ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Тринадцатый подвиг Геракла 6 страницаВ последние годы она уже не спала без снотворного. Дела депутатские утомляли, жестоко ранили ее — и дома ей доводилось отдохнуть далеко не всегда: Наташеньку, нежно любимую ею, пришлось как раз в эту пору взять из яслей, и большая доля забот о ней легла на Фридины плечи. И все-таки, по глубокому моему убеждению, не это привело к дисгармонии. Не перегрузка, не бессонница. Ведь перегрузка — это перегрузка, а не противоречие внутри души. Со всеми делами она постепенно справилась бы, у нее хватило бы, я уверена, душевной закалки и сил. С Фридой в последние годы случилось другое — счастье или несчастье, не знаю. Она встретилась со своей писательской зрелостью. А встреча эта для каждого писателя неизмеримо трудна. Внезапно все написанное прежде теряет цену. Все кажется — иногда совсем несправедливо — никуда не годным, никому не нужным. Уверения друзей, читательские письма — не утешают более. Работать надо по-другому. Писать не о том, о чем раньше. Точнее. Кажется, я наконец-то знаю, о чем и как. И вот беда: столько лет я работала, столько лет училась писать, а писать мне стало не легче, а трудней. Все это на моих глазах происходило с Фридой. Умение ее выросло в десятки раз, требовательность к себе — в сотни. Писать надо короче. Полнее. Без сантиментов. Строже. Точней. Что это значит — точней? Как добиться этой вечно ускользающей точности? Весь накопленный ею жизненный опыт, все, что было записано у нее в блокнотах и в памяти, все, что было продумано, понято ею, требовало от нее новой степени глубины, то есть в конечном счете нового градуса правды. Это и была та новая точность — и новая форма, — которую безудержно, отчаянно, страстно искала рука. Душа требовала неотрывности труда, тишины. Той тишины, в которой душа — и рука — словно слушают чью-то диктовку. Той, о которой у Ахматовой сказано: …Встает один, всё победивший звук Так вкруг него непоправимо тихо, Что слышно, как в лесу растет трава, Как по земле идет с котомкой лихо… Но вот уже послышались слова И легких рифм сигнальные звоночки, Тогда я начинаю понимать, И просто продиктованные строчки Ложатся в белоснежную тетрадь. Уж на что Цветаева во всем противоположна Ахматовой, а и она — в той самой статье, вызвавшей размышления и несогласия Фриды, тоже пишет о тишине, в которую вслушивается поэт, о диктовке, которой повинуется его рука. «Дать уху слышать, руке бежать», — говорит Цветаева. Это, в сущности, тот же ахматовский «один, всё победивший звук», те же «просто продиктованные строчки». Фрида никогда не была поэтом, и не для сравнения ее с Ахматовой, или Цветаевой, или с кем бы то ни было я пишу то, что пишу. Однако Фрида обладала большим художественным даром, и дар ее созрел. Это было видно, прежде всего, по ее блистательным записям. Для нее настала пора, когда, нахлебавшись жизни, художнику пора в тишину, в сосредоточенность, слушать уже не самую жизнь, а рожденный ею «один, всё победивший звук». Фрида дивилась себе — новой себе, по-новому ранимой, по-новому беспомощной. Давно ли умела она создавать статьи свои и книги в тесноте ермолаевской кипящей склоками коммунальной квартиры или на подоконнике в редакции под треск телефонов? Быстро, отчетливо, к сроку… — Теперь, — говорила она мне с удивлением, — чтобы написать строчку, мне нужна тишина. И сознание, что никто не войдет. Не позовет. Не тронет. Ничего не потребует. Да, зрелость писателя — труднейшая пора его жизни. Он чувствует себя перед Страшным Судом слова, перед тем самым, ранее отрицаемым Фридой, цветаевским Страшным Судом. И она оказалась лицом к лицу с ним. И в прекрасной, просторной, уставленной зеленью и книгами комнате, за прекрасно оборудованным письменным столом ей стало не под силу писать. Потому что здесь ее все время отрывали, а она больше не могла отрываться. Все чаще уезжала она из дому, в Киев, в Ереван, в Таллин, чтобы вдали от Москвы, в тишине гостиницы или чужой квартиры запереться, ничего не видеть, не слышать — писать. — Подумайте! — говорила она мне после одной из таких поездок. — Там, когда и позвонит телефон, я могу не пугаться: это не меня… А дома, в Москве, ей мешал даже выключенный. Она понимала, сколько голосов и с какими бедами рвутся к ней по проводам. Она не могла разрешить себе толком отдохнуть или, что то же, без всяких помех погрузиться в работу, в сон, как называла это состояние Цветаева. Для того, чтобы вовремя приходить на помощь людям, — надо, чтобы не только домашний, но и душевный телефон всегда был включен. Для того, чтобы писать — в самом деле писать, не на шутку, — необходимо, напротив, чтобы все провода, соединяющие человека с людьми, были временно отрезаны напрочь. Человек должен отплыть на необитаемый остров и там погрузиться на самую глубину тишины: «дать уху слышать, руке бежать». Ведь пишется книга не только тоща, когда сидишь за столом и пишешь. Но и когда бредешь по дороге. И лежишь на диване, закинув руки за голову. И мешаешь на плите кашу, не видя, как она ползет через край… Фрида хотела погрузиться в книгу, но не могла. И не только по внешним причинам — по внутренним. Оторваться от людей — это противоречило мысли ее мыслей, сердцу ее сердца, ее религии. Книга в ней набухала, росла, разрывая ей душу. Новая книга, та, в которую она должна была вложить всю постигнутую ею правду. Отдаться книге она не могла. Отплывешь на необитаемый остров, начнешь вслушиваться в «один, всё победивший звук», заслушаешься голоса, который диктует тебе слова, а жизнь — сумасшедший с бритвою в руке — возьмет да и прирежет кого-нибудь из самых тебе дорогих. …Разрушил гармонию Фридин созревший художнический дар, потребовавший погружения в работу на другой — неприкосновенной — глубине. Она-то еще пыталась, могла, но ОН уже не мог, как прежде, примиряться с постоянной, бесперебойной деятельностью спасательной станции. Завещание Я знала, что Фрида страстно занята своей новой книгой, что она пишет ее, не оглядываясь на цензуру, что она вводит в нее материал, запечатленный в блокнотах. Знала я из ее рассказов, а потом и из прочитанной части, что главный герой книги — это учитель, переживший тюрьму и лагерь, и его бывший ученик, которого, вернувшись, он повсюду разыскивает, чтобы сказать ему какое-то свое заветное слово. Я знала, что по этой своей работе Фрида постоянно тоскует — «работать хочется до слез», — написала она мне однажды, — но как тоскует, чем стала для нее эта работа, мне открылось только в день операции, 14 января 1965 года. В этот день на операционном столе должно было выясниться: какая причина вызвала желтуху, каково имя болезни. Камень в желчном протоке? Рентген не показывал камня. Киста аппендикса? Да, быть может, и киста, но профессор Виноградов предполагал рак поджелудочной. Мы сидели в вестибюле больницы: Раиса Ефимовна Облонская, Нора Яковлевна Галь и я. Перед нами ходили, вставали, присаживались и вставали снова — Саша, Галя, Исаак Абрамович. Спустилась к нам знакомая докторша, объявила, что Фрида уже в операционной. Ушла. Спустилась снова: сделали еще раз, в последний раз, рентген. Камня нет. Осталась одна слабая, слабейшая надежда: опухоль железы, но не злокачественная. Один случай из миллиона. Бывает. Я смотрела на Изю и девочек, стоявших перед нашей скамьей. Фридины дочери и Фридин брат. Три варианта ее лица: бровей, глаз, ресниц, скул, волос. Держались они все спокойно. Галя была румяна, как всегда. Саша, как всегда, смугла и глазаста. Ни истерик, ни стиснутых губ и рук. Ни рисовки, ни позы. Спокойные, обыкновенные речи. Фридины дочери, воспитанные ее мужеством и ее чувством достоинства. Перед лицом самого горького горя, которое им когда-нибудь доводилось или доведется испытывать, они вели себя свободно, непринужденно, с большим непритворным мужеством. Докторша вернулась в третий раз. Брюшина вскрыта, Виноградов прав: рак поджелудочной. Я видела, как схлынул румянец с Галиных щек и, побелев, Галя стала более обычного похожа на Сашу и Фриду. Все окружили докторшу: та что-то чертила на бумаге, объясняя, как расположена опухоль и почему к ней нельзя прикоснуться. А я осталась сидеть: все равно не увижу. А если и увижу, то — что? Через минуту рядом со мной села Саша. Мы молчали. Она опустила кудри и заплакала. — Значит, мама не кончит книгу, — проговорила она сквозь слезы. Сказала она это не помня себя, оглушенная бесповоротностью горя, а для моих ушей эти слова прозвучали Фридиным тайным признанием, будто это не Саша, а Фрида сама, под тяжестью объявленного диагноза, проговорила о заветнейшей из своих тревог. — Значит, моя книга не будет написана! Значит, я не кончу книгу! Поправляясь, она на больничной койке продолжала работать над книгой. Работала над нею и в Переделкине, в тот счастливый месяц, когда она, и Александр Борисович, и Копелевы жили там вместе. Работала, снова оказавшись в больнице. Потом дома, у себя на тахте. Работала, пока болезнь не скрутила ее. И не кончила книгу. В одну из трудных ночей, когда ее особенно терзали тошнота и жар, она вдруг попросила Галю взять бумагу и перо и записать под ее диктовку: зачем учитель, вернувшись из лагеря, ищет своего ученика и что он хочет ему сказать. Желая успокоить, ободрить ее, Галя ответила: — Не стоит сейчас диктовать! Тебе станет лучше, и тогда ты напишешь сама. Фрида послушалась. Лучше не стало. Под разными предлогами Раиса Ефимовна и Нора Яковлевна — друзья, которым всю жизнь Фрида привыкла показывать первым каждую свою строку, предлагали свои услуги для диктовки. Я тоже пробовала ее уговаривать. Я говорила ей: помните, Фридочка, в больнице вы мне один раз пожаловались, что из-за всяких лекарств позабыли целую, насквозь продуманную главу?.. Продиктуйте мне суть этой встречи, тогда уж не забудется, а потом напишете сами… Но она не пожелала. Видно, надеялась: не забуду, выздоровею, напишу сама. …Она не выздоровела, она умерла, а мы так и не узнали, в чем была главная мысль ее заветной книги — ее жизни! — та главная мысль, которую хотел передать своему ученику вернувшийся из ада учитель. Сначала, даже рядом с Фридиной смертью, то, что мы не успели записать основу будущей главы, казалось мне большим несчастьем. Словно мы по неловкости и нерадивости утратили Фридино завещание. Но потом я поняла, что ничего не утеряно, что Фридино завещание дано нам всей ее жизнью, и оно понятно и без тех страниц, которые мы не успели записать. — Да, Сашенька, мама не кончит книгу. Мама умерла, и ее главная книга навсегда осталась неоконченной. Но каждый из нас должен заглянуть себе в душу и вспомнить и помнить всегда, что он почувствовал и понял, когда уносили гроб. Уносят Фриду! Герцен, посетив могилу жены, написал: «она не тут, она в груди». Фрида очень любила эти слова. Из нашей памяти никогда и никто не властен ее унести. Теперь она переселилась в нас и живет в нас, в родных и неродных, в каждом, кто понял, любит, помнит. Вглядись в себя внимательней, напряженней, глубже — каждый, кто прочтет эти строки, гляди зорче! — разве она не там? Москва — Переделкино 12. I — 10. VII. 66 г. Москва, февраль 67 г.[10] Примечания На этих страницах часто встречаются домашние имена родных и близких Ф. Вигдоровой. Галя и Саша — ее дочери; Наталья — внучка, дочь Гали; Изя ее брат, офицер; Елена Сергеевна — ее свойственница, писательница И. Грекова; Руня (или Р. 3.) — Руфь Зернова, писательница; Раиса Давыдовна Орлова, писательница. — Примеч. сост. (обратно) Слова Р. Д. Орловой. (обратно) Я в это время лежала больная: у меня было кровоизлияние в сетчатку. (обратно) Эта запись теперь опубликована. См. «Огонек», 1988, № 49, с. 26–30. — Примеч. сост. (обратно) Тетя Фаня приходила помогать Фриде по хозяйству. (обратно) Верочкин муж. (обратно) Очередное наше заявление в защиту Бродского: на этот раз «поручительство». (обратно) Это было в ту пору, когда начальство уже сильно злобствовало на Фриду за ее запись суда над Бродским. (обратно) В 1956-м. Напоминаю, что в девятнадцатом веке в России «шестидесятые» начались в 1858-м году, а в двадцатом — в 1956-м. (обратно) Двадцать два года спустя Лидия Чуковская сделала такую запись: «Памяти Фриды» имеет большой недостаток: тут всё правда, но не вся правда. Я писала эту книгу, обязавшись перед Галей и Сашей не писать ничего, что могло бы послужить помехой для переиздания Фридиных книг. И обещав не распространять написанное. Поэтому в этой книге отсутствует происходившая на моих глазах — и не без моей помощи — линия Фридиного освобождения от казенных лжей». «Фридины повести — сантиментальная беллетристика. Она уходила от нее к мужественной документальной прозе — т. е. от разжиженной правдивости к страстной и строгой правде. К прозе ее вели ее записи, чуждые беллетристической полуправды. Два художественных произведения — запись о суде над генеральским сыном и над Бродским — порукой тому, что Фрида пришла бы и к правде, и к прозе. На смену жалостливости безразборных дружб шла суровость, которая вела ее к уединению и к искусству. К тяжелому бремени от радостной легкости. Я уверена, что в конце 60-х — начале 70-х она была бы исключена из СП: ее публицистика была бы уже такой крепости, что со страниц «Комсомольской правды» сбежала бы в Самиздат. Да и без всякого «бы»: первая запись, положившая начало Самиздату, была речь Паустовского на обсуждении романа Дудинцева, вторая — процесс Бродского. Обе сделаны Фридой. Если буду жива, окончив 3-й том Ахматовой — возьмусь за Фридину книгу. 15/ХI. 89». Но вернуться к «Фридиной книге» Лидия Корнеевна не успела. Книга осталась такою, какою была написана «по свежему следу», в 60-е годы. Примеч. сост. (обратно)
Оглавление 1. Уносят 2. «У Чарльза Диккенса спросите»… 3. Мысль мыслей 4. Грозные очи 5. «Зубами» 6. «Гюгополис» 7. Граница боя 8. Тринадцатый подвиг Геракла 9. «Как сумасшедший с бритвою в руке…» 10. «Так и бывает» 11. Завещание Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|