Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






С ПЕРЕДНЕГО И С ЗАДНЕГО КРЫЛЬЦА 2 страница




Дивное явление в нашей истории этот Остерман! Какой чудный путь протек он от колыбели своей, в захолустье германского запада, до Березова!.. Приняв из рук судьбы страннический посох на пороге пресвитерской хижины, он соединил его потом со скипетром величайшего из государей, начертывал им военные планы, мировые народам и царям и уставы на вековую жизнь империи, указывал череду на престол и, наконец, положил этот посох так скромно, так печально, на Востоке, в тундрах Сибири!.. Бокум, Иена, Ништадт, Березов!.. Надо же было так.

Но виноват: я увлекся чудною судьбою одного из величайших двигателей просвещения в России, который еще не оценен достойным образом и ожидает своего историка. Обращаюсь к роману. Наступало, однако ж, критическое для Остермана время: он поддерживал доселе герцога, как любимца государыни, которую сам возвел на престол; теперь, когда узнаны были его высшие виды, надлежало помогать ему всходить на ступени этого престола или вовсе от временщика отложиться. В последнем случае вице-канцлер давал торжествовать русской партии и возводил Волынского на первенствующее место в кабинете и в империи. Он пришел к герцогу, затвердив двусмысленную роль, которую решился играть до того времени, пока сами обстоятельства расскажут ему его обязанности.

Вслед за ним явился паж от государыни, звавшей к себе его светлость. Дали ответ, что сейчас будут.

Худо чесанная голова, засаленная одежда министра представляли совершенный контраст с щеголеватою наружностью хозяина. Входя в кабинет, он опирался на свою трость, как расслабленный.

– Каково здоровье? – спросил его Бирон с живым участием, усаживая в кресла. – Эй! Кульковский! Скамейку под ноги дорогого гостя! Я знаю, вы страдаете подагрою. Подушку за спину!

Невольный паж, подставив скамейку под ноги министра и уложив подушку за спину его, вышел с лицом, багровым от натуги. Министр, благодаря, и охая, и морщась, и вскидывая глаза к небу, чтобы в них нельзя было прочесть его помыслов, отвечал:

– Ваша светлость знаете мои немощи… несносная подагра! ох!.. к тому ж начинаю худо видеть, худо слышать.

– Конечно, не все до слуха вашего доходит, но мы вам в этом случае поможем, – сказал Бирон двусмысленно, придвигая свои кресла к креслам Остермана, – а что касается до зрения, то у вас есть умственное, которому не надо ни очков, ни подзорной трубки.

Вице-канцлер благодарил его наклонением головы и, улыбнувшись, расправил себе волосы пятернею пальцев, как гребнем. Бирон продолжал:

– Самсон покорился слабой, но лукавой женщине. Ум стоит телесной силы. Здоровье, сила душевная нужны нам, почтеннейший граф, особенно теперь, когда враги наши действуют против нас всеми возможными способами, и явно и тайно. Я говорю – враги наши, потому что своего дела не отделяю от вашего.

– Конечно, герцог, я держусь вами… ох! эта нога… (он наморщился и потер свою ногу, долго не будучи в состоянии произнести слова) держусь, как старая виноградная лоза, иссыхающая от многих жатв, крепится еще около дуба во всей красе и силе.

Здесь курляндец пожал ему дружески руку.

– Но разве есть новости после того, как я имел честь беседовать с вашею светлостью?

– Должен признаться вашему сиятельству, что мятежнический дух Волынского, и, к стыду нашему, еще кабинет-министра, нахально усиливается каждый день. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов и многие другие, составляющие русскую партию, предводимую демоном безначалия, ближатся с каждым днем к престолу и шепчут уже государыне нашу гибель. Смерть, казнь всем немцам – пароль их. Никогда не работали они с таким лукавством и такими соединенными силами. Ненависть их ко всему, что нерусское, вам известна, но вы не знаете, как они ненавидят меня. Поверите ли, что я скоро не буду в состоянии собирать государственные подати? Они хотят этого достигнуть, чтобы расстроить машину правления и взвалить несчастные последствия на меня. Научают чернь, дворянство слухами о жестокостях моих, вооружают против меня целые селения, говоря, что я хочу ввести басурманскую веру в России, что я антихрист, и целые селения бегут за границы. Это дойдет до государыни. Подумайте о будущности несчастной империи. Что скажет императрица, вверившая нам кормило государства? что скажет о нас история?

Остерман возвел глаза к небу и пожал плечами. Он думал в это время: «Что скажет об тебе история, мне дела нет; а то беда, что русские мужики в недобрый час изжарят нас, басурманов, как лекаря-немца при Иоанне Грозном».

– Не смей я даже наказывать преступников – кричат: тиран, деспот! Исполнение закона с моей стороны – насилие; исполнение трактатов, поддержка политических связей с соседями – измена. Вы знаете, как справедливо требование Польши о вознаграждении ее за переход русских войск через ее владения…

– Справедливо, как требование долга по заемному письму. И что ж, неужели?.. ох! нога, нога!..

– Посудите, любезнейший вице-канцлер, я, который, говорят, ворочает империей, не смею предложить это дело на рассуждение кабинета. Мне нужны сначала голоса людей благонамеренных, преданных пользе государыни. И это дело готовят наши враги в обвинение мое. Право, стыдно говорить вам даже наедине, о чем они кричат на площадях и будут кричать в кабинете, помяните мое слово!.. будто я, герцог Курляндии, богатый свыше моих потребностей доходами с моего государства и более всего милостями той, которой одно мое слово может доставить мне миллионы… будто я из корыстных видов защищаю правое дело.

Вошел паж и доложил его светлости, что государыня опять велела просить его во дворец.

– Скажи, сейчас буду, – отвечал с сердцем герцог.

– Не задерживаю ли вашу светлость? – спросил Остерман, привстав несколько на свою трость.

– Успею еще! Наш разговор важнее… Видите ли теперь, мой почтеннейший граф, что губит меня!.. Внимание, милости ко мне императрицы!.. Ее величество знает мою преданность к себе, к выгодам России… она поверяет мне малейшие тайны свои, свои опасения насчет ее болезни, будущности России. И коронованные главы такие же смертные… что тогда?.. Я говорю с вами, как с другом…

– Мы увидим, мы уладим. Разве бразды правления выпадут тогда скорее из рук… нежели теперь? Кто ж тверже и благоразумнее может?.. (Здесь Остерман сщурил свои лисьи глазки.)

– О! разве с помощью моего умного друга, как вы!.. Впрочем, я и теперь уступил бы…

– Уступка будет слабостью с вашей стороны. Честь ваша, честь империи требуют, чтоб вы были тверды.

– Я пожертвовал бы собою, я бросился бы, как второй Коклес, в пропасть, лишь бы спасти государство; но знаю, что удаление мое будет гибелью его. Тогда ждите себе сейчас в канцлеры – кого ж? гуляку, удальца, возничего, который проводит ночи в пировании с приятелями, переряжается кучером и разъезжает по… (Бирон плюнул с досадой) дерзкого на слова, на руку, который того и гляди готов во дворце затеять кулачный бой, лишь бы имел себе подобного… Поделает из государственного кабинета австерию…[25]и горе тому, кто носит только немецкое имя!

За дверьми послышался крупный разговор.

– Слышите?.. Его голос! Видите, граф, у меня в доме, во дворце, меня осаждают… Без докладу! Как это пахнет русским мужиком!.. И вот ваш будущий канцлер!.. Того и гляди придет нас бить!.. Вашу руку, граф!.. Заодно – действовать сильно, дружно – не так ли?.. Вы… ваши друзья… или я еду в Курляндию.

Эти последние слова были произнесены почти шепотом, но твердо. Герцог указал на дверь, кивнув головой, как бы хотел сказать: возитесь вы тогда с ним!.. Вице-канцлер, внимая разительным убеждениям Бирона, сделал из руки щит над ухом, чтобы лучше слышать, поднимал изредка плеча, как бы сожалея, что не все слова слышать может, однако ж к концу речи герцога торопливо, но крепко пожал ему руку, положил перст на губы и спешил опустить свою руку на трость, обратя разговор на посторонний предмет. В самом деле, говоривший за дверью кабинета был Волынской, но как он туда пришел и с кем крупно беседовал, надо знать наперед.

Кабинет-министр, рассерженный неудачею своего послания к Мариорице и хлопотами по устроению праздника и ледяного дома, всходил на лестницу Летнего дворца. Ему навстречу Эйхлер. Вероятно, обрадованный возвышением своим, он шел, считая звезды на потолке сеней, и в своем созерцании толкнул Артемия Петровича.

– Невежа! – вскричал этот, – не думает и извиняться! видно, каков поп, таков и приход.

Лицо Эйхлера побагровело от досады; однако ж он не отвечал.

Выходка Волынского предвещала грозу. Девятый вал набегал в душе его. Он вошел в залу, но, увидав за собой Миниха, остановился, чтобы дать ему дорогу. Этого военного царедворца уважал он, как героя, пожавшего еще недавно для России завидные лавры, как умного, истинно полезного государству человека и как сильного, честолюбивого соперника Бирона, уже раз восставшего против него и вперед неизбежного. Только Миних и Волынской могли попасть в любимцы к государыне; Остермана она только всегда уважала.

Миниха удивил поступок Волынского. Он пожал ему дружески руку и примолвил:

– Вы, однако ж, не любите никого впереди себя, мой любезнейший Артемий Петрович!

– Никого, кто не достоин быть впереди, – отвечал с твердостью Волынской. – Но всегда с уважением уступлю шаг тому, кто прославляет мое отечество и вперед обещает поддержать его выгоды и величие. Приятно мне очистить вам дорогу…

Слова эти были пророческие.

– Я немец, – прервал его Миних шутливым тоном, схватившись с ним рука за руку, – а вы, носятся слухи, не любите иностранцев?

– Опять скажу вам, граф, что или меня худо понимают, или на меня клевещут. Не люблю выходцев, ничтожных своими душевными качествами и между тем откупивших себе тайною монополией, неизвестными народу услугами или страдальческим многотерпением право грабить, казнить и миловать нас, русских! Перескажите это, – примолвил Артемий Петрович, обратясь к Кульковскому, подслушавшему разговор, – если вам угодно, я повторю. Но, – продолжал он, идя далее чрез залу, – пришлец в мое отечество, будь он хоть индеец и люби Россию, пригревшую его, питающую его своею грудью, служи ей благородно, по разуму и совести – не презирай хоть ее, – и я всегда признаю в нем своего собрата. Вы знаете, отдавал ли я искреннюю дань уважения Остерману, министру Петра Великого, – не нынешнему, боже сохрани! – Брюсу и другим, им подобным?.. Презираю иностранца, который ползает перед каким-нибудь козырным валетом, который с помощью кровавых тузов хочет выйти в короли; не менее ли достойна презрения эта русская челядь (он указал на толпу, стоявшую униженно около стен, опираясь на свои трости)? Посмотрите на эти подлые, согнутые в дугу фигуры, на эти страдальческие лица… Скомандуйте им лечь наземь крыжом по-польски – поверьте, они это мигом исполнят! Мало? – велите им сбить яблоко, не только с головы сына… с младенца у груди жены, и поманите их калачом, на котором золотыми буквами напишут: «Милость Бирона» – и они целый пук стрел избудут, лишь бы попасть в заданную цель.

Миних, усмехаясь, пожал руку Волынскому и шепнул ему, чтобы он был осторожнее; но благородное негодование кабинет-министра на низость людей, как лава кипучая, сделавшая раз вспышку, не останавливалась до тех пор, пока не сожигала, что ей попадало навстречу. В таких случаях он забывал свои планы, советы друзей, явных и тайного, забывал Махиавеля, которого изучал. Душа его, как разгневанный орел, рвала на части животных, им только взвиденных, и впивалась даже могучими когтями в тигра, который был ему не по силам.

Дежурный паж остановил учтиво генерала и кабинет-министра, прося позволения доложить о их приходе.

– Скорей же! – сказал Артемий Петрович, – Миних и Волынской не долго ждут у самой императрицы.

Паж пошел, но, посмотрев в замочную щель кабинета, увидел, что герцог занимается жарким разговором с Остерманом, воротился и просил Миниха и Волынского повременить, потому что не смеет доложить его светлости, занятому с господином вице-канцлером.

– О, когда так, – воскликнул Волынской, – войдемте.

И Волынской отворил дверь в кабинет временщика, все-таки уступая шаг своему спутнику. За ними поспешил войти паж с опоздалым докладом.

Улыбкою встретил герцог пришедших, просил их садиться, бросил на пажа ужасный взгляд, которым, казалось, хотел его съесть, потом опять с улыбкою сказал, обратясь к Волынскому:

– А мы только сию минуту говорили с графом о вчерашней вашей истории. Негодяи! под моим именем!.. Это гадко, это постыдно! Кажется, если б мы имели что на сердце друг против друга, то разведались бы сами, как благородные рыцари, орудиями непотаенными. Мерзко!.. Я этого не терплю… Я намерен доложить государыне. Поверьте, вы будете удовлетворены: брату – первому строжайший арест!

– Я этого не желаю, – отвечал холодно Волынской.

– Вы не хотите, справедливость требует… пример нужен… я не пощажу кровных…

– Они довольно наказаны моим катаньем.

– Ха, ха, ха! это презабавно. Господин вице-канцлер уж слышал (Остерман, усмехнувшись, сделал утвердительно знак головой), но вам, граф, должно это рассказать.

– Любопытен знать, – отвечал Миних, вытянув свой длинный стан вперед и закрыв длинною ногою одну сторону кресел.

– Его милость так прокатила вчера некоторых негодяев на Волково поле, что они слегли в постелю, и поделом!

– Позвольте вам противоречить, – перебил Волынской, – одного из них я подвез только к Летнему дворцу, именно сюда в дом…

Приняв эпитет негодяя для своего брата, Бирон иронически продолжал:

– Да ведь сам Артемий Петрович в маскерадном, кучерском кафтане!.. Надо, говорят, посмотреть, как этот русский наряд пристал такому молодцу, как наш кабинет-министр! (Последнее слово заставило Остермана опять усмехнуться.)

– Да, ваша светлость, я славно прокатился и в Персию и в Немиров, – подхватил с досадою Волынской, – и никто, конечно, не осмелится сказать, чтобы я исполнил свое дело кучерски, а не как министр Российской империи. Впрочем, русские бояре-невыходцы – просто веселятся и так же делают государственные дела: сам Петр Великий подавал нам тому пример. Может статься, и его простота удивила бы выскочку в государи, если б они могли когда быть!

– Я говорю только, что вы сделали, а не то, что вы хотите заставить меня мыслить. Кто же смеет лишать вас заслуг ваших?.. Вы знаете, не я ли всегда первый ценил их достойным образом и… последняя милость…

– Милость моей государыни! – прервал с твердостию Волынской. – Я ни от кого, кроме ее, их не принимаю. Вы изволили, конечно, призвать меня не для оценки моей личности, и здесь нет аукциона для нее…

– Боже мой! какая азиатская гордость!.. Помилуйте, мы говорим у себя в домашнем кабинете, а не в государственном. Если вам дружеская беседа не нравится, я скажу вам, как герцог курляндский…

Бирон гордо и грозно посмотрел на Артемия Петровича и думал, что он при этом слове приподнимется со стула; но кабинет-министр так же гордо встретил его взор и сидя отвечал:

– Я не имею никакой должности в Курляндии.

Бирон вспыхнул, сдвинул под собою кресла так, что они завизжали, и, встав, сказал с сердцем:

– Так я, сударь, вам говорю именем императорского величества.

При этом имени Волынской тотчас встал и с уважением, несколько наклонившись, сказал:

– Слушаю повеление моей государыни.

– Она подтверждает вам, сударь… чтобы вы… (не приготовив основательного удара, Бирон растерялся и искал слов) поскорее… занялись устройством ледяного дворца…

– Где будет праздноваться свадьба шута?.. – отвечал с коварной усмешкой Волынской. – Я уж имею на это приказ ее величества; мне его вчера сообщили от нее; ныне я получил письменное подтверждение и исполняю его. Просил бы, однако ж, вашу светлость доложить моей государыне, не угодно ли было бы употребить меня на дела, более полезные для государства.

– Наше дело исполнять, а не рассуждать, господин Волынской. (Голос, которым слова эти были сказаны, гораздо поумягчился.)

– С каким удовольствием употребил бы я себя, например, на помощь страждущему человечеству!.. Доведено ли до сведения ее величества о голоде, о нуждах народных? Известны ли ужасные меры, какие принимают в это гибельное время, чтобы взыскивать недоимки? Поверите ли, граф? – продолжал Артемий Петрович, обратившись к Миниху, – у нищих выпытывают последнюю копейку, сбереженную на кусок хлеба, ставят на мороз босыми ногами, обливают на морозе ж водою…

– Ужасно! – воскликнул граф Миних. – Нельзя ли облегчить бедствия народные, затеяв общеполезную работу? Сколько оставил нам Петр Великий важных планов, которых исполнение станет на жизнь и силы разве только наших правнуков! Например, чего бы лучше упорядочить пути сообщения в России? Для такого дела я положил бы в сторону меч и взялся бы за заступ и циркуль. А где, позвольте спросить, Артемий Петрович, наиболее оказываются нужды народные?

– Всего более страдает Малороссия, – отвечал Волынской, бросив пламенный, зоркий взгляд на Бирона. (Этот сел, и кабинет-министр сел за ним.) Именно туда надо бы правителя, расположенного к добру.

Он намекал на самого Миниха, домогавшегося гетманства Малороссии.

– Об этом, – подхватил Остерман, – сильно заботится государственный человек, у которого мы имеем честь теперь находиться. Он, конечно, ничего не упустит для блага России. (Здесь Волынской с презрением посмотрел на вице-канцлера, но этот очень хладнокровно продолжал.) И, сколько мне известно, заботы его увенчиваются благоприятным успехом: государыня назначает правителем Малороссии мужа, который умом и другими душевными качествами упрочит внутренно благоденствие этой страны и вместе мечом будет уметь охранять его спокойствие от нашествия опасного соседа.

Этою лукавою речью был несколько склонен честолюбивый Миних к стороне Бирона, который, пользуясь поддержкою вице-канцлера, обратился с бо́льшею твердостью к мнимому гетману Малороссии:

– Поверьте, несчастия, которые вам с таким жаром описывают, только на словах существуют, и сам господин Волынской обманут своими корреспондентами.

– Я не дитя или женщина, чтобы мог быть обманут слухами, – сказал Волынской. – Я имею свидетельства и, если нужно, представлю их: но только самой императрице. Увидим, что она скажет, когда узнает, что отец семейства, измученный пыткою за недоимки, зарезал с отчаяния все свое семейство, что другой отнес трех детей своих в поле и заморозил их там…

– Выдумка людей беспокойных! мятежных!

– Неправда, герцог! – вскричал кабинет-министр, вскочив со стула. – Волынской это подтверждает, Волынской готов засвидетельствовать это своею кровью…

Явился опять посланный из дворца, и опять за тем же.

– Сию минуту буду! – сказал герцог, посмотрев значительно на своих посетителей. – В третий раз государыня требует меня, а я задержан пустыми спорами…

– Ваша светлость пригласили меня, – сказал Миних, – чтобы поговорить о деле вознаграждения поляков за проход русских войск.

– Да, да, – отвечал Бирон, – господин вице-канцлер согласен на вознаграждение.

– Честь империи этого требует, – сказал Остерман. – Впрочем, судя по тревожному вступлению к нашему совещанию, я советовал бы отложить его до официального заседания в Кабинете.

– Честь империи!.. – воскликнул Волынской. – Гм! честь… как это слово употребляют во зло!.. И я скажу свое: впрочем . Здесь, в государственном кабинете, во дворце, пред лицом императрицы, везде объявлю, везде буду повторять, что один вассал Польши может сделать доклад об этом вознаграждении; да один вассал Польши!..

При слове «вассал » Миних и Остерман встали с мест своих, – последний, охая и жалуясь на подагру, – оба смотря друг на друга в каком-то странном ожидании. Никогда еще Волынской не доходил до такой отчаянной выходки; ему наскучило уж долее скрываться.

– За это слово вы будете дорого отвечать, дерзкий человек! – вскричал вне себя Бирон, – клянусь вам честью своею.

– Отдаю вам прилагательное ваше назад! – вскричал Волынской.

– Государыня вас требует, – сказал Остерман герцогу.

– Во дворец, да! к государыне! – произнес Бирон, хватая себя за горящую голову; потом, обратясь к Волынскому, примолвил: – Надеюсь, что мы видимся в последний раз в доме герцога курляндского.

– Очень рад, – отвечал Волынской и, не поклонясь, вышел.

Собеседники, смущенные этой ссорой, которой важные последствия были неисчислимы, последовали за ним. В ушах их долго еще гремели слова: «Я или он должен погибнуть » – слова, произнесенные беснующимся Бироном, когда они с ним прощались.

– Я или он должен погибнуть! – повторил временщик, ударив по столу кулаком, когда они вышли.

– Этого гордеца надо бы хорошенько проучить, – говорили между собою стоявшие в зале, когда Волынской проходил мимо их с гневной, презрительной улыбкой.

– Его светлость! его светлость! – закричал паж.

Возглас этот, повторенный сотнею голосов по анфиладе комнат, раздался, наконец, у подъезда. Опереженный и сопровождаемый блестящей свитой, Бирон прошел чрез приемную залу и удостоил дожидавшихся в ней одним ласковым киваньем головы. Зато скольких панегириков удостоился он сам за это наклонение! «Какой милостивый! Какой великий человек! Какая важность в поступи! Проницательность во взорах! Он рожден повелевать!.. Модель для живописца!.. Жена моя от него без ума!»

Какой-то выскочка осмелился сказать, что Петр Великий и для художника и для женщин имел более привлекательности.

– Помилуйте, – отвечали ему, – у того был только бюст хорош, а у этого… все совершенство!..

Бирона ожидала у подъезда золотая карета, вся в стеклах, так что сидевший в ней мог быть виден с головы до пят, как великолепное насекомое, которое охраняет энтомологист в прозрачной коробке. И вот покатил он, ослепляя толпу и редкой красотой своего цуга, и золотой сбруей на конях вместе с перьями, веявшими на головах их, и блеском отряда гусар и егерей, скакавшего впереди и за каретой. Между тем как чернь дивилась счастию временщика, червяк точил его сердце: гордость его сильно страдала от дерзкого, неугомонного характера Волынского. «Но он погибнет во что бы ни стало», – говорил Бирон, и блуждающие от бешенства глаза остановились на бумажке, приколотой едва заметно к позументу, которым обложена была рама в карете. Дрожащими руками, как бы от предчувствия, сорвана бумажка с своего места. Он готов был задохнуться от ярости, когда прочел написанное:

«Берегись, злодей!.. Тело Горденки похищено вчера в полночь и зарыто в таком месте, откуда можно его вырыть для свидетельства против тебя. Знай более, исполнители воли твоего клеврета бежали и скрываются там, где смеются твоему властолюбию».

Эта записка имела свое действие. Она смутила, испугала герцога грозною неожиданностию, как внезапный крик петуха пугает льва, положившего уже лапу на свою жертву, чтобы растерзать ее. Он решился не обнаруживать государыне обиды, нанесенной ему соперником, до благоприятного исполнения прежде начертанных планов. Надо было отделаться и от Горденки, который его так ужасно преследовал. Собираясь зарезать ближнего, разбойник хотел прежде умыться.

Сибирь, рудники, пасть медведя, капе́ль горячего свинца на темя – нет муки, нет казни, которую взбешенный Бирон не назначил бы Гросноту за его оплошность. Кучера, лакеи, все, что подходило к карете, все, что могло приближаться к ней, обреклось его гневу. Он допытает, кто тайный домашний лазутчик его преступлений и обличитель их; он для этого поднимет землю, допросит утробу живых людей, расшевелит кости мертвых.

 

Глава VIII

ВО ДВОРЦЕ

 

Но час настал – я ничего не помню,

Не нахожу затверженных речей;

Любовь мутит мое воображенье…

Пушкин

 

– Во дворец! – закричал взбешенный Волынской и углубился в карету.

При слове «дворец» Мариорица, вооруженная с ног до головы всеми возможными обольщениями, предстала пред него.

«Там, – говорил он сам с собою, – увижу, может быть, ее, эту пленительную Мариорицу, которую не могу вытеснить из сердца, от которой сойду с ума, если она не будет моею».

Молчание ее на письмо, препятствия раздражили в нем страсть до того, что он признается в ней уже самому себе. Эту страсть называл он доселе прихотью непостоянного, влюбчивого характера. И что ж теперь? одна мысль о Мариорице – и Волынской уже не кабинет-министр, не ревностный гражданин, жертвующий собой отечеству; он просто пламенный, безумный любовник. Что за слова: честь, благородство, отечество, он их более не понимает. Он кается уже, что вспышкою своего неосторожного характера слишком рано возбудил против себя временщика и что это обстоятельство отдалит его от дворца. Безрассудный! он подрезал, может статься, в полном цвете лучшие свои надежды. В минуты мечтания о Мариорице (и, кажется, только в эти минуты) патриот Волынской готов уступить врагу, лишь бы он сделал его властелином ее, одной только ее. Тешься тогда, лукавый, сколько душе угодно, режь, души кого хочешь!.. И правду говорил Зуда: одному ль ему пересилить судьбу России в образе Бирона?..

Он погрузился в одну мысль о Мариорице. Вся душа его, весь он – как будто разогретая влажная стихия, в которой Мариорица купает свои прелести. Как эта стихия, он обхватил ее горячей мечтой, сбегает струею по ее округленным плечам, плещет жаркою пеною по лебединой шее, подкатывается волною под грудь, замирающую сладким восторгом; он липнет летучею брызгою к горячим устам ее, и черные кудри целует, и впивается в них, и весь, напитанный ее существом, ластится около нее тонким, благовонным паром.

– Карета давно подъехала ко дворцу! – раздался голос, и Волынской, встрепенувшись, видит: дверка отворена, подножки спущены, и гайдук в изумлении смотрит на своего барина, неподвижно углубленного в карете.

«Уж не удар ли с ним!» – думает слуга.

– Да, да, я задремал, – говорит Артемий Петрович.

Браня себя за свою слабость и обещаясь быть вперед благоразумнее, он спешит во дворец.

Входя в него, не заботится, как примет его государыня; он думает только о восторге с Мариорицей. Сердце его трепещет, как у молодого человека, вступающего в первый раз в свет. И вот он в комнате, где принимает его императрица Анна Иоанновна. Она забавлялась в ней игрою на бильярде, которую так же любила, как верховую езду и стрельбу из ружья.

Волынского осаждает вереница шутов разного звания и лет (их было, если не ошибаюсь, шесть почетных, включая в то число Кульковского, успевшего также явиться к своей должности). Между ними отличаются итальянец Педрилло, бывший придворный скрипач, но переменивший эту должность на шутовскую, найдя ее более выгодною, и Лакоста, португальский жид, служивший еще шутом при Петре I и прозванный им принцем самоедов. Старик Балакирев – кто не знал его при великом образователе России? – дошучивает ныне сквозь слезы свою жизнь между счастливыми соперниками. Он играет теперь второстепенную роль; он часто грустен, жалуется, что у иностранцев в загоне, остроумен только тогда, когда случается побранить их. И как не жаловаться ему? Старых заслуг его не помнят. Иностранные шуты, Лакоста и Педрилло, отличены какими-то значками в петлице, под именем ордена Бенедетто , собственно для них учрежденного. А он, любимый шут Петра Великого, не имеет этого значка и донашивает старый кафтан, полученный в двадцатых годах. Вообще все эти шуты не прежних времен; фарсы их натянуты, тупы, и как быть им иначе под палкою или, что еще хуже, грозным взором Бирона? Остроумие – дитя беззаботного веселия.

– О, волинка! пру, пру, ду, ду… – вскричали и затянули один за другим Педрилло и Лакоста, увидав Волынского, которого они не любили потому, что он их терпеть не мог и ничем не даривал; да и соперничество его с герцогом курляндским было положено тут же на весы.

– Видно, музыка этой волынки не по вас, картофельщики, – подхватил Балакирев, – стеклянные головки не выдержат русского языка.

Императрица играла в бильярд с Мариорицей, которую сама учила этому искусству, чтобы иметь во всякое время свою домашнюю партию. Княжне Лелемико приходилось играть; но при имени Волынского она вспыхнула, побледнела и задрожала. Шары двоились в глазах ее, бильярд ходил кругом. Можно догадаться, каков был удар.

– Кикс, моя милая! – сказала государыня, засмеявшись, – никогда еще не видывала я тебя в таком знаменитом ударе. А? наш любезный кабинет-министр! – примолвила она, обратясь с приветливым видом к Волынскому, – каково здоровье?

– Еще худо, ваше величество, – отвечал он, бледный от смущения княжны Лелемико, не скрывшегося от его взоров.

– Это заметно.

– Но я поспешил сделать вам угодное, государыня, принялся ныне же за устройство…

– Ледяного дворца для свадьбы моего новобрачного пажика. (Кульковский сделал глубокий поклон так, что широкая лысина его казалась блестящею тарелкою среди его туловища: в нее звучно шлепнул Педрилло ладонью.) Я любовалась уже из окна, как у вас дело спеет. Мне это очень приятно. Вы с таким усердием исполняете мое желание, что даже нездоровье вас не удержало.

– Удовольствие ваше, государыня, дорого нам.

– Не взыщите, господа, что отвлекаю вас от дел государственных для своих прихотей… Да, таки прихотей… не скрываю этого; но старая, хворая, брюзгливая женщина всегда с причудами. Зато недолго буду вам надоедать ими.

Анна Иоанновна произнесла это грустным голосом, как бы предчувствовала свою близкую смерть. Волынской хотел что-то сказать, но государыня предупредила его, смотря на него проницательным взором:

– Мне уж и память вечную поют… (Волынской побледнел и собирался сделать почтительное возражение; но и тут государыня дала ему знак рукою, чтобы он молчал, и примолвила:) Знайте, однако ж, мой любезнейший Артемий Петрович, что я умею различать от истины шутку, под веселый час, а может быть, и в сердцах сказанную. Дела ваши говорят мне о вашей преданности лучше, нежели сплетни. (Она протянула милостиво руку Волынскому, и этот, став на одно колено, поцеловал руку с жаром благодарности. В это время вошел герцог курляндский. Государыня, сначала испуганная его появлением, смешалась, однако ж вскоре оправилась и, взглянув на него довольно сухо, продолжала, обращаясь все к кабинет-министру.) Я не имею нужды посылать за вами по три раза; вы являетесь даже на мысленное мое приглашение. Верьте, – прибавила она, давая голосом особенный вес своим словам, – что никто нас не поссорит с вами.




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2019 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных