надо, по примеру жителей Востока, действовать на физическое существо человека. Я беру место на судне, провожу четыре часа в море и прибываю в Искию, снабженный рекомендательным письмом к дону Фернандо.

Он рассказывает мне, что в 1806 году он удалился в Искию и не бывал в Неаполе со времен французского захвата, который вызывает у него ненависть. Чтобы утешить себя за отсутствие театра, он содержит в прекрасных вольерах множество соловьев. «Музыка, искусство, которому в природе нет никакого подобия, кроме пения птиц, тоже, как и это пение, есть последовательный ряд междометий. Но междометие — возглас страсти, оно никогда не служит выражением мысли. Мысль может породить страстное чувство. Но междометие всегда лишь проявление эмоции, и музыка не способна выразить того, что идет от сухого мышления». Этот тонкий любитель добавил: «Мои жаворонки издают иногда по утрам falsetti, напоминающие мне Маркези и Пакьяротти».

Провожу четыре очень приятных часа с доном Фернандо, который нас ненавидит, и с добрыми обитателями Искии. Это дикие африканцы. В их говоре много простодушия. Живут они своими виноградниками. Здесь почти нет следов цивилизации, что является большим преимуществом, когда вся цивилизация сводится к поклонению папе и обрядам. В Неаполе человек из народа хладнокровно скажет вам: «В августе прошлого года у меня приключилась беда». Это значит: «В августе прошлого года я убил человека». Если вы предложите ему отправиться в воскресенье в три часа утра на Везувий, он в ужасе воскликнет: «Чтобы я пропустил святую обедню!»

Обряды заучиваются наизусть. Если же вы допускаете добрые дела, то ведь они могут быть более или менее добрыми. Отсюда обращение к личной совести, и так мы доходим до протестантства и веселости английского методиста.

 

22 марта. Как досадно, что я не могу говорить о прелестном бале, который г-н Льюис, автор «Монаха», давал у своей сестры, г-жи Лешингтон! Среди грубости неаполитанских нравов эта английская чистота действует так освежающе! Я танцевал экосез вместе с лордом Чичестером, которому всего четырнадцать лет; он простой гардемарин на прибывшем вчера английском фрегате. Англичанам известно, какие чудеса делает воспитание. Скоро для них это будет необходимо: на лицах нескольких присутствующих здесь американцев я прочел, что лет через тридцать Англии останется одно — быть счастливой. Лорд Н. в этом убежден. «Вас ненавидят все, но особенно низшие классы общества. Образованные люди умеют отличать лорда Гровенора, лорда Холленда[322]и все ядро нации от вашего правительства». «Но даже если эта ненависть Европы будет в двадцать раз сильнее, все ее государства еще сто лет будут мучиться коликами, добиваясь конституции, и ни у одного из них не будет морского флота раньше, чем в двадцатом веке». «Да, но американцы вас терпеть не могут, и через каких-нибудь двадцать лет вас уже будут подстерегать пятьсот каперских судов. Теперь вы видите, что французы уже больше не являются вашим естественным врагом. Бегство г-на де Лавалетта[323]и заем положили начало примирению. Будьте по отношению к нам славными ребятами»[324]. Из эпиграмм, которые мне пришлось выслушать в качестве француза, одна меня особенно задела. «Есть страны, где двадцать человек, собравшихся в одном помещении, чтобы поругать правительство, уже считают себя заговорщиками». По некоторым моим наблюдениям, в Неаполе сумели бы устраивать заговоры получше: там бы прежде всего действовали, а не болтали. Не пройдет и двадцати лет, как в этой стране будет двухпалатная система. Ее одолеют десять раз, но она восстанет одиннадцать. Реакционный режим унизителен для гордости дворянства.

Лорд Н., один из просвещеннейших людей Англии, вздохнув, согласился со всем. Я опять встретился с хорошенькой графиней, которая ездит в Террачину к своему возлюбленному. Англичанки решительно превосходят по красоте других женщин. Миледи Дуглас, миледи Ленсдаун.

 

23 марта. Сегодня вечером бал-маскарад. Иду в театр Фениче, а затем в половине первого в Сан-Карло. Я ожидал, что буду ослеплен: ничего подобного. Вместо всей той роскоши, которую проявляют в подобных случаях декораторы Скáлы, сцена, превращенная в салон, затянута белоснежным полотном, по которому рассыпаны лилии из золотой бумаги. Билет стоит всего шесть карлино (пятьдесят два су). Присутствует совершенный сброд. Впрочем, фойе, где имеется двадцать покрытых золотом столиков, обставлено гораздо лучше. Я развлекался, наблюдая за карточной игрой хорошенькую герцогиню, с которой танцевал на празднестве в королевском дворце. Она сидит шагах в четырех от стола, а любовник ставит за нее деньги и принимает выигрыши; на красивом лице ее нет отвратительного выражения, столь свойственного играющим женщинам. Как-то на днях этот любовник герцогини беседовал со мной об искусстве и о Париже. «Вы не сделаете ни одного движения, — сказал он мне, — в котором не чувствовалось бы заботы о хорошем тоне, то есть не было бы подражания чему-то: поэтому во Франции живопись невозможна. Непосредственность ваших самых простодушных художников, за исключением Лафонтена, напоминает наивность восемнадцатилетней бесприданницы, у которой уже трижды сорвалось богатое замужество».

 

24 марта. Прекрасная шотландка, г-жа К. Р., сказала мне нынче вечером: «Вы, французы, производите в первый момент блестящее впечатление, но не способны вызвать по-настоящему страстное чувство. В первый день надо лишь пробудить к себе внимание: блеска же, который сразу ослепит, а затем все тускнеет и тускнеет, хватает на один миг». «Вот, — ответил я, — как объясняется то, что я столь холодно расстаюсь с Сан-Карло».

Некий неаполитанский князь, находившийся тут же, стал резко возражать. Наши замечания он опровергал на итальянский манер: повторяя еще более крикливо фразу, на которую ему только что ответили. Я стал блуждать взглядом по залу, надеясь, что он умолкнет за неимением слушателя, как вдруг заметил, что он поминутно повторяет странное слово Агаданека. Это прекрасная опера, которой покровительствует министр и которая заранее посвящена королю: ее репетируют уже пять месяцев. Все утверждают, что наконец-то будет поставлен спектакль, достойный Сан-Карло.

 

Салерно, 1 апреля. Хотите видеть примеры самых возмутительных нравов? Познакомьтесь с семейной жизнью обитателей Калабрии. Сегодня утром мне рассказывали самые невероятные случаи. В Болонье я читал подлинных историков средневековья, Каппони, Виллани, Фьортифьокку и т. д. и постоянно натыкался на анекдоты вроде чезенского избиения, произведенного антипапой — Климентом VII[325]. И, тем не менее, в конце концов ощущаешь уважение и даже почти симпатию к таким колоссальным фигурам, как Каструччо, Гульельмино, граф де Вирту. В рассказах о восемнадцатом веке подобных ужасов нет, а под конец становится тошно от презрения. Но я не могу презирать калабрийца: это дикарь, в равной степени верящий в ад, и в индульгенции, и в еттатуру (дурной глаз колдуна).

 

2 апреля. Самое любопытное, что я видел за все свое путешествие, — это Помпея. Чувствуешь себя перенесенным в античный мир и, имея привычку верить лишь в доказанное, тотчас же узнаешь больше, чем знает какой-нибудь ученый. Огромное удовольствие — оказаться лицом к лицу с античностью, о которой прочитано было столько томов. Сегодня я в одиннадцатый раз съездил в Помпею. Здесь не место о ней говорить. Обнаружены были два театра и еще третий в Геркулануме: развалины исключительно хорошо сохранились. Мне совершенно непонятен мистический тон, которым г-н Шлегель[326]недавно говорил о театрах древности. Но я забыл, что он ведь немец, а я, видимо, как несчастный француз, лишен внутреннего чутья. Мир начался для нас героическими республиками античности, и понятно поэтому, что все ими созданное кажется возвышенным таким обескрыленным пошлостью монархии душам, как, например, Расин.

Выхожу из театра Нуово, где давали «Саула». Надо думать, что эта трагедия (Альфьери) действует на национальное чувство итальянцев: оно возбуждает у них восторг. Они находят в Миколе нежное изящество в духе Имогены. Я всего этого усмотреть не могу и потому занялся разговором с одним молодым либералом-маркизом, пригласившим меня в свою ложу. По соседству с нами находилась девушка; ее глаза выражали с никогда не виданной мною силой нежную и счастливую любовь. Три часа пролетели с быстротою молнии. Ее суженый был рядом с нею, и мать ее допускала, чтобы он целовал руку невесты.

Мой маркиз сказал мне, что здесь разрешены только три трагедии Альфьери, в Риме — четыре, в Болонье — пять, в Милане — семь, в Турине — ни одна. Поэтому рукоплескать его пьесам — значит принадлежать к определенной партии, а находить у него недостатки — проявлять крайнее мракобесие.

Альфьери недоставало публики. Великим людям чернь так же необходима, как генералу — солдаты. По воле судьбы Альфьери рычал против предрассудков, а кончилось тем, что он им подчинился. В политике он никогда не понимал величайшего блага революции, которая дала Европе и Америке двухпалатную систему и разогнала всю старую клику. Среди великих поэтов Альфьери был, может быть, душой наиболее страстной. Но, во-первых, он был всегда одержим лишь одной страстью, а во-вторых, его политические воззрения отличались крайней узостью. Он никогда не понимал (см. последние части его «Жизни»)[327], что для того, чтобы породить революцию, необходимо появление новых интересов, то есть новых собственников. Прежде всего ум его не был направлен в эту сторону, а к тому же он был дворянин, да еще и пьемонтский[328].

Наглость, с какой чиновники на заставе Понтино потребовали у него паспорт, и похищение полутора тысяч томов пробудили в его сердце все сословные предрассудки и навсегда помешали ему понять, в чем состоит механизм свободы. Эта столь благородная душа не постигала, что написать что-либо сносное по вопросам политики можно — conditio sine qua non[329], — лишь отметая все мелкие личные неприятности, которым можешь подвергнуться. В конце своей жизни он говорил, что обладать талантом дано лишь тому, кто родился дворянином. Наконец, несмотря на свое доходящее до ненависти презрение к французской литературе, он лишь довел до крайности узкую систему Расина. Для итальянца нет, вероятно, ничего нелепее, чем малодушие Британника[330]или щепетильность Баязета[331]. Одержимый недоверием, он хочет видеть, а ему все время повествуют. Если его пламенное воображение не может в достаточной мере насытиться зрелищем, оно возмущается и уносит его далеко в сторону, поэтому на трагедиях Альфьери так часто зевают. До настоящего времени самыми подходящими для итальянцев пьесами являются «Ричард III», «Отелло» или «Ромео и Джульетта». Г-н Никколини, подражающий Альфьери, идет по неверному пути. Смотри «Ino e Temisto»

 

3 апреля — «Агаданека», большая опера. Такой высокопарной пошлости я еще никогда не слышал: тянулось это всего-навсего с семи часов вечера до половины первого ночи, без малейшей передышки и без единой мелодии в музыке. Мне казалось, что я на улице Лепельтье. Да здравствуют произведения, которым покровительствует двор! Самое лучшее — зал в покоях Фингала (ибо нас окружает мир Оссиана), обставленный различной мебелью по последней парижской моде. Мне удалось получить разрешение пройти на сцену. Бедные малютки из танцевальной школы говорили: «Пять месяцев работы лишь для того, чтобы теперь нас так ужасно освистали!» Я выразил сочувствие г-же Кольбран. «Ах, сударь, публика еще очень снисходительна. Я ожидала, что в нас полетят скамьи». И правда, я считал авторов только пошлыми, но оказывается, что они к тому же и глупы. Кольбран показала мне их посвящение королю, напечатанное в либретто: они просто-напросто заявляют, что возродили величайшие качества греческой трагедии.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных