Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Смерть Вазир-Мухтара 9 страница




Леночка покраснела:

– Ah!

– Monsieur, vous étes trop perçant[32], – сказал обдуманный каламбур Греч.

– Невестятся…

– Ребячатся…

И Петя Каратыгин пожаловался, что в новой пьесе приходится ему говорить странное слово: бывывало.

– Что такое «бывывало»? – пренебрежительно спросила Варвара Даниловна, Гречиха.

– Бывывало?

– Бывало?

– Нет, бывывало.

Крылов нацелился на этот разговор. Он оторвался от тарелки:

– Бывывало, – сказал он, жуя и очень серьезно. – Можно сказать и бывывывало, – он жевал, – да только этого и трезвому не выго-во-ворить.

Пушкин, любуясь, на него глядел. Крылов ел.

Обед кончился, начался чай.

Грибоедов, угловато и быстро, прошел к роялю. Он стал наигрывать.

Гуськом подошли музыканты, Глинка и косматый итальянец. Грибоедов кивнул и продолжал наигрывать.

– Что это такое? – спросил Глинка, и черный хохлик на голове у него приподнялся.

– Грузинская какая-то мелодия, – ответил Грибоедов.

– Что это такое? – крикнул с места Пушкин. Грибоедов играл и, полуобернувшись к Пушкину, говорил:

– Вообразите ночь в Грузии и луну. Всадник садится на коня, он едет драться.

Он наигрывал.

– Девушка поет, собака лает. Он рассмеялся и отошел от рояля.

Тут заставили его читать. Листков он с собой не взял, чтоб было свободнее, и так, между прочим.

Трагедия его называлась «Грузинская ночь». Он рассказал вкратце, в чем дело, и прочел несколько отрывков. Вскоре выходил вторым изданием Пушкина «Кавказский пленник». Так вот, у него в трагедии Кавказ был голый и не прикрашенный, как на картине, а напротив того, дикий и простой, бедный. О «Пленнике» он, разумеется, ничего не сказал.

Странное дело, Пушкин его стеснял. Читая, он чувствовал, что при Пушкине он написал бы, может быть, иначе.

Он стал холоден.

Духи зла в трагедии его самого немного смутили. Может быть, духов не нужно?

 

Но нет их! Нет! И что мне в чудесах

И в заклинаниях напрасных!

Нет друга на земле и в небесах,

Ни в Боге помощи, ни в аде для несчастных!

 

Он знал, что стихи превосходны. И огляделся.

Петя Каратыгин сидел, раскрыв рот, на лице его было ровное удивление и восторг. Но он, может быть, заранее зарядился восторгом.

Братья Полевые что-то записывали. Грибоедов понял. Они пришли на него как на чудо, а он просто прочел стихи. Фаддей уморился.

– Высокая, высокая трагедия, Александр, – сказал он даже как бы жалобно, в полузабытьи.

Пушкин помолчал. Он соображал, взвешивал. Потом кивнул:

– Это просто, почти Библия. Завидую вам. Какой стих: «Нет друга на земле и в небесах».

Грибоедов поднял взгляд на Крылова.

Но ничего не сказал Крылов, уронивший отечную голову на грудь.

 

 

Военные обеды, литературные обеды, балы. Он ездил в собрание, танцевал котильон со всеми барышнями, писал им на веерах мадригалы, как это повелось в Петербурге. А маменьки радовались, он был l'homme du jour[33], его наперерыв зазывали. Залы были всюду начищены и блестели великолепно. Ему объясняли: этой зимой стали по-московски вытирать стены и потолки хлебом, мякишем. Этот хлеб потом раздавали бедным. Помилуй бог, он сыт.

А странная авторская судьба была у него. Все писали и печатали, а у него все было навыворот: напечатана была какая-то молодая дрянь, которую надо бы сжечь в печке, а настоящие пьесы были изустны и вот – в клочках. Фаддей говорит, что «Горе» напечатать теперь совсем невозможно.

Трагедию он, во всяком случае, докончит и напечатает. Но вот какова она? Нужны переделки.

Что-то пустовата его квартира и холодна. Сашка тоже не топит.

Он приказал Сашке затопить камин, подождал, пока тот отгремит дровами и кремнем, и уселся.

Он взял листки и начал их перебирать. Трагедия была прекрасна.

Она должна была врезаться в пустяшную петербургскую литературу словом важным и жестоким. Звуки жестки были намеренно. Какая связь между этою вещью и залой Фаддея, чаем, Петей Каратыгиным? Ее надобно читать на вольном воздухе, в кибитке, может быть среди гор. Но тогда какая же это трагедия и какая словесность? Совсем один он перечитывал у камина, вполголоса, стихи.

Тут он заметил, что Сашка стоит и слушает.

– Что слушаешь, франт? – спросил Грибоедов. – Нравится?

– Очень сердитая старуха, – ответил Сашка, – смешно она ругается.

В трагедии были жалобы страшной матери, у которой отняли сына-крепостного, старухи, подобной Шекспировой ведьме. Грибоедов подумал.

– Да ты что, читаешь что-нибудь? – спросил он Сашку.

– Читаю, – ответил Сашка.

Он вынул из кармана слежалый песельник, что ли.

 

Мне волшебница, прощаясь,

Подарила талисман.

 

Сашка прочел строки четыре и ухмыльнулся.

– Что ж, тебе нравится?

– Нравится.

– А ты знаешь, что такое талисман?

Сашка и отвечать не хотел.

– Известно, знаю… Нынче все про это знают.

– Ну а стихи, что я читал?

– Вы не стихи читали, Александр Сергеевич, – поучительно сказал Сашка, – стихи это называется песня, а у вас про старуху.

– Ну пошел, пошел вон, – зашипел на него Грибоедов, – чего ты, в самом деле, разоврался.

 

 

Начинается в доме шуршание, начинается возня и звон. Вероятно, это мышь забралась в рояль.

Квартира остается нежилою; несмотря на Сашкину лень, чистота и опрятность ее напоминает о том, что хозяин не задержится здесь.

В конце концов, трагедия его не умещалась в театре, а стихи были изустны и почти немыслимы на страницах журналов. К тому же, может быть, поэзия стала совсем не та, пока он терял время с Аббасом-Мирзой.

Как ворон на падаль, пожаловал Сеньковский.

– Александр Сергеевич, – осклабил он гнилые зубы, – поздравьте меня: кажется, вновь уезжаю в путешествие по Востоку.

– Не хотите ли, – спросил его Грибоедов, – в Персию? Вы знаете, там в возмещение мы берем библиотеку Шейх-Сефи-Эдина. Кроме вас, там и разобраться будет некому.

– Если не считать вас, Александр Сергеевич. Нет, благодарю покорно, я помышляю о египетских пирамидах.

Грибоедов показал ему свою коллекцию – надписи на отобранных у персиян знаменах: «Мы обещали Магомету победу блистательную»; «Во имя Аллаха, милости, сострадания»; «Султан, сын Султана, Фетх-Али, шах рода Каджаров»; «Шестой полк победоносен»; «Аллах вам даст блага, которых вы жаждете, могучую свою защиту и близкую победу. Возвести это правоверным…»

– Никогда не должно слишком многое обещать широковещательно, – сказал Сеньковский, – ибо все это достается в конце концов в руки врагов.

Положение менялось: он уезжал. Грибоедов оставался. Путешествия дают человеку превосходство. Он более не звал его в журналы.

Грибоедов смотрел на ученого поляка.

Он догадался.

Слава не застаивалась.

Стоит ему осесть, все они отхлынут. Не сразу, конечно. Они будут ждать подвигов чрезвычайных, слов никогда не бывалых, острот язвительных. Они потребуют нагло, открыто, чтоб он оплатил им их любопытство, их низкопоклонство тотчас же.

Потом они привыкнут. Начнут тихонько смеяться над медленною работою, они отступятся, но своего низкопоклонства не простят.

Они будут называть его «автором знаменитой комедии» или «автор ненапечатанной комедии». Он сгорбится немного, его черный фрак поизносится. Начнется причудливый кашель, старческое умное острословие, а по вечерам сражение с Сашкой из-за пыли. Стало быть, он станет чудаком.

Он будет появляться в гостиных, заранее уязвленный, недоконченный человек: автор знаменитой комедии и знаменитого проекта.

Он полысеет, как Чаадаев, – волос на висках уже лишился. Будет клясть Петербург и гостиные. И, когда он будет говорить о Востоке, все будут переглядываться: давно слышали, и вострый какой-нибудь Мальцов похлопает его по плечу: «А помните, мол, Александр Сергеевич, мы раз чуть не уехали туда, на Восток, совсем из России…»

– А отчего вы так стремитесь к путешествию? – спросил он строго Сеньковского. – У вас ведь журналы.

– Бог с ними, журналами русскими, – ответствовал надменно Сеньковский, – в России все слишком неустойчиво, слишком молодо и уже успело между тем состариться. – Собственно, он повторял его же слова.

– Милостивый государь, – вдруг побледнел Грибоедов.

Он встал.

– Вы, кажется, забыли, что я тоже русский и трепать имя русское почитаю предосудительным.

И Сеньковский скрылся.

Он раскланялся бегло и ускользнул, уязвленный. А Грибоедов остался.

Он посмотрел на пожелтелые листки и вдруг бросил их в ящик стола. Трагедия была дурна.

– Сашка, одеваться. Я еду со двора.

 

 

Никто так не умел скучать, как он.

Он перелистывал Моцарта, любимые свои льстивые сонаты, наигрывал, рассматривал свои ногти, полировал их, не вылезал из пестрого азиатского халата, слонялся из угла в угол и сосчитал: двадцать шагов. Выдумывал небывалую любовь к кавказской девочке с круглыми глазами. Никакая любовь не брала его.

За окошком был ясный холодок, а в домах чужие люди. Он же любил обсыханье земли, тепло, красно-желтые листики на земле, которым не знал точного названия. Какой-то захолустный предок оживал в нем, нелюдим и странствователь, провинциал. Здесь ему решительно нечего было делать.

Втайне, может быть, он был бы рад, если б теперь Нессельрод послал за ним и сказал: «Будьте, Александр Сергеевич, столоначальником в городе Тифлисе». Только не Персия, ради бога, не Персия!

Он боялся ее так, как можно бояться только человека.

Так он слонялся и раз набрел (у самого камина) на решение: ехать в Тифлис. Представить проект Паскевичу; пусть Паскевич будет директором.

Представить себе Ивана Федоровича, бравого, с колечками усиков, управляющим Мануфактурною Компанией было просто весело. Он уткнется в бумаги, закапризничает и бросит их Грибоедову:

– Александр Сергеевич, разберитесь.

И Александр Сергеевич тогда разберется.

– Мы еще, Сашка, попутешествуем. Тебе здесь не надоело? И Сашка отвечал, неожиданно впопад:

– Погода очень хорошая, Александр Сергеевич. Теперь на Кавказе очень даже тепло, если только дождь не идет.

 

 

И вот в один прекрасный день получил он письмо от Настасьи Федоровны, маменьки.

 

«Мой любезный сын!

Не имею слов, чтобы тебя отблагодарить. Ты, мой друг, – единственный помощник своей матери. Как ты меня одолжил, что сразу же и послал четыре тысячи золотом, не то, вообрази, не знаю, как бы и справилась с этими кредиторами. Говорят, Иван Федоровичу дали миллион. Какое счастье! Я писала Елизе и поздравляла. Письма идут медленно, так что ответа до сей поры не получала.

Не оставляй, мой друг, Ивана Федоровича. Он при нынешних стесненных обстоятельствах большая для нас подпора. Дошло до меня и о ваших почестях, любезный сын, и сердце матери радовалось издали.

Дошло и о некоторых ваших литературных подвигах, но зачем нам говорить об увлечении молодости! Четыре тысячи я в ту же неделю отдала за долг Никите Ивановичу, не то срок закладной, и ваша мать осталась бы без крова! Надеюсь только на Бога и на вас, бесценный сын.

А. G.

 

Здесь, на Москве, очень удивляются, что до сей поры не слышно ничего о назначении твоем. Помни, сынок, что голы мы, как сосенки».

 

Грибоедов оглядел голую комнату.

– Прорва, – тихо сказал он и сжал зубы.

И, чтоб самому не подумать, что сказал это о матери, стал рыться в Сашкиных счетах.

Он закричал Сашке:

– Сашка, прорва. Ты меня до сумы доведешь. Ты знаешь, сколько ты за переезд, франт-собака, ухлопал!

Кричал он совершенно голосом Настасьи Федоровны.

 

 

Нежданно-негаданно назавтра пришла записка от Нессельрода, краткая и крайне вежливая.

Грибоедов чрезвычайно медленно и вяло собирался к нему. Сидел без фрака в креслах, пил чай, прихлебывал и мирно говорил Сашке:

– Александр, ты как думаешь, можно здесь найти квартиру несколько пониже, хоть во втором жилье?

– Можно.

– А дешево, как думаешь?

– Можно и дешево.

– У тебя оба локтя продраны.

– Оба-с.

– Что ж ты другого казакина себе не сошьешь?

– Вы денег не давали-с.

– Зачем же ты мне не говорил? Вот тебе деньги; что останется, себе возьми, на орехи.

– Благодарим.

– А у тебя знакомых здесь нет, Александр?

Сашка подозревал хитрость.

– Нету-с знакомых. Ни одной.

– Вот как, ни одной. Напрасно, Александр. Заведи себе знакомых.

– У меня со второго этажа знакомые.

– Подай мне фрак. Орден.

Он долго вворачивал перед зеркалом золотой шпенек в черное сукно.

– Криво? – спросил он Сашку.

– Нет, прямо-с.

– Хорошо. Я пойду. Я дома, может быть, не скоро буду, так ты пообедай, квартиру запри и можешь идти со двора.

– Слушаю. К вечеру быть?

– Можешь к вечеру, можешь и раньше. Как хочешь, Александр.

Говорил он с Сашкой очень покорно и вежливо, точно это был не Сашка, а Бегичев.

У Нессельрода он повел точно такой же разговор.

– Я получил вашу записку, граф. Может быть, слишком рано? Я не помешаю?

– Напротив, напротив, дорогой господин Грибоедов, даже немного поздно.

Нессельрод был сегодня праздничный, прозрачный, сиял, как хрустальная лампадка.

– Я еще вчера вспоминал вашу тонкую мысль. Грибоедов насторожился.

– Действительно, в Персии нынче не может быть поверенного в делах, там может быть только полномочный министр. Вы совершенно правы, и эта мысль одобрена государем.

Грибоедов усмехнулся очень свободно.

– Напрасно, граф, напрасно вы считаете эту мысль столь тонкой.

Но карлик засмеялся и закивал головой, как заговорщик, – потом он потер руки и привстал. Брови его поднялись. Вдруг он ткнул Грибоедову свою серую ручку.

– Поздравляю вас, господин Грибоедов, вы награждены чином статского советника.

И быстро, ловко пожал грибоедовскую холодную руку.

Он протянул Грибоедову высочайший указ, еще не подписанный. Коллежский советник Грибоедов возводился в чин статского советника с назначением его полномочным министром российским в Персии, с содержанием в год…

Грибоедов положил бумагу на стол.

– А что, – он сказал отрывисто и грубо, – что, если я не поеду?

Нессельрод не понимал.

– Вы откажетесь от милости императора?

Назначение – был законнейший повод, законнейший выезд на почтовых, и даже на курьерских, а путь на Персию – через Кавказ. Стало быть, Кавказ, Паскевич, стало быть, тяжелые полудетские глаза. Но это все-таки не Кавказ, не Закавказье, не Компания, это Персия.

– Тогда я буду откровенен, – сказал карлик. Он поджал губы и остановился глазами. – Нам нужно вывести из Хоя двадцать пять тысяч войска и отправить их на Турцию. Но для этого нужно получить контрибуцию, куруры. Мы ищем человека, который мог бы это сделать. Этот человек – вы.

Он испугался своих слов и сжался в горестный, отчаянный комочек.

Карл Васильевич Нессельрод, граф, вице-канцлер империи, проболтался.

Они отправляли его на съедение.

Вдруг Грибоедов щелкнул пальцами и напугал Нессельрода.

– Простите, – он засмеялся, – я принимаю назначение с благодарностью.

И Нессельрод не понимал.

Значит, с этим человеком все должно вести… наоборот. Пока не пробалтывался, человек вилял. А как, по крайнему легкомыслию, сболтнул фразу военного министра, пока совершенно секретную, человек – вот он – щелкнул пальцами и согласился. Какая это, однако же, опасная наука, дипломатия. Но он вовсе не проболтался, он знал, с кем говорит, – он с самого начала понимал, что с этим человеком должно, как и вообще, во всей этой несчастной азиатской политике, вести себя… наоборот, – и тогда получаются неожиданно хорошие результаты. И он скажет новому послу персидскому: «Мы не возьмем у вас ни… как это называется… тумана, томана» – и сразу же… куруры, куруры.

Нессельрод вздохнул и, улыбаясь, любовно поглядел на статского советника.

– Господин министр, – сказал он, – я буду счастлив на днях представить вам инструкции.

– Но, господин граф, – уже совершенно на равной ноге сказал ему статский советник, – знаете ли, я сам составлю инструкцию.

Нессельрод окаменел. Как быстро взят тон, тон, однако же, делающий всю музыку.

– Но, господин Грибоедов…

– Граф, – сказал Грибоедов, вставая, – я набросаю инструкции, – а в вашей воле их одобрить или не одобрить, принять или не принять.

Нессельрод не знал русского обычая, что рекрут, сданный не в очередь, за другого, – куражится. Но он что-то понял.

Хорошо. Пусть, если ему так нравится, сам составит эти инструкции.

– Полагаю, – сказал он почти просительно, – вы ничего не будете иметь против того, чтобы первым секретарем вашим был назначен Мальцов. Таково желание государя, – добавил он торопливо. – А о втором секретаре мы сразу же позаботимся.

Грибоедов подумал и вдруг улыбнулся.

– Я прошу вас, граф, назначить вторым секретарем человека, сведущего в восточных языках… и тоже в медицине. В знаниях господина Мальцова по этим частям я не уверен.

– Но почему… в медицине?

– Потому что медики важнее всего на Востоке. Они проникают в гаремы и пользуются доверенностью шаха и принцев. Мне нужен человек, который мог бы противостоять английскому доктору, господину Макнилю, который представлялся вашему сиятельству.

Неопределенным взглядом посмотрел вице-канцлер империи.

– Но я боюсь, что нам придется отказаться от этой мысли, – сострадательно улыбнулся он, – потому что столь редкого совмещения – медика и знающего восточные языки – вообще, кажется, не существует.

– О, напротив, напротив, граф, – сострадательно улыбнулся полномочный министр, – это совмещение именно существует. У меня есть такой человек, доктор Аделунг, Карл Федорович. Осмеливаюсь рекомендовать его вашему высокопревосходительству.

Фамилия смешливого доктора, согласного ехать в любое несуществующее государство, ставит в тупик руководителя.

– Но тем лучше, тем лучше, – возражает он, слегка озадаченный, – извольте, если таковой, как вы говорите, является совмещением…

Он провожает Грибоедова до приемной и остается один.

– Какое счастье, – говорит он и смотрит на свой паркет. – Какое счастье, что этот человек наконец уезжает.

 

 

Встала обида в силах Дажьбожа

внука, вступила девою на землю

Трояню, всплескала лебедиными

крылы на синем море.

«Слово о полку Игореве»

 

Встала обида.

От Нессельрода, от мышьего государства, от раскоряки-грека, от совершенных ляжек тмутараканского болвана на софе – встала обида.

Встала обида в силах Дажьбожа внука. От быстрого и удачливого Пушкина, от молчания отечного монумента Крылова, от собственных бедных желтых листков, которым не ожить вовеки, – встала обида.

Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою.

От безответной Кати, от мадонны Мурильо, сладкой и денежной Леночки, от того, что он начинал и бросал женщин, как стихи, и не мог иначе, – встала обида.

Вступила девою, далекою, с тяжелыми детскими глазами.

Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню. От земли, родной земли, на которой голландский солдат и инженер, Петр по имени, навалил камни и назвал Петербургом, от финской, чужой земли, издавна выдаваемой за русскую, с эстонскими чудскими, белесыми людьми, – встала обида.

Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню, всплескала лебедиными крылы на синем море.

На синем, южном море, которое ему не отдали для труда, для пота, чужого труда и чужого пота, для его глаз, для его сердца, плескала она крылами.

– Сашка, пой «Вниз по матушке по Волге»!

– Пой, Сашка, пляши!

Несколько удальцов бросятся в легкие струи, спустятся на протоку Ахтубу, по Бузан-реке, дерзнут в открытое море, возьмут дань с прибрежных городов и селений, не пощадят ни седины старческой, ни лебяжьего пуха милых грудей.

– Стенька, пой!

– То есть Сашка, – говорит вдруг Грибоедов, изумленный, – Сашка, пой.

Сашка поет про Волгу.

Александр Сергеевич Грибоедов слушает и потом говорит Сашке сухо, как кому-то другому:

– Я хотел сказать, что мы едем не в Персию, а на Кавказ. На Кавказе мы задержимся у Ивана Федоровича. Вы, кажется, полагаете, что мы едем в Персию.

Кому это говорит Александр Сергеевич Грибоедов? Александру Грибову – так ведь фамилия Сашкина? Александру Дмитриевичу Грибову.

Но Грибоедов стоит, и топает ногой, и велит петь Сашке, и Стеньке, и всем чертям про Волгу.

И не слушает Сашку, и все думает про Персию, а не про Кавказ, что его провел немец-дурак, что не задержится он на Кавказе, что Иван Федорович Паскевич… Иван Федорович Паскевич тоже дурак.

И он топает тонкой ногой и смотрит сухими глазами, которые в очках кажутся Сашке громадными:

– Пляши!

Потому что встала обида.

Встала обида, вступила девою на землю – и вот уже пошла плескать лебедиными крылами.

Вот она плещет на синем море. Поют копья в желтой стране, называемой Персия.

– Полно, – говорит Грибоедов Сашке, – ты, кажется, сума сошел. Собирайся. Мы едем на Кавказ, слышишь: на Кавказ. В Тифлис, дурак, едем. Чего ты распелся? Теплого платья брать не нужно. Это в Персии нам было холодно, на Кавказе тепло.

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Подорожные выдаются двух родов:

для частных разъездов с одним штемпелем,

для казенных – с двумя.

Почтовый дорожник

 

 

Помаленьку в чемодан укладывались: billets doux[34]от Катеньки, книги по бухгалтерии, двойной, тройной, которая его нынче более интересовала, чем антиквитеты и отвлеченности, белье, проект, заполученный обратно от Родофиникина, локон от Леночки, грузинский чекмень и мундирный фрак.

Помаленьку в чемодане все это утряхалось.

Бричка двигалась помаленьку.

 

Дорога! Ах, долины, горы, то, се, колокольчик! Реки тоже, извивающиеся, так сказать, в светлых руслах своих!

Небо со столь естественными на нем облаками! Ничуть не бывало: все это было видено и проезжено тридцать раз.

Дорога и есть дорога. Жар, пыль и мухи. Оводы непрестанно жалят лошадей, и те ни с места.

В обыкновенные четвероместные коляски, с одним чемоданом и сундуком, едущим двум и трем полагалось четыре лошади.

Но статским советникам и всем чинам, состоящим в четвертом классе, – восемь.

Чин его был ныне статский советник, ехал он с Сашкой, но ведь звание-то его было какое: полномочный министр.

Однако в уставе о подорожных и вовсе такого звания не числилось. Павлинное звание! Оно, по крайней мере, равнялось званию сенатора, а сенаторы все были второго класса – и полагалось им не более не менее как пятнадцать лошадей.

На станции смотритель решил по-своему дело и выдал ему после спора десять лошадей. Десять лошадей полагалось контрадмиралам, епископам и архимандритам, которые присутствуют в Синоде.

Это было очень неудобно и ненужно – десять лошадей, где от силы нужно пять, и потом он на станциях их быстро разронял, но сперва взял единственно из озорства.

 

Он скоро устал от смотрителевых спин, перед ним склоняющихся, предоставил почет своей поклаже и ускакал вперед, в бричке, сам-друг с Сашкой, инкогнито.

Бричка – та же квартира: в северной комнате – вина и припасы, в южной – платье и книги, все, что нужно человеку. Только меньше пустоты и движений. За человека движутся лошади.

Оседлая его деятельность здесь, на простой, пыльной дороге, изумила его.

Сколько разговоров, улыбок, разнородных покроев собственного невеселого лица.

Всласть он наговорил иностранных слов иностранным людям.

Всласть он наигрался в сумасшедшую игру с авторами, подобную игре на клавиатуре, закрытой сукном.

Жил он не в себе, а в тех людях, которые поминутно с ним бывали, а все они были умники либо хотели ими быть, все были действователи: военные, дипломатические, литературные.

Какие ж это люди?

Они жили по платью, по платью двигались: куда платье, туда и они.

– Александр! Ты что ж, опять заснул? Видишь, привал. Разве ты не чувствуешь, что кони стали? Доставай вина, телятины. Сядем под дуб. Ямщик, присаживайся, голубчик. Ты какой губернии?

 

Леночка просила в последний миг расставанья:

– Alexandre, приезжайте к нам в Карлово.

(Карлово – лифляндское имение Фаддея, заработал себе на старость.)

Тогда же дала свой локон и всхлипнула. Подумать всерьез.

 

Кавказская девочка исчезла из поля зрения.

 

Дуб у дороги, похожий на корявую ростральную колонну петербургской биржи.

Накануне отъезда он был на колонне, взбирался на нее с неясной целью. Вид был великолепен – разноцветные кровли, позолота церковных глав, полная Нева, корабли и мачты.

Когда-нибудь взойдут на столб путешественники – когда столб переживет столицу – и спросят: а где стоял дворец? где соборы? Будут спорить.

 

Родофиникин, финик-то, так ведь и не выдал за месяц вперед, ускромил. Ах ты финик!

Ах ты азиатское начальство, ваше превосходительство, пикуло-человекуло, мать твою дерикуло!

И напоминать нельзя, не то торопить будет в Азию.

 

Станция.

– Вы что, голубчики, читаете?

– Объявление новое, о войне, вышло.

– Так какое же новое? Оно ведь в апреле вышло, схватились. Мы уже, почитай, месяца как три деремся.

– Мы не знаем, только опять персияны с нами дерутся, с нас уж рекрутов и то берут, берут. Все с нашей деревни.

– Как персияне? У нас война теперь с турками.

– Для чего с турками? Написано: персияны.

– Ты не тут читаешь. Тут о причинах войны.

– Все одно, что причина, что война. Мы не знаем. С нашей деревни, с Кривцовки, рекрутов побрали.

 

Катенька – вот истинно милая женщина. Явился к ней попрощаться, а она в амазонке.

– Я с вами еду, Александр.

– Куда вы, Катенька, что с вами, милая! Как она тогда вздохнула.

Оказалось: все у нее перепуталось. Стала Катенька патриоткой, как все актерки, купила амазонку – из театра Большого собралась на театр военных действий.

– Бог с вами, Катенька, ну где вам воевать. Да и я не на войну еду.

 

Старый солдат сидел в будке при дороге и спал.

– Дед, ты что здесь делаешь?

– Стерегу.

– Что стережешь?

– Дорогу.

– Кто ж тебя поставил здесь дорогу стеречь?

– По приказу императора Павла.

– Павла?

– Тридцатый год стерегу. Ходил в город узнавать, говорят, бумага про харчи есть, а приказ затерялся. Я и стерегу.

– Так тебя и оставили стеречь?

– А что ж можно сделать? Говорю, приказ затерялся. Прошение подавали годов пять назад, ответу нет. Харчи выдают.

 

На станции смотритель сказал обождать – нет лошадей. Он прошелся по двору. Ямщик засыпал овес лошадям.

– Ты что, любезный, свободен?

– Сейчас свободен, да смотритель сказал генерала ждать. Гривну ямщику на чай.

Смотрителю:

– Ты что, любезный, генерала ждешь? Давай-ка лошадей. Как он заторопился.

Так следовало вести себя: начинать с ямщика, а не со смотрителя.

А он в Петербурге понес свое «Горе» прямо министру на цензуру. Занесся. Тот и так и сяк, любезен был до крайности, и ничего не вышло. Теперь «Горе» у Фаддея.

Он ведь только человек, ему хотелось иметь свой дом. Он боялся пустоты – и только. О Персии он пока думать не хочет. На день довольно. Все просто в мире и, может быть, лучший товарищ – Сашка.

Много ли человеку нужно.

 

Воронежские степи.

Бычок мычал внизу, в долине. Двое, очень медленно и лениво, везли воз сена на волах, выбираясь на верхнюю дорогу.

Волов кусали слепни, и они не шли. Один, толстый, тянул их за рога, другой с воза кричал отчаянно и бил волов палкой. Правый вол остановился решительно, словно на этом месте уже сто лет так стоял. За ним другой. Тогда человек спрыгнул с воза стремительно, лег в канаву и стал курить.

Солнце пекло. Молодайка внизу пела.

– Скидаю маску. Новый свет для меня просиял.

– Чего прикажете? – спросил Сашка.

– Мы сюда сворачиваем, друг мой. Ямщик, мы здесь заночуем.

 

 

Натальюшки, Марьюшки,

Незнамые девушки.

Песня

 

Лошади, распряженные, щипали лениво траву и дымились. Ямщик все пощупывал им бока. Когда они поостыли, спросил у молодайки воды, и лошадь недвижно пила из ведра, осторожно храпя и вздыхая синими ноздрями.

Молодайка покачивалась на высоких бедрах под плавный ход ведер. У нее было плоское смугло-бледное лицо, босые крупные ноги.

В доме жил только дед да она.

Муж, казак, уж год не слал вестей. Она напасала сена, дед ходил изредка в извоз. Останавливались у нее и проезжающие.

Работала она, по видимости, плавно и медленно, все ей давалось легко: так она носила ведра.

Грибоедов приказал Сашке нести в дом припасы, вино.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных