Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Габриэль Гарсия Маркес Палая листва 6 страница




 

 

Сегодняшний день у нас в доме был ужасен. Хотя весть о его смерти не застала меня врасплох – я давно этого ждал, я не мог и предположить, что она вызовет в моей семье подобное расстройство. Кто-то должен был сопровождать меня на похоронах, и я считал, что это будет жена, тем более после моей болезни, случившейся три года назад, и нашего с ней разговора, когда она, прибирая в ящиках моего письменного стола, нашла палочку с серебряной ручкой и заводную балеринку. Думаю, к тому времени про игрушку мы давно забыли. Мы тут же завели ее, и балеринка, как встарь, танцевала под музыку, некогда веселую, но от долгого молчания приглохшую и щемяще-тоскливую. Аделаида смотрела на танцовщицу и вспоминала. Когда она обернулась ко мне, ее взор был затуманен откровенной грустью.

– Кого ты вспоминаешь? – спросила она.

И я понял, о ком думала Аделаида, пока усталая музыка игрушки нагоняла на нас печаль.

– Что-то с ним стало? – спросила она задумчиво, быть может, взволнованная трепетным воспоминанием о той поре, когда в шесть часов вечера он выходил на порог своей комнаты и подвешивал к притолоке лампу.

– Он живет на углу, – сказал я. – Скоро он умрет, и наш долг – его похоронить.

Аделаида молчала, поглощенная танцем игрушки, и меня заразила ее тоска по прошлому.

– Мне всегда хотелось узнать, – сказал я, – с кем ты его спутала в тот день, когда он приехал. Ты накрыла стол потому, что приняла его за кого-то другого.

Аделаида ответила с тусклой улыбкой:

– Ты засмеешь меня, если я скажу тебе, за кого его принимала, когда он стоял вон там в углу с балеринкой в руке. – И она показала пальцем в пустоту, где увидела его двадцать четыре года назад в крагах и одежде, похожей на военную форму.

Я решил, что в этот день они помирились в воспоминаниях, и потому сегодня велел ей надеть траур и идти со мной. Но игрушка снова в ящике, музыка утратила свое действие. Аделаида уничтожает себя. Она мрачна, разбита и часами молится в своей комнате. «Только тебе могло взбрести в голову затеять эти похороны, – ответила она. – После всех несчастий, которые на нас обрушились, не хватало лишь этого проклятого високосного года. После него остается только потоп». Я пытался втолковать ей, что поручился за это дело своим честным словом.

– Не можем же мы отрицать, что я обязан ему жизнью.

Она ответила:

– Это он был нашим должником. Спасши тебе жизнь, он заплатил нам за то, что мы восемь лет давали ему ночлег, стол и чистое белье.

И она повернула свое кресло к перилам. Должно быть, она и сейчас сидит там, с глазами, застланными обидой и суеверием. Ее движение было так решительно, что мне захотелось ее утешить.

– Ну ладно, – сказал я, – пойду с Исабелью.

Она не ответила. Когда мы выходили, она сидела все в той же позе, и, желая доставить ей удовольствие, я сказал:

– Иди в молельню и помолись за нас, пока мы вернемся.

Она обратила голову со словами:

– И не подумаю. Пока эта женщина ходит сюда по вторникам за веточкой медовки, мои молитвы бесполезны. – В ее голосе был угрюмый и дерзкий вызов. – Не встану с места до Страшного суда. Разве что термиты раньше сожрут стул.

 

Услыхав знакомые шаги, приближающиеся из задней комнаты, отец останавливается с вытянутой шеей. Он забывает, что хотел сказать Катауре, и делает попытку повернуться кругом, опираясь на трость, но непослушная нога подводит его, и он едва не падает, как три года назад, когда он рухнул ничком в лужу лимонада под грохот кувшина, покатившегося по полу, стук деревянных подошв и качалки и плач ребенка, который был единственным, кто видел, как он упал.

С тех пор он хромает, с тех пор волочит ногу, переставшую сгибаться после недели жестоких страданий, от которых мы и не чаяли, что он оправится. Теперь, глядя, как восстанавливает равновесие, опираясь на руку алькальда, я думаю, что его бездействующая нога и есть тайная причина обязательства, которое он намерен выполнить вопреки воле селения.

Быть может, его благодарность идет оттуда. От тех дней, когда он рухнул на галерее, чувствуя себя, по его собственным словам, так, будто его столкнули с башни, и оба последних оставшихся в Макондо врача дали нам совет приготовить его к доброй христианской кончине. Помню его на пятый день беспамятства, его съеженное тело под простынями, истаявшее, как у Упрямца, которого год назад все жители Макондо в тесной и трогательной процессии провожали с цветами на кладбище. В гробу сквозь его величественность проглядывала та же безутешная и непоправимая отрешенность, которую видела я на отцовском лице, когда он в забытьи говорил на всю спальню о странном военном, явившемся как-то ночью в войну 85-го года в лагерь полковника Аурелиано Буэндиа в шляпе и сапогах, украшенных мехом, зубами и когтями тигра. Его спросили: «Кто вы?», но он не ответил; его спросили: «Откуда вы?», но он опять не ответил; его спросили: «На чьей стороне вы сражаетесь?», но не могли добиться ответа. Тогда ординарец схватил головню, поднес к лицу незнакомца, вгляделся и крикнул с возмущением: «Дерьмо! Да это же герцог Мальборо!»

Во время этого жуткого бреда врачи велели положить его в ванну. Так мы и сделали. Но на следующий день у него обнаружилось еле заметное ухудшение, и тогда врачи ушли, сказав, что единственное, что можно посоветовать, – это приготовить больного к христианской кончине.

Спальня погрузилась в тишину, нарушаемую только размеренным и спокойным шорохом смерти. Этот затаенный шорох всегда слышен в спальнях умирающих, от него резко пахнет человеком. После того как отец Анхель соборовал его, прошло много часов, но никто не двигался с места. Мы глядели на заострившийся нос больного. Прозвенели часы, мачеха встала дать ему лекарство. Мы приподняли его голову и старались разжать зубы, чтобы мачеха могла всунуть в рот ложку. И тут мы услыхали медленный твердый шаг на галерее. Мачеха не донесла ложку, перестала шептать молитву и обернулась к двери, пораженная внезапной бледностью. «Я и в чистилище узнала бы эту поступь», – еле вымолвила она, и, обратив глаза к двери, мы увидели доктора. Он стоял на пороге и глядел на нас.

 

Я говорю дочери: «Упрямец пригнал бы их сюда бичом» – и, направляясь к гробу, думаю: «С тех пор как доктор оставил наш дом, меня не покидало убеждение, что все наши действия определяются высшей властью, перебороть которую мы не можем, пытаемся ли противиться ей с напряжением всех сил или же разделяем бесплодный бунт Аделаиды, затворившейся от всех в молитве».

Когда я, глядя на своих бесстрастных людей, сидящих на кровати, одолеваю расстояние, отделяющее меня от гроба, мне кажется, что с первой струей воздуха, вскипающего над покойником, я вдыхаю всю эту горечь обреченности, которая разрушила Макондо. Надеюсь, что с разрешением на похороны алькальд не промедлит. Я знаю, что снаружи, на улицах, томимых зноем, ожидают люди. Знаю, что женщины, жадные до зрелищ, припали к окнам, позабыв, что на огне кипит молоко и пересыхает рис. Но я уверен также, что эта последняя вспышка бунтарства не по силам кучке выжатых и опустошенных людей. Их способность к борьбе подорвана со дня выборов, с того воскресенья, когда они всполошились, настроили планов и были разбиты и остались в убеждении, что сами распоряжаются своими действиями. Но все это, казалось, было предопределено, устроено с тем, чтобы направить события по пути, который шаг за шагом, неотвратимо привел бы нас к нынешней среде.

Десять лет назад, когда грянуло разорение, коллективные усилия тех, кто стремился выкарабкаться, могли бы восстановить Макондо. Достаточно было выйти на поля, опустошенные банановой компанией, расчистить их от бурьяна и начать все сначала. Но человеческую опаль приучили быть нетерпеливой, приучили не верить ни в прошлое, ни в будущее. Ее приучили жить настоящей минутой и тешить в ней свою ненасытную прожорливость. Немного времени понадобилось нам, чтобы осознать: опаль рассеялась, а без нее восстановление невозможно. Опаль все принесла нам и все унесла. А после нее осталось лишь то воскресенье среди обломков процветания и в последнюю ночь Макондо неизменное буйство выборов с четырьмя оплетенными бутылями водки, выставленными на площадь в распоряжение полиции и охраны.

Если в ту ночь Упрямец сумел остановить их, хотя живо было еще их бунтарство, сегодня-то он мог бы пройти по домам с арапником и согнать их на похороны этого человека. Священник держал их в железной узде. Даже когда он умер, четыре года назад, за год до моей болезни, эта узда чувствовалась в той страсти, с какой все разоряли свои клумбы и несли цветы на могилу отдать Упрямцу последний долг.

Этот человек был единственным, кто не присутствовал на похоронах. И как раз единственным, кто своей жизнью был обязан беспрекословному и непонятному подчинению всего Макондо священнику. Потому что в ночь, когда на площадь выставили четыре оплетенные бутыли с водкой и Макондо подверглось нашествию вооруженных варваров, и было объято ужасом, и хоронило своих мертвых в общей могиле, кто-то вспомнил, что на углу живет врач. Тогда у его порога поставили носилки и крикнули (потому что он не открыл двери, говорил изнутри), ему крикнули: «Доктор, помогите этим раненым, другие врачи загружены», а он ответил: «Несите их в другое место, я ничего не умею»; и ему сказали: «Вы единственный оставшийся врач, сотворите милосердие»; а он ответил (но и тогда не открыл дверь), стоя, как представлялось толпе, посреди комнаты, высоко держа лампу, освещавшую его твердые желтые глаза: «Я перезабыл все, что знал, несите их в другое место», и так и остался за наглухо закрытой дверью (потому что дверь не открывалась больше никогда), а перед ней агонизировали мужчины и женщины Макондо. В ту ночь толпа была способна на все. Собирались поджечь дом и спалить дотла его единственного обитателя. И тогда появился Упрямец. Говорят, это было так, словно он все время присутствовал там невидимый и сторожил, чтобы не допустить уничтожения дома и человека. «Никто не дотронется до этой двери», – говорят, сказал он. И больше, говорят, он ничего не сказал и раскинул руки крестом, а перед его невыразительным холодным лицом, похожим на коровий череп, бушевало пламя народной ярости. И тогда порыв ослабел, отхлынул, но был еще достаточно силен, чтобы они выкрикнули приговор, определивший на все грядущие века пришествие этой среды.

Идя к кровати сказать людям, чтобы они открыли дверь, я думаю: «Он должен прийти с минуты на минуту». И еще думаю, что, если он не придет через пять минут, мы вынесем гроб без официального разрешения, поставим покойника на улице и, коли так, похороним его перед самым домом. «Катауре», – обращаюсь я к старшему из моих людей, но не успевает он поднять голову, как я слышу в соседней комнате шаги алькальда.

Я знаю, что он направляется прямо ко мне, и пытаюсь, опершись на трость, быстро повернуться на каблуках, но больная нога меня подводит, и я лечу вперед, не сомневаясь, что упаду и разобью лицо о край гроба, но тут же натыкаюсь на его руку, крепко за нее хватаюсь и слышу его глупый миролюбивый голос: «Не беспокойтесь, полковник, гарантирую вам, ничего не случится». Я верю ему, но знаю, что он говорит это, чтобы подбодрить самого себя. «Вряд ли что-то может случиться», – говорю я, думая обратное, а он что-то толкует о кладбищенских сейбах и вручает мне разрешение на похороны. Я складываю его, не читая, всовываю в жилетный карман и говорю: "Так или иначе, чему быть, того не миновать. Будущее расписано, как в «Альманахе».

Алькальд подходит к индейцам и приказывает им забить гроб и открыть дверь. Я гляжу, как они берут молоток и гвозди, которые навсегда скроют из виду этого человека, этого бесприютного, безродного скитальца. В последний раз я видел его три года назад у своей постели, когда выздоравливал. Его голова, лицо были измождены преждевременной дряхлостью. Он только что спас меня от смерти. Казалось, та же сила, что привела его сюда, подав весть о моей болезни, поддерживала его у постели, когда я выздоравливал. Он говорил: «Вам только надо разрабатывать ногу. Возможно, вам придется ходить с палкой».

Два дня спустя я спросил его, какой мой долг перед ним, и он ответил: «Вы ничего не должны мне, полковник. Но если хотите сделать мне приятное, присыпьте землей меня, когда я окоченею. Вот единственное, в чем я нуждаюсь, чтобы меня не сожрали стервятники».

По самому обязательству, которым он связал меня, по манере, с какой его предложил, по ритму его шагов на плиточном полу было заметно, что этот человек начал умирать уже давно, хотя впереди было еще целых три года, прежде чем его затянувшаяся, несовершенная смерть осуществится вполне. И она осуществилась сегодня. Я даже думаю, что в веревке не было надобности, хватило бы легкого дуновения, чтобы загасить последнюю искру жизни в его твердых желтых глазах. Я предчувствовал все это с той ночи, когда мы разговаривали с ним в его комнате перед тем, как он ушел жить с Меме. Так что, взяв с меня обязательство, которое я сегодня исполню, он нисколько меня не удивил. Я ответил ему просто: «Просить об этом вам нет нужды, доктор. Зная меня, вы могли не сомневаться, что я похоронил бы вас наперекор всем и вся, даже если бы и не был обязан вам жизнью».

Его твердые желтые глаза впервые смягчились, и он улыбнулся. "Это все верно, полковник, но не забудьте, что мертвый похоронить бы меня не смог.

 

* * *

 

Теперь ничто уже не отвратит этого позора. Алькальд вручил отцу разрешение на похороны, и отец сказал: "Так или иначе, чему быть, того не миновать. Будущее расписано, как в «Альманахе». Он сказал это с тем же безразличием, с каким когда-то, верный чемоданам, где хранится одежда людей, умерших до моего рождения, отдался жребию Макондо. С тех пор все шло под уклон. Даже энергия моей мачехи с ее властным железным характером обратилась в горькую удрученность. Она делается все замкнутее и молчаливее, и так велико ее разочарование, что сегодня она села у перил и сказала: «Не встану с этого места до Страшного суда».

Мой отец всегда добивался своего. Вот и теперь он взялся выполнять это постыдное обязательство и уверен, что все сойдет без серьезных последствий. Индейцы встают и направляются кто открывать дверь, кто забивать гроб. Они подходят, и я поднимаюсь, беру ребенка за руку и отодвигаю стул, чтобы не быть на виду, когда дверь откроют.

Ребенок задумчив. Когда я поднялась, он поглядел мне в лицо с неизъяснимым выражением, немного ошеломленным, но теперь снова задумчив и, стоя рядом, глядит, как напрягаются, обливаясь потом, индейцы, выбивая засов из колец. Дверь с длинным пронзительным воплем заржавленного металла распахивается настежь, и я снова вижу улицу и сверкание белой обжигающей пыли, которая покрывает дома и придает селению жалкий вид поломанной мебели. Как будто бог объявил, что Макондо больше не нужно, и бросил его в угол, где валяются города и села, переставшие приносить пользу вселенной.

Ребенок, которого в первую минуту, видимо, ослепил внезапный свет (когда дверь открылась, его рука дрогнула в моей), вдруг поднимает голову и внимательно прислушивается. «Ты слышишь?» – спрашивает он меня. Только тут я различаю уханье отбивающего время сыча в одном из соседних дворов. «Да, – отвечаю я, – должно быть, уже три часа». И почти сразу же раздается первый удар молотка по гвоздю.

Стараясь не слушать этот раздирающий душу звук, от которого я покрываюсь гусиной кожей, пытаясь утаить от ребенка свое смятение, я отворачиваюсь к окну и вижу поодаль, на той стороне улицы, поникшие и пыльные миндали, а за ними, в глубине, дом. Сотрясенный невидимым ветром разрушения, он тоже накануне безмолвной и окончательной гибели. Таково все Макондо с тех пор, как его выжала банановая компания. В дома вторгается плющ, улочки зарастают кустарником, стены трескаются, и среди бела дня ты натыкаешься в спальне на ящерицу. Все разваливается с тех пор, как мы перестали разводить розмарин и нард, а невидимая рука перебила в шкафу рождественский фарфор и принялась откармливать моль в одежде, которую никто не носит. Если оседает дверь, ничья заботливая рука ее не чинит. У моего отца уже не та энергия, что была до болезни, после которой он навсегда остался хромым. Сеньора Ребека у своего вечного вентилятора не занята ничем, что могло бы отвратить ее от страсти ко злу, питаемой мучительным и бесплодным вдовством. Агеда разбита параличом и поражена тяжким религиозным недугом, а у отца Анхеля, кажется, одно удовольствие – каждый день, объевшись фрикадельками, наслаждаться после обеда тяжестью в желудке. Неизменными от прежних времен остались только песня близнецов из Сан-Херонимо и эта таинственная нищенка, которая вроде и не стареет и двадцать лет подряд приходит по вторникам за веточкой медовки. Лишь свисток запыленного желтого поезда, которым никто не уезжает, четыре раза в день нарушает безмолвие. Да по ночам еще стук электростанции, которую оставила в Макондо банановая компания.

Я гляжу в окно на дом и думаю, что там неподвижно сидит на стуле моя мачеха и, быть может, думает, что, прежде чем мы вернемся, налетит последний ветер и сметет селение с лица земли. Тогда исчезнут все, кроме нас, потому что мы вросли в эту почву комнатой, полной чемоданов, где еще хранится домашняя утварь, и одежда моих прапрадедов, и москитные сетки, укрывавшие лошадей, когда мои родители ехали в Макондо, спасаясь от бедствий войны. Мы связаны с этой землей памятью о давно умерших, чьи кости не сыщешь и на глубине в двадцать локтей. Чемоданы стоят с конца войны, и они будут стоять там и сегодня, когда мы вернемся с похорон, если только не налетит до того последний ветер и не сметет Макондо, его спальни с ящерицами и его промокших людей, раздавленных воспоминаниями.

 

Дедушка вдруг поднимается, опирается на трость и вытягивает свою птичью голову, на которой очки сидят прочно, будто они часть его лица. Мне кажется, я не смог бы носить очки. От каждого движения дужки выскакивали бы у меня из-за ушей. Думая об этом, я постукиваю себя по носу. Мама, взглянув на меня, спрашивает: «Что, больно?» Я отвечаю, что нет, просто думаю, что не смог бы носить очки. Она улыбается, глубоко вздыхает и говорит: «Ты, наверное, весь мокрый». В самом деле, белье жжет мою кожу, толстый зеленый вельвет, застегнутый доверху, прилипает к потному телу, производя убийственное ощущение. «Да», – говорю я. Мама наклоняется ко мне, развязывает бант и обмахивает мне шею со словами: «Когда вернемся домой, ты примешь ванну, и сразу станет легче». «Катауре», – слышу я…

В эту минуту через заднюю дверь снова входит человек с револьвером. Возникнув в дверном проеме, он снимает шляпу и тихонько крадется, как будто боится разбудить полковника. Он сделал это, однако, чтобы напугать дедушку. Дедушка от его толчка спотыкается, делает шаг вперед и, зашатавшись, хватается за руку человека, хотевшего сбить его с ног. Остальные бросили курить и сидят на кровати рядком, как грачи на гребне крыши. Завидев человека с револьвером, грачи сдвигают головы и о чем-то шепчутся. Один из них поднимается, идет к столу и берет коробку с гвоздями и молоток.

Дедушка у гроба разговаривает с вошедшим. Человек говорит: «Не беспокойтесь, полковник, гарантирую вам, ничего не случится». Дедушка отвечает: «Вряд ли что-то может случиться». Человек говорит: «Можете похоронить его с внешней стороны у левой стены кладбища, где самые высокие сейбы». Он подает дедушке бумагу и добавляет: «Увидите, что все прекрасным образом обойдется». Дедушка одной рукой опирается на трость, а другой берет бумагу и кладет ее в кармашек жилета, где у него лежат квадратные золотые часики с цепочкой. Затем он говорит: "Так или иначе, чему быть, того не миновать. Будущее расписано, как в «Альманахе».

Человек говорит: «В окнах кое-где торчат люди, но это чистое любопытство. Женщины высовываются по любому поводу». Но дедушка будто не слышит его и глядит через окно на улицу. Тогда человек отходит к кровати и, обмахиваясь шляпой, говорит индейцам: «Ну, можете его забивать. И откройте-ка дверь, надо впустить свежего воздуха».

Люди приходят в движение. Один склоняется над гробом с молотком и гвоздями, другие направляются к двери. Мама встает. Она потная и бледная. Отодвигает стул, берет меня за руку и отводит в сторону, пропуская людей, идущих открывать дверь.

Сперва они пытаются отодвинуть засов, но он словно врос в заржавелые кольца – и ни с места, точно кто-то с силой привалился к двери со стороны улицы. Тогда один из них налегает на дверь и толкает ее; от каждого удара комната наполняется треском дерева, скрипом ржавых петель, визгом сросшихся от времени запоров, и дверь с протяжным хрустом потревоженного дерева и железа раскрывается, такая огромная, что в нее пройдут два человека – один на плечах другого. Прежде чем мы успеваем сообразить, что происходит, в комнату задом влетает свет, могучий и ослепительный, – он лишился опоры, которая поддерживала его двести лет с силой двухсот быков, – и падает навзничь, волоча за собой в беспорядочном падении тени вещей. Люди обозначаются резко, как молния в небе, шатаются, и мне кажется, если бы они не держались друг за друга, свет сбил бы их с ног.

Когда раскрывается дверь, где-то ухает сыч. Теперь мне видна улица. Белая горячая пыль. Несколько мужчин, привалясь к стене напротив, стоят, скрестив руки, и глядят в нашу сторону. Опять слышен сыч, и я спрашиваю маму: «Слышишь?» Она отвечает, что да, должно быть, три часа. Но Ада говорила мне, что сычи ухают, когда чуют запах покойника. Только я хочу сказать это маме, как раздается громкий удар молотка по шляпке первого гвоздя. Молоток бьет, бьет и вгоняет гвоздь целиком; отдыхает секунду и снова бьет. Он наносит дереву одну за другой шесть ран, и потревоженные доски жалобно ноют, а мама, отвернувшись, глядит через окно на улицу.

Когда прекращается стук, слышно уханье нескольких сычей. Дедушка подает людям знак. Они наклоняются и криво поднимают гроб. Человек со шляпой стоит в углу и говорит дедушке:

– Вы не беспокойтесь, полковник.

Дедушка возбужденно оборачивается к нему, его шея раздувается и краснеет, как у бойцового петуха, но он ничего не говорит. Говорит тот, в углу:

– Думаю, что завтра никто в Макондо об этом не вспомнит.

Тут я чувствую в животе настоящую дрожь. Теперь мне и в самом деле надо на двор, думаю я, но вижу, что поздно. Люди делают последнее усилие, вытягивают из земляного пола вдавившиеся каблуки, и гроб плывет на свету, точно это хоронят мертвый корабль.

Я думаю: «Сейчас сычи почуют запах. Сейчас они все заухают».

 

К О Н Е Ц

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных