Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Дни Парижской Коммуны 2 страница




Баррикады громоздились повсюду. Население их строило, якобы с энтузиазмом, даже в тех кварталах, где Коммуну не признавали: в окрестностях Оперы или в Сен-Жерменском предместье, где национальные гвардейцы выволакивали из домов элегантных дам и требовали, чтобы те жертвовали для баррикад своей драгоценной мебелью. Через улицы тянули бечевки, по их линиям начинали укладывать булыжники, выворачивая их из мостовой. Шли в работу и мешки с песком. А из окон на тротуары летели, с согласия владельцев или без согласия, стулья, комоды, скамьи и матрасы. Многие жильцы рыдали, сгрудившись в последних комнатах оголенных квартир.

Офицер указал мне на пыхтящих своих молодцов и сказал: – Присоединяйтесь, гражданин, это ведь за вашу свободу мы умрем тут!

Я притворно присоединился, пошел подбирать отлетевшую за угол табуретку да и был таков.

Парижане вот уже сотню лет с азартом строят баррикады, которые держатся до первого пушечного выстрела. Главное – построить. Это и есть их геройство. Многие ли останутся на этих баррикадах, когда начнется кутерьма. Большинство ретируется, как я. А останутся самые глупые, и их перестреляют.

 

Только с воздушного шара можно было бы разобраться и понять, что происходило в Париже. Вроде бы коммунаров выбили из Военной академии, то есть были утрачены все хранившиеся там пушки Национальной гвардии. Вроде бы сражения шли рядом с площадью Клиши. Вроде бы правительственные войска проходили с севера и немцы их пропускали. Во вторник они оказались уже на Монмартре. Были захвачены в плен повстанцы – сорок мужчин, три женщины, четверо детей. Их привели на место казни Леконта и Тома. Поставили на колени и расстреляли всех.

В среду я увидел – горят правительственные здания, горит Тюильри. То ли коммунары их подпалили, чтобы замедлить наступление противника, то ли сработали обезумевшие якобинки, «поджигательницы» (pétroleuses), которых ловили прямо с ведерками петролеума, то бишь керосина… то ли это наделали правительственные войска своей навесной стрельбой из гаубиц без видимой цели. А может, постарались старые бонапартисты, желая уничтожить городские архивы, где кое-что против них, безусловно, лежало. Я подумал, что, будь я Лагранжем, именно эти архивы бы и поджег. Но тут же возразил себе: нет, порядочный агент документы упрятывает, не уничтожает. Документы могут всегда пригодиться для шантажа.

Из достаточно неуместной педантичности и ужасно опасаясь оказаться в середине ожесточенной смуты, я в последний раз нанес визит на голубятню. И не впустую: там ждало сообщение от Лагранжа. Что-де хватит переписываться голубями. Чтобы я посетил его по определенному адресу неподалеку от Лувра, где у него теперь работа. Сообщался также пароль, чтобы пройти через военные блокпосты.

Тогда же я узнал, что солдаты правительственного войска уже достигли Монпарнаса. И тут я вспомнил, что именно в районе Монпарнас я инспектировал недавно погребок одной винной лавки. Из погреба шел ход под улицей д’Ассас и дальше под улицей Шерш-Миди и утыкался в подвал заброшенного склада на перекрестке Красного Креста, который еще держался в руках коммунаров. Учитывая, что все мои рекогносцировки подземелий так пока что и не пригодились, а мне хотелось все-таки показать, что я не зря беру свое жалованье, я послушался и пошел к Лагранжу.

От острова Сите дойти до Лувра было нетрудно, но у церкви Сен-Жермен-л’Оксерруа я задержался, наблюдая уличную сценку. Проходили там мужчина и женщина с ребенком, со

вершенно не такого вида, какой бывает у баррикадников. Но они попались ораве пьяных повязочников. Те хорошо попраздновали, видимо, по случаю взятия Лувра. Они стали тянуть мужчину в одну сторону, жена вцепилась и тянула в другую, жена удерживала мужа с мольбами и плачем, так что повязочники пихнули к стене и изрешетили выстрелами всех троих.

Я почел за благо проходить через заставы регулярных взводов. Они хотя бы понимали человеческую речь и, в частности, мои пароли. Так я добрался до комнаты, где кто-то у стены втыкал цветные флажки в большую карту. Лагранжа не было. Я произнес его имя. Повернул голову господин средних лет с удивительно незапоминающимся лицом. Он не протянул мне руки. – Капитан Симонини, полагаю. Меня зовут Эбютерн. Отныне вы работаете не на Лагранжа, а на меня. Государственные службы нуждаются в обновлении, это нормально после каждой войны. Господин Лагранж заслужил спокойную пенсию, удит рыбу сейчас где-нибудь на покое. Подальше от неприятной кутерьмы.

Вопросы явно были бы неуместны. Я рассказал ему о подземном ходе от улицы д’Ассас до перекрестка Красного Креста. Эбютерн сказал: насчет перекрестка – интересно, потому как он получил известие, что коммунары готовят там войска для контрудара, ожидая атаку правительства с юга. Он спросил адрес виноторговца и велел мне добираться туда своим ходом и ждать, а он отправит на встречу со мной повязочников.

Я решил возвращаться от реки в район Монпарнас без лишней спешки, чтобы дать возможность посланцам Эбютерна первыми попасть на место. На пути, еще на правом берегу, аккуратно лежали на тротуаре двадцать трупов расстрелянных. Трупы были совсем свежие и различного социального происхождения и возраста. Один был молодой, с рабочими руками, полуоткрытым ртом. Рядом с ним почтенный буржуа, кудреватый, стриженые усики, руки скрещены на груди почти не мятого редингота. Сбоку от него – артистическая личность. Еще рядом притулился изуродованный, с черной дыркой вместо левого глаза и замотанной полотенцем головой, будто бы добрый кто-то, сжалившись (а может, наоборот, безжалостный любитель порядка?), позаботился сложить осколки этого разнесенного пулями черепа. Дальше – женщина, похоже, при жизни смазливая.

Так лежали они под солнышком мая. Вокруг жужжали первые сезонные мухи, приглашенные на пир. Лежали, с виду будто бы случайно собранные, согнанные и расстрелянные единственно для острастки. Они лежали рядышком на тротуарах, а по мостовой шел взвод правительственных солдат и катились пушки. Примечательное выражение имели эти лица. Даже и писать неловко: беззаботности. Похоже, сон примирил их с судьбой и общим уделом, сблизившим их.

Мой взгляд остановился на последнем в их ряду, который как-то кривовато притулился, как будто был доложен позже. Лицо его частично было замазано запекшейся кровью. Однако я без труда узнал Лагранжа. Государственные службы, понятное дело, проводили обновление.

У меня не такая трепетная душа, как у бабенки, я даже таскаю трупы аббатов по канализационным канавам, но все-таки видение казненного Лагранжа меня расстроило. В районе Монпарнас меня вполне могли опознать как Лагранжева подручного. И смех весь-то был в том, что опознать в равной степени могли и коммунары и версальцы. В обоих случаях возникло бы недоверие ко мне. А по тем временам вызвать недоверие означало быть расстрелянным.

Сообразив, что там, где полыхают пожары, по-видимому, коммунаров уже не остается, а версальцам еще рановато там быть, я решился перейти Сену и пройти по всей длиннейшей улице Бак и дальше, по поверхности, добраться до перекрестка Красного Креста. Там я планировал поглядеть, что делается, сойти по лестнице в заброшенный склад и до винной лавки идти под землей.

Страх, что кто-нибудь меня не подпустит к заветному складу, не оправдался. Вооруженные люди просто толклись на порогах и выжидали. Говорили кто что горазд. Пытались угадать, откуда появятся версальцы. Собирали и разбирали баррикады, перетаскивая их на угол с угла. Национальная гвардия ждала подкреплений. Из всех домов этого элегантного района им советовали не лезть на рожон и расходиться. Версальцы-де тоже французы. И даже республиканцы. И Тьер-де объявил, что выйдет амнистия всем, кто без сопротивления сдастся в плен…

Дверь на склад оказалась приоткрыта, я вскользнул и хорошенько притворил ее за собой. Двинулся потом в подвал, а оттуда в подземелье и дошел до Монпарнаса, не сбиваясь с пути. Там уж ждали три десятка повязочников, я их принял и немедленно повел в обратный путь. Из склада эти молодцы понеслись по этажам, думая напугать обывателей. Но в квартирах они находили хорошо одетых людей. Те встречали их радушно и тотчас же подводили к окнам, откуда проглядывался перекресток. Приблизительно в этот момент с Драконовой улицы прискакал на лошади офицер и прокричал всем строиться. Ясно, чтобы отбивать атаку версальцев с улиц Севр или Шерш-Миди. На углу этих улиц коммунары выворачивали из мостовой булыжники, возводя еще одну баррикаду.

Пока повязочники устраивались за окнами, выходящими на площадь, я рассудил, что мне не расчет торчать в таких местах, куда рано или поздно залетит коммунарская пуля. И я спустился, когда внизу еще все суетились. Понимая, какую траекторию будут описывать пули из окон дома, я устроился на углу улицы Старой Голубятни, чтобы в случае необходимости мигом убраться в другую щель.

Большая часть коммунаров, чтобы строить баррикаду, ружья-то свои составила в сторонку. Поэтому выстрелы из окон застали их врасплох. Коммунары не могли понять как следует, откуда и кто стреляет. Сначала они беспорядочно палили в улицы Гренель и Фур. Я попятился. Неровен час зацепили бы и улицу Старой Голубятни.

Наконец до них дошло, что стреляют с этажей. Завязалась перестрелка между окнами и площадью. С тем различием, что версальцы ясно видели, куда им целить. Коммунары же не могли угадать, за какими окнами стоят стрелки. В двух словах: расправа была и нетрудной и быстрой. На площади ревели: «Предательство!» Это всегда так ревут. Кто не умеет делать дело, горазд валить вину на другого. Какое же тут предательство? – рассуждал я. Это вы не умеете воевать. А лезете, тоже мне, в революцию.

Теперь они старались вышибить ворота заброшенного склада, чтобы ринуться по лестнице наверх. Я думаю, повязочники уже давно удрали в подземный ход. И коммунарам достался вполне пустой дом. Это я думаю. Но что там наяву происходило – не знаю, потому что тоже не стоял на месте и не ждал неприятных событий. Как я узнал потом, действительно версальское войско в наступлении продвигалось по улице Шерш-Миди в солидном количестве, поэтому последних защитников Красного Креста отделали, думаю, по первое число.

По глухим переулочкам я добрался до своего заветного тупика, избегая дорог, где слышалась ружейная пальба и свистели пули. По всем стенам были расклеены свежие листовки. Комитет общественного спасения призывал граждан к последней защите («На баррикады! Враг уже в наших стенах. Без колебаний!»).

В пивнушке на Мобер я услышал последние известия. Шесть сотен коммунаров расстреляны на улице Сен-Жак. Взорвана пороховня в Люксембургском саду. Коммунары ради мести вытащили из тюрьмы Рокет заложников, среди которых был архиепископ Парижа, и поставили всех их без исключения тоже к стенке.

Расстрелять архиепископа означало спалить корабли. Возврат к обычной жизни теперь был возможен только через кровавую баню.

А тем временем, пока я слушал эти бурные рассказы, входили женщины. Радостный крик несся от всех столов. Это прелестницы возвращались в свои кабаки! Правительственные солдаты везли с собой из Версаля всех тех шлюх, которых запретила Коммуна. Они возвращались и заполняли города. Так что и эта сторона обычной жизни восстанавливалась.

 

Нечего было мне делать средь этой сволочи. Они опоганивали единственное благое начинание Коммуны. Да, дни Коммуны окончательно закатывались под бряцание сабельной рубки на Пер-Лашез. Сто сорок семь чудом выживших, согласно рассказам, было захвачено в плен и расстреляно, от места не отходя.

Научатся не совать нос куда их не приглашали.

Протоколы

Из дневников за 10 и 11 апреля 1897 г.

Война окончилась, Симонини зажил по-прежнему. Хваление небесам, при подобном количестве убитых, вопросы наследования во множестве семей встали остро. Убиты были в основном молодые, не успевшие написать завещания. Симонини был завален работой и удоволен вознаграждениями. Как превосходен мир после того, как принесут порядочную очистительную жертву. В дневнике его совсем мало говорится о рутинной работе нотариуса. Чувствуется одна непреходящая забота: как бы пристроить в хорошие руки документ о ночном пражском слете. Симонини не знал, чем в то время занимался Гёдше, но мечтал его опередить. В частности, потому, что, как это ни курьезно, евреи на все дни Коммуны куда-то поисчезали. Матерые заговорщики, организовывали закулису Коммуны? Или, напротив, жадные сборщики капиталов, попрятались в Версаль и отсиделись, готовя послевоенный триумф? Но ведь они приспешники масонов, а масоны в Париже примыкали к Коммуне, а Коммуна убила архиепископа: без евреев все это не могло обойтись. Они детей убивают, понятно же, что и архиепископов.

Под все эти размышления он себе жил, пока в 1876 году в его дверь не позвонил какой-то пожилой в сутане человечек. Симонини решил, что этот из обычных сатанистов, за просфорами. Но, всмотревшись попристальнее, под побелевшими, однако аккуратно уложенными волосами обнаружилась постаревшая приблизительно на тридцать годков физиономия иезуита, падре Бергамаски. Иезуиту было трудней уверить себя, что это точно Симонино, знаемый подростком, а ныне обросший большою бородой (которая после объявления мира моментально почернела, сохранив ненавязчивую проседь, как и положено сорокалетнему). Потом глаза его все-таки просияли, и он проговорил с улыбкой: – О, Симонино, это ты, мой мальчик? Что ж не пускаешь меня в дом? Зачем ты держишь меня на пороге? Он улыбался, хотя… Если мы не желаем называть это улыбкой тигра, назовем, ну, улыбкой кота. Симонини провел его на верхний этаж и спросил: – Как вы нашли меня? – Эге, мальчик, – отвечал ему Бергамаски. – Ты что, не знаешь, что иезуит ушлее черта? Пьемонтцы выгнали наших братьев из Турина, но я сохранил связи со старыми знакомыми. От них мне стало известно, что ты, во-первых, подвизаешься нотариусом и строгаешь поддельные завещания, но это мне знать без надобности, а вот во-вторых, дошло до меня, что именно ты, оказывается, преподнес пьемонтским тайным службам лживое донесение, где фигурирую и я в качестве советника Наполеона Третьего, будто я агитирую против Сардинских королевств и Франции на пражском кладбище. Недурно заверчено. Жаль, что ты списал все это у безбожника Сю. Ну, мне захотелось поквитаться с тобой. А ты как раз отправился в Сицилию с Гарибальди. Дальше и вовсе исчез из Италии. Генерал Негри ди Сен-Фрон отзывчиво относится к запросам Общества Иисуса. Он посоветовал мне ехать в Париж, где наши братья обмениваются сведениями с имперскими осведомительскими службами. От них я и узнал, что ты связался с русскими и что твой донос о нашем якобы собрании на пражском кладбище перелицован в донос на евреев. И в это же время мне доложили, что ты шпионил за неким Жоли. Я ознакомился с редким экземпляром его книги, содержавшимся в кабинете у Лакруа, это был герой полиции, отдавший жизнь в вооруженной борьбе с карбонариями-динамитчиками. Я обнаружил, что Жоли все списал у Эжена Сю. А ты списывал уже у Жоли. И, дополнительно ко всему, немецкие собратья по иезуитскому ордену сообщили мне, что некий Гёдше тоже изложил байку про церемонию на кладбище, и в его рассказах евреи говорят приблизительно те же самые вещи, которые ты наплел в донесении для русских служб. Я-то знаю, что первоначальная история, где участвуют иезуиты, была сфабрикована тобою. И на несколько лет раньше, чем вышел романишко Гёдше.

– Наконец хотя бы кто-то отдает мне должное!

– Погоди, я не кончил. Дальше, по случаю войны, осады и Коммуны, Париж стал вредноват таким, как я, носителям ряс. И я удалился. Но теперь все же пришлось ехать в Париж и разыскивать тебя. Потому что года два назад история с евреями на кладбище вдруг вышла в печать в одной санкт-петербургской книжонке! Там ее выдают за кусок из романа, основанного на исторических фактах. То есть в основе опять-таки книга Гёдше. Ну вот. Через год тот же текст перепубликовали в Москве. В общем, там у них готовится какое-то государственное гонение на евреев, евреев пытаются представить как угрозу. Однако евреи – угроза также и нам, иезуитам. Они со своим «Еврейским союзом» прячутся за спинами масонов. Его Святейшество в конце концов принял решение дать бой этим врагам церкви Христовой. Тут-то и пригодишься ты, Симонино, дружок мой, чтобы искупить вред, который нанес мне и моим сотоварищам в Пьемонте. Ты оклеветал иезуитское Общество, теперь отслуживай.

 

…Ну и дьявол. Эти иезуиты побили Эбютерна, Лагранжа и Сен-Фрона, сумели выведать все обо всем. Секретные службы иезуитам не нужны, потому что они сами и являются секретной службой. У них есть собратья в каждом дальнем уголке мира. Они следят за всем, что где бы то ни было сказано на каком бы то ни было из языков, образовавшихся при крушении Вавилонской башни.

 

После поражения Коммуны жители Франции, даже ярые антиклерикалы, сделались шибко верующими. Поговаривали о строительстве храма на Монмартре в знак общественного искупления трагического и безбожного прошлого. Наблюдалось духовное возрождение. А значит, возрождать сделалось выгодно.

– Идет, святой отец, – произнес Симонини. – Говорите, что от меня требуется.

– Требуется развить и усугубить. Поскольку речью твоего раввина с немалым успехом торгует Гёдше, надо, во-первых, обогатить речь и приукрасить ее по мере возможностей. А во-вторых, сделать так, чтобы Гёдше перестал ею торговать.

– А как воздействовать на этого жулика?

– Скажу немецким братьям, чтоб не спускали с него глаз, а в случае чего нейтрализовали. По тем деталям его жизни, которыми мы располагаем, – он поддается нажиму. Ты должен приняться за работу и сделать из выступления раввина новый документ, почетче и поподробнее, с привязками к ны

нешней политике. Перечитай, кстати, книжицу Жоли. Надо заострить этот, как его, еврейский макиавеллизм. Их всемирные замыслы по части разрушения государств.

Бергамаски прибавил еще, что для вящей убедительности хорошо бы вернуться и к пророчествам аббата Баррюэля, и особенно к тому письму, которое в свое время направлял аббату Баррюэлю симониниевский дедушка. Сохранилась ли у Симонини копия, которую, в частности, вполне можно презентовать как оригинал, отправленный Баррюэлю?

Копия, конечно, нашлась в глубине шкафа в старой шкатулке. Началась торговля с Бергамаски о цене за столь важный документ. Иезуиты известны скаредностью. Симонини мало что сумел выторговать. И в июне 1878 года вышел номер «Контемпорэн» с публикацией воспоминаний отца Гривеля, близкого к Баррюэлю. Еще там были и другие сведения, собранные Симонини из разных мест, и письмо покойного дедушки. Пражское кладбище подождет, учил падре Бергамаски. Сильно много сенсаций разом – напрасная трата. Публика поохает и забудет. Необходимо их дозировать, сенсации. Подавать маленькими порциями. И при каждой новой сенсации следует активно напоминать о предыдущих.

 

Симонини в своем отчете не скрывал открытого довольства тем, что дедушкино письмо зажило новой жизнью. Он как будто даже тщеславился добродетельностью поступка, как тот, кто выполняет нравственный долг.

Он запоем редактировал, расцвечивая и обогащая, речи раввина. Перечитал Жоли и убедился, что тот свободней, независимей от Эжена Сю, нежели казалось при первом чтении. И что своему Макиавелли-Наполеону Жоли приписывает множество таких низостей, которые замечательно поддаются перелицовыванию в низости евреев.

Материала собралось слишком много, и был он слишком разносортен. Порядочной раввинской речи, которая могла бы произвести сильное впечатление на католиков, следовало целить на то, что евреи умышленно подрывают нравственность. Вдобавок к этому имело смысл позаимствовать у Гужено де Муссо идею физического превосходства евреев, а у Брафмана – идею о том, как евреи порабощают христиан через ростовщичество. В то же время для республиканцев требовалось другое. Чтобы их пробрать, следовало жать на тему всепроникающего еврейского контроля над органами печати. А на предпринимателей и мелких вкладчиков, на всех тех, кто доверяется банкам, но всегда с опаской, поскольку принято считать, что банки – вотчина евреев, на этих, думается, мог бы подействовать рассказ о финансовых интригах мирового еврейства.

Вот так, по шажку, по идеечке, вырабатывался у Симонини замысел, который сам, хоть автор и не знал, а был по сути еврейским и каббалистическим. Не к одной только сцене на пражском кладбище надлежало сводиться делу. Не к одной только речи раввина. Он создаст несколько вариантов речей. Предложит священникам один вариант, предложит социалистам другой. Русским потребуется свое, а французам вовсе иное. Не стремиться к законченности. Секрет в том, чтоб наштамповать некоторое число заделов, которые, разнообразно сочетаясь, составят собой много разных оригинальных речей. И он сможет продавать речи всякий раз другим покупателям, по потребностям каждого, идеальные для каждого случая. В общем, как хороший нотариус, он запасется протоколами разных показаний, свидетельств и признаний, полезными для любых адвокатов, занятых самыми различными кляузами. Так и случилось, что Симонини назвал свои записи «Протоколами». И отнюдь не все передал отцу Бергамаски, а решил для него отобрать исключительно тексты, рассчитанные на духовенство.

 

Симонини кончает рассказ о своей тогдашней работе характерным примечанием: к декабрю 1878 года стало известно о кончине Гёдше. Он, похоже, залил себе до смерти глотку одуряющим немецким пивом. И тогда же схоронили несчастного Жоли, от всегдашней своей печали он пустил наконец себе пулю в голову. Да покоится с миром, зла он ведь не сделал никому.

Вероятно, в порядке поминок сочинитель дневника преестественно наклюкался, его почерк все кривился и кривился, и запись вообще оборвалась наконец. То есть он над дневником заснул.

 

А на следующий день, ближе к вечеру пробудившись, Симонини обнаружил в дневнике пометы аббата Далла Пиккола. Тот утром как-то сумел пробраться в его кабинет, прочел все то, что понаписал его альтер эго, и откомментировал.

Что он там приписал? Он приписал, что ни смерть Гёдше, ни самоубийство Жоли не могли быть сюрпризами для капитана, хотя явно капитан, если и не стараясь нарочно все позабывать, непроизвольно вытесняет из памяти некоторые эпизоды.

А на самом деле было так: после того как напечатали в «Контемпорэн» письмо его дедушки, Симонини получил записку от Гёдше. Она была написана на грамматически неверном, но очень решительном французском. «Дражайший капитан, – говорилось в ней. – Предполагаю, что опубликованный в “Контемпорэн” материал – это только закуска перед тем, что готовится. Мы с вами знаем, что в определенной мере собственность на этот документ – моя. И я мог бы доказать, предъявив “Биарриц”, что я единственный автор текста, а вы не имеете к нему отношения. Ни в которой степени. Вы даже не редактировали. Даже не расставляли запятые. На этом основании предлагаю вам все прекратить. Предлагаю назначить встречу. Пусть присутствует и нотариус (но только не из вам подобных). Запишем, кто же собственник и автор рассказа о пражском кладбище. Ежели не согласитесь, я во весь голос прокричу, что вы наглый обманщик. И вдобавок оповещу господина Жоли. Он еще не в курсе дела, что вы похитили его литературное творение. И учтите, что Жоли – адвокат, так что дельце вам сулит дополнительные неприятности».

Встревоженный Симонини обратился к отцу Бергамаски. – Ты сам займись Жоли, а мы займемся Гёдше, – прошелестел тот.

Симонини задумался, как же ему заниматься Жоли, а уже подоспел посыльный с билетиком от Бергамаски: бедный господин Гёдше мирно испустил дух в собственной постели, помолиться за его душу, хоть и был он проклятым протестантом.

И Симонини понял, в каком же смысле ему назначают заниматься. Эти занятия в восторг его не приводили. Вдобавок он себя чувствовал должником Жоли. Но он не мог ставить под удар свой и Бергамаски план из-за каких-то моральных заковырок. Только что мы видели, что он рассчитывал интенсивно пользоваться текстом Жоли, и, естественно, без надоедливых и назойливых протестов со стороны автора.

Поэтому он снова побывал на улице Луи-Филиппа и приобрел пистолет, достаточно маленький, чтоб держать его дома, и пускай слабосильный, однако соответственно и бесшумный. Он знал, где живет Жоли, он в свое время видел квартиру Жоли. Хоть она и маленькая, стены в ней завешаны коврами и гобеленами, превосходно скрадывающими звук. На всякий случай он наметил свидание на утро, когда набережная наполнится шумами экипажей и омнибусов, сворачивающих как с Королевского моста, так и с улицы Бак.

Позвонив в дверь к адвокату, он вошел. Тот встречал его с легким недоумением, однако спросил, желает ли гость вареного кофею. Затем Жоли рассказал о самых последних неприятностях. Большинство парижан, читающих журналы, хоть они все ничтожества (имел он в виду и читателей и редакции), полагало его коммунаром, в то время как он отвергает и насилие и революционную дурь. Да, он восстает против политической беспардонности этого Греви, который выдвинул свою кандидатуру в президенты республики. Он печатает за свои деньги обличительные листовки. Но его обвиняют… Кого? Его, Жоли! Что он бонапартист и заговорщик против республики. Гамбетта с пренебрежением высказывается о «продажных писаках с тюремным прошлым». Эдмон Абу относится к нему как к поддельщику. Коротко говоря, половина французских журналистов бросается на него с лаем. И только «Фигаро» печатает его обличительный текст, а все прочие отказались печатать даже объяснительные письма в редакцию.

Вообще-то Жоли выиграл свою битву. Он заставил Греви отказаться от самовыдвижения. Но Жоли относится к таким людям, которые не удовлетворяются полумерами. Они желают, чтобы справедливость восторжествовала в полной мере. Двух обидчиков он вызвал на дуэль, а на десять газет подал в суд за отказ в приеме объявлений, диффамацию и публичное оскорбление достоинства. – Я лично сам взялся защищать себя и могу вас заверить, Симонини, что я огласил все замалчиваемые прессой скандалы. Не говоря уже о тех, которые и до того были гласны. И знаете, что я сказал этим негодяям, к коим причисляю и судей?

«Господа, я не побоялся империи, хоть она и затыкала всем вам рты. А теперь мне смешно глядеть на вас! Вы подражаете ее худшим качествам!» Тогда они попробовали лишить меня слова. Но я сказал: «Господа, империя судила меня за подстрекательство к ненависти, пренебрежение к правительству и оскорбление величества. Но даже и кесаревы судьи позволяли мне говорить. Поэтому я прошу у судей Республики предоставить мне по меньшей мере ту свободу, которой я пользовался при Империи!»

– И каков был ответ?

– Я выиграл процессы. Все газеты, кроме только двух, были признаны виновными.

– Так что же вас сейчас беспокоит?

– Все. Тот факт, что адвокат противника, хоть и расхваливал мои труды, но сказал: я-де, впадая в крайность, гублю свою будущность, и в наказание за гордыню меня преследует неуспех. Я на всех напал, со всеми перессорился и не был избран депутатом, не был назначен министром. Мне говорили, я достиг бы большего как литератор, нежели как политик. Но это тоже не очевидно, поскольку книги мои преданы забвению. Хоть я и победил в суде, из жизни модных салонов я выключен. Победил, но оказался в проигрыше. В определенный момент что-то у человека внутри ломается и нет уже ни энергии, ни воли. Говорят, что необходимо жить. Но жизнь – такая вещь, которая постепенно подводит к самоубийству. Симонини подумал: ну так я просто сделаю святое дело. Избавлю этого злополучника от отчаянного поступка, в чем-то даже унизительного, от последнего неуспеха. И вместе с тем ликвидирую опасного свидетеля. Симонини подал хозяину кипу бумаг и попросил разобраться, требуется-де его суждение. Бумаги были обыкновенными газетами, но это обнаруживалось не сразу. Жоли сидел в кресле и листал, придерживая стопу страниц, которые норовили распадаться и выскальзывать из рук.

В полном спокойствии, покуда тот, недоумевая, разглядывал газеты, Симонини разместился за изголовьем его сиденья, поднес пистолет сзади тому к голове и выстрелил.

Жоли накренился и плавно ополз на пол со струйкою крови из дырочки в виске и с болтающимися руками. Вложить ему в пальцы пистолет было делом минуты. И удачно, что еще оставалось шесть или семь лет до времен, когда начали применять белый порошок, напыляя который есть возможность выявить неповторимые отпечатки рук, прикасавшихся к оружию. В год, когда Симонини сводил счет с Жоли, еще была вера в теории Бертильона – в обмеры скелетов и костей подозреваемых. Никому не закралась бы мысль, что кончина Жоли – не самоубийство.

Симонини сложил свои газеты, вымыл чашки от вареного кофия и оставил помещение в порядке. Как потом он узнал, через два дня обеспокоенный сторож, не встречая жильца своего, оповестил комиссариат участка Святого Фомы Аквинского. Двери вышибли, труп нашли. Из рассказа газетчика следовало: пистолет валялся на полу. Получается, Симонини не слишком крепко угнездил его трупу в ладонь. Хотя какая, в общем, разница. Тут же, нечаянная радость, на столе оказалась приготовленная горка писем: матери, сестре и брату… Ни в одном открыто не говорилось о самоубийстве, но все они были пронизаны глубоким и благородным пессимизмом. Как будто нарочно написаны. Как знать, не готовился ли бедолага как раз свести счеты с жизнью. В этом случае, конечно, получается, что Симонини трудился зря.

 

Не в первый уж раз Далла Пиккола осведомлял напарника о том, что мог бы вызнать только под тайной исповеди и что напарник в своей памяти не держал. Симонини это коробило, и он даже черкал на полях записей Далла Пиккола свои раздраженные отповеди.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных