Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Журнал «Новый мир» №6 за 1980 г. 2 страница




Сквозь короткий туннель открытых ворот они выходят на безлюдный проспект, пролегающий в безрадостной пустынной пересечённой местности, конца и края которой не видно, а ворота, откуда они только что вышли, и семиэтажный дом, и дворик, и подземный коридор — всё уже исчезло, и они на миг задерживаются среди непонятного пространства с обломками кирпичных стен, с насыпями, осыпями, оползнями, и уже хорошо знакомая магнитная сила продолжающегося сновидения несёт их куда-то в обратную сторону.

Удаляясь, они приближаются.

И вот уже перед Ларисой Германовной опять дверь на блоке и перед ней жёлтый китаец в чёрных обмотках, с трёхлинейной винтовкой у ноги. Она умоляет впустить её в комендатуру, но китаец стоит неподвижно, как раскрашенная статуэтка: фаянсовое лицо, чёрные брови, узкие змеиные глаза, рот без улыбки. Она унижается. Она плачет. Он неподвижен. Она маленькая, ещё более постаревшая, стоит перед запертой дверью, уже превратившейся в глухую кирпичную стену, за которой угадывается залитый солнцем запущенный палисадник, сухая клумба петуний, заросших бурьяном, бассейн без воды, с пирамидкой ноздреватых камней и заржавленной трубкой.

 

Некогда это был фонтан, окружённый радугой водяной пыли.

 

Плохо прижившиеся липки, почти не дающие тени.

Эту мирную картину запустения видел сын, и она на миг успокоила его, но дорожка, покрытая успевшим запылиться морским гравием, по дачному скрипевшим под ногами, оказалась слишком короткой. Она подарила ему совсем небольшой кусочек жизни, земного бытия с травой и солнцем. Может быть, это было прощание с миром, с воробьями, которые прыгали возле полуподвальных окон, на три четверти забитых косыми деревянными щитами, откуда невидимые люди бросали им кусочки чёрного хлеба.

Завизжала ещё одна дверь на блоке.

Он стал подниматься по лестнице чёрного хода, по такой обыкновенной и совсем не страшной дореволюционной лестнице чёрного хода с чугунными узорчатыми ступенями, крашенными чернилами, запахом кошек.

Он успокоился.

Ну, лестница как лестница. Как обычно, на площадки этажей вы ходили кухонные двери.

Комиссар, которому его передали в комендатуре, деликатно, почти нечувствительно подталкивал его в спину стволом нагана. Они поднимались всё выше и выше мимо мёртвого лифта, повисшего между этажами на заржавленном тросе.

 

Лифт из одного из моих постоянных сновидений — спящий и я временами сливались воедино.

Этажи. Четвёртый. Пятый. Площадки без мусора, протёртые для дезинфекции керосином.

 

«Сладко пахнет белый керосин».

 

Но какая неестественная тишина. Лишь отдалённый стук пишущих машинок, щебетанье крови.

Зелень садика неумолимо уходила вниз, и уже в окнах показалась черепичная крыша противоположного дома с кошкой возле трубы, выше которой была уже пустота равнодушного неба.

Ещё один этаж. Теперь вокруг было одно чистое небо. По такому небу могли бы летать ангелы.

Послышались шаги. На площадку шестого этажа вышла девушка в гимназическом платье, но без передника, красавица. Породистый подбородок дерзко вздёрнут и побелел от молчаливого презрения. Шея оголена. Обычный кружевной воротничок и кружевные оборочки на рукавах отсутствуют. От этого шея и руки кажутся удлинёнными. Туфельки, кое-где потёртые до белизны.

Сзади комиссар с наганом, копия его комиссара. В обоих нечто троцкое, чернокожаное.

Поравнявшись, комиссары обменялись взглядами, как встречные корабли обмениваются в море приспусканием флагов, посторонились пропуская друг друга. Один вёл свою с допроса вниз, другой своего на допрос вверх.

Её щёки горели. Точёный носик посветлел, как слоновая кость. Знаменитая Венгржановская. Самая красивая гимназистка в городе. Именно с ней когда-то он танцевал хиавату. Он её узнал. Она его не узнала. Полька. Аристократка, тогда от неё пахло резедой. Её имя повторялось в городе.

Теперь оно тоже повторялось, но уже в другом роде. Она была участницей польско-английского заговора. Они решили поднять восстание, захватить город и, перебив комиссаров и коммунистов, передать его великой Польше «от моря до моря», войску маршала Пилсудского. Старая мечта польской шляхты завладеть этим городом на Чёрном море.

Теперь их всех, конечно, уничтожат. Может быть, даже сегодня ночью вместе с ним. Наберётся человек двадцать, и хватит для одного списка. Заговор англо-польский и заговор врангелевский на маяке. Работы на час.

Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился, так и уйдёт.

Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?

 

…Сначала с усилием снимет через голову тесное гимназическое платье с узкими рукавами, потом рубашку, кружевные панталоны, чулки на ещё детских резиновых подвязках. Маленькие груди. Немытое тело. Каштановый пушок. Гусиная кожа…

 

Спускаясь по лестнице, она посмотрела на него. Может быть, узнала и удивилась. Высокомерно и вместе с тем подбадривающе усмехнулась краем искусанного рта. Родинка на шее под маленьким ухом.

— Не задерживайтесь. Проходите.

Стоптанные каблучки застучали вниз по ступеням.

Ему велели подняться ещё на один марш. Площадка седьмого этажа. Седьмое небо. На один миг он как бы повис в пустоте неба над Маразлиевской улицей, над Александровским парком с кирпичными сквозными арками старинной турецкой крепости. Морской простор.

 

Как прекрасен, свободен и необъятен был мир, который у него отнимут.

 

Комиссар передал его следователю, сказав:

— Последний из маяков.

— Садитесь, — сказал со вздохом следователь, измученный предыдущим допросом.

Отлегло от сердца. Значит, не здесь и не сейчас. Ещё может быть долгое следствие, допросы, очные ставки…

Но всё-таки как же это получилось? Неужели я тогда не разорвал записку, а только хотел разорвать и сжечь? Сейчас всё выяснится. Ведь, собственно, я ничего не совершил. Только маяк.

Стул стоял против окна. Нарочно так поставили. Он сел. На его лицо упал желатиновый закатный свет. Церковный свет.

Следователь оставался в тени. Молодое неразборчивое лицо. Уже не мальчик, но ещё и не вполне молодой человек. Юноша, носатый. Лошадиные глаза. На громадном письменном столе возле локтя кольт, источающий запах смазки. Шикарный кабинет с кожаной мебелью. Может быть, здесь недавно жил какой-нибудь адвокат, коллега отца.

— Не будем отнимать друг у друга время. Его у вас ещё меньше, чем у меня. Вы меня, конечно, не знаете и знать не хотите. А я вас, представьте, помню. Однажды я был у вас на даче. Нет, нет, отнюдь не в гостях. Красил террасу. Приходилось подрабатывать. Балуетесь живописью? Я сам живописец. Учился в художественном. Главным образом работал по пейзажу. Ну, как Исаак Левитан и так далее. Не закончил. Средств не хватило. Выперли. А вы покушаетесь на исторические полотна? «Пир в садах Гамилькара». Ого-го! Рабы, распятые на крестах, красный огонь и чёрный дым костров. Неверная перспектива и всё это почему-то пастелью. Конечно! Пастелью легче: ни цвета, ни формы. Детский рисунок. Ну ещё бы! Богатый папаша. Ему ничего не стоит купить своему гениальному вундеркинду ящик пастельных карандашей. Десять рублей — пустяки. Мамочкин сынок будет создавать репинские полотна! Я знаю, перед самой войной папочка возил вас в Санкт-Петербург, пытался по протекции впихнуть вас в Академию художеств. Но вы с треском провалились, только напрасно опозорились. А теперь папаша драпанул вместе с добровольческой армией в Константинополь, захватив с собой красотку из «Альказара», мамочка осталась на бобах и распродаёт барахло, а вундеркинд подался в контрреволюцию.

Следователь склонил тёмное лицо и порылся в ящике стола.

Его слова были грубы, справедливы и ужасны, но ещё страшнее было полотнище кумача с лозунгом «Смерть контрреволюции!». Это знамя он уже видел на первомайской демонстрации. Его несли во главе колонны сотрудников губчека.

На стене под знаменем висел знакомый портрет: пенсне без оправы, винтики ненавидящих глаз, обещающих смерть, и только смерть.

— Займёмся, — сказал следователь. — Имейте в виду — все ваши уже сидят у нас в подвале. Вы последний. Так, может быть, обойдёмся без лишней болтовни?

Закатив зрачки и упёршись в его лицо белками конских глаз, упёршись руками в край лакированного стола с таким напряжением, что даже привстал, следователь сказал:

— Так как же?

— Хорошо, — произнёс Дима, с трудом преодолевая тошноту страха.

Первое слово, произнесённое им после того, как те двое подошли к нему сзади в неестественно просторном полуциркульном помещении столовой, где некогда, в легендарном минувшем, показывали знаменитую панораму «Голгофа», смотреть которую водили маленького Диму.

…Перед мальчиком полукругом раскинулась как настоящая чёрствая иудейская земля: рыжие холмы на рыжем горизонте — неподвижный, бездыханный мир, написанный на полотне, населённый неподвижными, но тем не менее как бы живыми трёхмерными фигурами евангельских и библейских персонажей в розовых и кубовых хитонах, на ослах и верблюдах и пешком, и надо всем этим царила гора Голгофа с тремя крестами, высоко воздвигнутыми на фоне грозового неба с неподвижными зигзагами молний. Распятый богочеловек и два разбойника, распятые вместе с ним — один одесную, а другой ошую — как бы висели с раскинутыми руками над небольшой живописной группой римских воинов в медных шлемах, украшенных красными щётками.

Из пронзённого бока Христа неподвижно бежал ручеёк крови. Голова в терновом венке склонилась на костлявое плечо. Римский воин в панцире протягивал на камышовой трости к запёкшимся устам спасителя губку, смоченную желчью и уксусом.

Живот распятого был втянут под выступавшими рёбрами грудной клетки, и чресла стыдливо прикрыты повязкой. Надвигающаяся пылевая буря деформировала неподвижно раздувающиеся одежды евангельских персонажей, и мальчику уже трудно было дышать полотняным воздухом панорамы.

Может быть, именно тогда зародилась мечта нарисовать цветными карандашами нечто подобное — величественное, бессмертное.

…Красные щётки медных шлемов римских воинов. Распятые на крестах…

«Пир в садах Гамилькара».

— Тогда подпишите, и не будем терять времени.

Он взял деревянную ручку с обкусанным концом, обмакнул её в чернильницу и торопливо, как будто бы стараясь поскорее отделаться от жизни, подписался. И сразу почувствовал минутное облегчение, а потом, двигаясь в обратном направлении, очутился в полуподвале с белёнными известью стенами, ещё довольно ярко освещённом сквозь щели дощатых щитов светом уходящего дня.

Полно знакомых и незнакомых, а над ними семиэтажная громада дома, казавшегося днём мёртвым, а теперь постепенно оживавшим. В нём как бы зашевелились какие-то неизвестно откуда появившиеся люди. Может быть, на каком-то этаже начала заседать тройка. Не исключено, что оглашались списки. Пишущие машинки стучали наперебой.

Товарный вагон полуподвала, где при жалком свете электрической лампочки слабого накала сидели, лежали и стояли фигуры знакомых и незнакомых, уносил его всё дальше и дальше от дома, от дачи, от жизни в непознаваемую область с остатками кирпичной кладки, поросшей бурьяном. Тень бронепоезда с погашенными огнями как бы с тяжёлыми вздохами медленно двигалась мимо разрушенной водокачки. Угольки сыпались из поддувала, скупо освещая дегтярно-чёрные шпалы, пахнущие креозотом.

Каким-то образом становится ясно, что бронепоезд, прорываясь сквозь фронты, везёт на юг особоуполномоченного по чистке органов от проникших туда врагов. Карающий меч революции в руках Наума Бесстрашного. Бронепоезд приближается. Рельсы несут его всё ближе и ближе к городу.

Таинственная деятельность уже явственно ощущается во всех семи этажах. С наступлением ночи она усиливается. Тяжёлое предчувствие охватывает товарный вагон полуподвала — всех знакомых и незнакомых.

В коридор полуподвала ворвался топот многих ног. Одна за другой отпираются двери камер. Приближается голос, произносящий фамилии — знакомые и незнакомые — по списку.

— Прокудин. Фон Дидерихс. Сикорский. Николаев. Ралли. Венгржановская. Омельченко.

Пронесёт или не пронесёт? Не пронесло. Щёлкнул замок. В щели полуоткрывшейся двери тускло блеснула кожаная куртка. Наплечные ремни. Кубанка. Ручной электрический фонарик. Зайчик света побежал по листу бумаги с треугольной печатью.

— Из камеры с вещами. Карабазов. Вайнштейн. Нечипоренко. Вигланд. Венгржановский.

Неужели их тоже? Он замер. Вот сейчас, сию минуту произнесут его фамилию, и тогда всё кончится безвозвратно и навсегда.

Но нет. На этот раз его не вызвали. Других из маяка тоже не вызвали. Значит, их очередь ещё не наступила. А вдруг случится чудо и очередь их никогда не наступит?

 

Те же, чья очередь уже наступила, вели себя по-разному.

 

Полковник Вигланд в английской шинели, имевшей на нём вид халата, сидевший в углу и безостановочно строчивший по-английски свой дневник, преждевременно седой, дурно подстриженный, быстро дострочил начатую фразу и спрятал заветную тетрадку глубоко под шинель. Вероятно, он надеялся, что в конце концов его записки каким-то образом попадут в руки потомков, как важный исторический документ, и его имя произнесут рядом с именем знаменитого Лоуренса-аравийского, — гордостью британской разведки, или, быть может, даже рядом с именем Уинстона Черчилля. Потряхивая серым хохолком на маленькой головке, с выпуклыми склеротическими английскими глазами, солдатским шагом он прошёл мимо ручного электрического фонарика и скрылся в темноте коридора.

Приказчик мануфактурного магазина Карабазов в лёгкой короткой поддёвочке долго копался в своём узелке, укладывая остатки сахара, кружку, ложку, салфеточку, оттягивая время, и шея его над вышитым воротом русской рубахи венозно покраснела.

— Побыстрее! Не копайтесь!

Вайнштейн, как только услышал свою фамилию, до неузнаваемости переменился в лице, поднял согнутые в локтях руки и, как бы жеманно вытанцовывая фрейлахс, на цыпочках, осторожненько, осторожненько, с ничего не видящими безумными глазами протанцевал в коридор, вполголоса напевая с сильным акцентом: «Каустическая сода, каустическая сода…» — как бы желая отстранить от себя эту при клятую каустическую соду, спрятанную в подвале и теперь отнявшую его жизнь.

Штабс-капитан Венгржановский в студенческой тужурке и длинных шевровых сапогах, гордо закинув голову, — как две капли воды похожий на свою младшую сестру, — вышел из камеры с дрожащей улыбкой, отбросив в сторону недокуренную папироску.

Фон Дидерихс суетливо раздавал на память остающимся в камере мелкую элегантную чепуху: замшевый кошелёк, шёлковый платочек для наружного кармана, портсигарчик, маленькую фотографию девушки с испанским гребнем в причёске, обручальное кольцо, долго не снимавшееся с пальца, и по его курносому курляндскому носику ползла аквамариновая слезинка, блеснувшая в луче электрическом фонарика.

…он стоял недалеко от двери в третьей танцевальной позиции окаменевший, с помрачённым сознанием, загадавши, что если он не шелохнётся, не вздохнёт, не сдвинет ног с третьей позиции ни на одни сантиметр, ни на волосок, то его не вызовут, если же хоть чуть-чуть шелохнётся, то сейчас же услышит громко произнесённую свою фамилию, и тогда уже будет всё кончено и он навсегда перейдёт в ту непонятную, ужасную область, откуда нет возврата…

 

…нет возврата…

 

Снились ли им в эту ночь какие-нибудь сны? Они сами были сновидениями. Они были кучей валяющихся на полу сновидений, ещё не разобранных по порядку, не устроенных в пространстве. Урожай реформы.

 

Ни в аду, ни в раю, ни в чистилище. Нигде.

 

Преодолевая угловатые препятствия, чудилось им, польские части, перевалив за Раздельную, приближались к станции Гниляково-Дачная. Вот они уже освобождают Сортировочную. Они непростительно долго путаются среди железнодорожных тупиков, закрытых семафоров, обратно переведённых стрелок. Морской десант прыгает прямо с барж в прибой. Десантники по грудь в пене, подняв над головой новенькие винчестеры и ручные пулемёты чёрной воронёной стали, устремляются на Люстдорфский пляж, но водоросли и множество медуз мешают им бежать. Вымокшие английские шинели горчичного цвета с трёхцветными шевронами на рукавах стесняют движения. Движения угрожающе замедляются. Неужели они не успеют взять штурмом семиэтажный дом, где всё время что-то происходит?

Их и без того непростительное замедление осложняется присутствием мамы, папы и его жены Инги с маленьким белым шрамом на губе.

Теперь, как и тогда, она была старше его. Не девушка, не барышня, а молодая женщина, опытная и страстная, которая силой взяла его, не отпуская от себя ни на шаг и не давая ему вздохнуть, и он слышал запах её тельняшки и рук — сильных, как у прачки. Она повелевала им, как будто была не женщиной, а мужчиной. Женщиной был он. Их сожитие доставляло ему мучительное наслаждение, вытягивая из него все жилы, издававшие при вытягивании виолончельные звуки хроматической гаммы, переходящей во что-то церковное, панихидное, «творящее песнь». Они сопровождали таинство их бракосочетания в какой-то незнакомой пасмурной церкви.

Она была одновременно и его жена и его мать, которую он совсем забыл, а теперь вдруг вспомнил, и она печально стояла возле него с лицом, не различимым под траурной вуалью. А он, оставаясь её сыном, в то же время был как бы своим собственным отцом, мужем матери, — в белом галстуке и во фраке с серебряным значком присяжного поверенного на шёлковом лацкане, и перед ними стоял вышедший из царских врат священник в траурной ризе, и ко всему этому примешивалось ощущение коварства, погубившего их всех.

Священник помахивал кадилом, но делал это без всякого одушевления, и кадильный дым был без запаха, и это давало понять, что жизнь висит на волоске. Он этого не понимал. Это понимала одна лишь его мать, у которой сердце трепетало, как белая бабочка, улетающая из церкви наружу через разбитое окошко в куполе в поисках спасения.

Лариса Германовна с отчаянием отбрасывала мысль, что всё уже совершилось и она опоздала.

Море, еле заметное за деревьями парка за семиэтажным домом, куда она никак не могла проникнуть, кипело, как масло на раскалённой сковородке, и оттуда вместе со звуками жарения доносился запах гниющей тины и мёртвых мидий, выброшенных на берег.

Десятки способов спасения сына приходили в её воспалённый мозг, но ни один не подходил, а между тем она чувствовала, что есть какой-то один-единственный, но верный способ, но он ускользал из её сознания подобно забытому слову, выпавшему из памяти, но оставившему неразборчивый след.

Это слово есть. Оно существует, но оно забыто, стоит только сделать усилие — и оно вспомнится. И вдруг, как забытое слово, возник перед ней ещё не опознанный и не обозначенный словом человек с отторгнутым именем, спаситель сына. Пока ещё человек и его имя существовали отдельно друг от друга. Но Лариса Германовна уже предчувствовала их слияние.

Сперва явилось имя. Оно явилось как бы из ничего. Серафим. И тут же имя слилось с человеком. Человек обрёл форму: Серафим Лось. Да, именно он. Писатель. Он несомненно когда-то бывал у них на даче. Даже читал что-то своё, революционно-декадентское. Он всегда появлялся внезапно и так же внезапно исчезал. Ходили тёмные слухи, что он боевик, бомбист.

 

В его профиле было действительно что-то горбоносо-лосиное, сохатое.

 

Он сидел, согнувшись над маленькой портативной пишущей машинкой «Эрика» с западающей буковкой «о» и выскакивающей над строчкой буковкой «к».

Он с такой силой стучал по стёршимся клавишам, что буквы насквозь пробивали дрянную, почти клозетную бумагу.

Он сводил счёты с русской революцией. Он писал о себе, придумав для своего героя многозначительную фамилию Неизбывнов.

Комиссар временного правительства Неизбывнов. Это звучало прекрасно. Он мучительно переживает развал русской армии.

 

«Стоя в окне своего салон-вагона, Неизбывнов видел сон наяву. Явь сегодняшнего дня месяцев восемь тому назад была бы невозможной даже и во сне, под крышей мансарды на рю де Сантэ, куда Париж как бы в насмешку или в назидание и поучение русским пришельцам на один конец бросил сумасшедший дом, а на другой — в ночные улицы, заполненные «этими господами» в косоворотках и нелепых шляпах, — знаменитую тюрьму Сантэ, из ворот которой иногда по рельсам вывозили гильотину, так как по закону казни должны были совершаться не в стенах тюрьмы, а публично, на площади. Сон наяву, сон странный и временами непостижимый, где одно видение, не успев обрисоваться, уже рождало другое, более сумбурное, и, сплетаясь с третьим, десятым, сотым, чертило огромный круг, куда таинственная — кем предназначенная? — судьба, бросала всё новые и новые звенья».

 

Это здорово, подумал Серафим Лось, именно звенья, и продолжал долбить по шатким клавишам.

 

«Каждое звено было отлично от другого, как разнились сибирские каторжные тюрьмы от Сорбонны, и каждое звено не подходило к другому, как не подходил арестантский бушлат к кимоно крошечной гейши в Нагасаках».

 

Не чересчур ли насчёт Нагасак? И как омерзительно выскакивает над строчкой буква «к», портя всё впечатление от стиля, а буква«о» выбивает бумажные белые и чёрные кружочки, осыпая мои колени, чёрт бы их побрал!

 

Движение мысли несло его в обратную сторону, и он махнул рукой на маленькие досадные помехи печатания на машинке.

А почему бы, собственно, и не гейша? Но не слишком ли много звеньев? Он чувствовал их переизбыток, но не мог уже остановиться. Он торопился. Вечерний свет острым углом проник в комнату, полную махорочного дыма. Надо успеть достукать главу до наступления темноты. Электричество было выключено.

 

«И ковался, ковался загадочный круг, — стучали буковки пишущей машинки, — таща за собой словно назло всему земному, разумному — но во имя неразумного! — Нерчинский острог, и Черемховскй рудник с вагонетками и тачками, и номер петербургской «Астории» с бомбой в чемодане якобы английского инженера Джона Уинкельтона, и кандалы, и лодку-душегубку, плывущую вниз по Амуру к океану, к Азии, к воле, и смертный приговор, выслушанный в здании военного суда…».

 

Лось передохнул, отряхнул с колен бумажные кружочки.

 

«…и ночные парижские кафе возле рынка… и карцер, узкий, как гроб, откуда, кажется, не выйти живому… и коридор Смольного, и залы Таврического дворца… и знамёна, знамёна, знамёна красные, как кровь человеческая, и толпы на Невском, и салон-вагон комиссара временного правительства…»

 

Дался мне этот салон-вагон. А всё-таки приятно вспомнить.

 

«…с зеркалами, фарфоровым сервизом в голубых с золотом великокняжеских гербах…»

 

Измученный, обалдевший, он выкрутил из-под валика три листка переложенных дрянной копиркой, которая уже не пачкала пальцев, и увидел стоящую в дверях женщину, даму, которая кинулась к нему и схватила за руки.

— Ради бога. Только вы один можете его спасти. Вы были на каторге вместе с этим Маркиным.

Он вытер рукавом френча слезящиеся от напряжения глаза. В его голове, в его лице, в его носе в самом деле было нечто лосиное, хотя Серафим Лось была всего лишь партийная кличка, литературный псевдоним, а на самом деле он был Глузман. Ему всё ещё казалось, что его куда-то уносит салон-вагон и что женщина стоит в дверях этого салона, за окнами которого проносится метель паровозных искр.

Сначала он не узнал Ларису Германовну, так она постарела, но, придя в себя, вспомнил дачу, картину «В садах Гамилькара» и понял, что речь шла о её сыне.

— Да, да, конечно, сейчас же… — торопливо забормотал он, слепо суясь по углам, — мы с Максом были на каторге, даже вместе бежали…

Он нашёл в углу среди сора свои деревянные сандалии, сунул в них босые ноги, и они побежали по улицам, уже освещённым закатным багрянцем.

 

У него был мандат действительного члена общества политкаторжан. Тогда почти каждая бумажка называлась мандатом. Она открыла ему двери губчека.

Вчера по приказу Маркина не в гараже, а прямо во дворе среди бела дня, расстреляли двух оперативников, укравших во время обыска золотые часы и бриллиантовую брошку. Маркин до сих пор не мог успокоиться. Перед его глазами неустранимо стояла картина допроса, а потом казни. Они оба стояли перед ним, ещё живые, но уже без поясов и без сапог, переминаясь босыми ногами с ракушками отросших, давно не стриженных ногтей больших пальцев. Потом уже во дворе они повалились в разные стороны, а из стены на них посыпалась кирпичная пыль.

У Маркина был неистребимый местечковый, жаргонный выговор. Некоторые буквы, особенно шипящие, свистящие и цокающие, он произносил одну вместо другой, как бы с трудом продираясь сквозь заросли многих языков — русского, еврейского, польского, немецкого.

Его бурая шея стала ещё более бычьей, чем на каторге. Но тогда голова его была наполовину выбрита, а теперь густо заросла жёсткими пыльными волосами с рыжеватым оттенком.

— Здравствуй, Глузман, — сказал он без удивления. — Ну что, до сих пор эсерствуешь?

В кабинет, толкнув дверь коленом, вошла молодая женщина в юбке клёш с небольшим шрамом на губе. Обеими руками она прижимала к груди тяжёлый громадный «ундервуд». Увидев, что в кабинете посторонний, она поставила машинку на стол, отчего звякнули звоночки, и, кинув на Серафима Лося острый взгляд леденцовых глаз, порочно опушённых тенистыми ресницами, вышла из кабинета, плотно притворив за собой обитую клеёнкой дверь.

 

Неужели на этом допотопном «ундервуде» печатаются проскрипционные списки? — подумал Лось. Ему не нравилось, что Маркин назвал его Глузманом. Но надо было терпеть.

 

— Заварки нет, — сказал Маркин. — Кипяток есть. Будем пить с ландринками.

Он протянул на ладони с резко прочерченными чёрными линиями судьбы три разноцветные ландринки. Лось выбрал и положил в косой рот с давно не леченными зубами одну ландринку, как бы отлитую из бутылочного стекла, а малиновый и жёлтый шарики оставил для Маркина — деликатность, принятая на каторге.

— У тебя сидит один юноша… — начал Лось.

— А ты откуда знаешь, что он у меня сидит? — перебил Маркин, произнося слово «знаешь» как «жнаишь» и слово «сидит» как «шидит».

— Ко мне приходила его мать.

— Ко мне она тоже приходила, но я её приказал не пускать. А твой юноша — юнкер, член контрреволюционной организации. Сегодня мы их всех ликвидируем.

Лось помертвел.

— Макс, я прошу тебя, во имя нашей старой дружбы.

— Ты просишь, чтобы я его выпустил?

 

Он произнёс «выпуштиль».

 

— Ради твоей матери. Ведь у тебя тоже была мать.

— Замолчи! Была у меня мать или не была… Какого чёрта ты пришёл сюда ковыряться в моей душе? Ещё неизвестно, чем ты занимаешься у нас в тылу. Может быть, ты работаешь по заданию Савинкова и мечтаешь устроить у нас Ярославль… А вот я сейчас вызову коменданта, и он поставит тебя к стенке.

— Я уже давно разоружился.

— Ага! Осознал свои политические заблуждения? Так почему же ты не идёшь работать к нам? Стал обывателем! Эх ты… А ещё бросал бомбы в губернаторов.

— Когда-то мы дали друг другу клятву дружбы.

— Врёшь. Я не давал никакой клятвы.

— Вспомни напильник. Может быть, ты посмеешь отрицать, что напильник достал я?

— Напильник достал ты, — смущённо пробормотал Маркин.

— Так подари мне жизнь этого мальчика.

— Заткнись! — крикнул Маркин. — Или я застрелю тебя на месте.

«На месте» он произнёс как «на мешти».

Он вырвал из кобуры наган.

— Уходи!

Кровь бросилась в лицо Лося. В нём заговорил старый боевик-эсер.

— Стреляй, подлец! — сказал он сквозь зубы. — Стреляй в своего товарища по каторге, если у тебя хватит совести.

Маркин швырнул наган на стол и опустил глаза. Опустить глаза значило сдаться.

— Даёшь слово? — спросил Лось. — Не обманешь?

— Моё слово железо.

На подоконнике продолжали сохнуть корки пайкового хлеба. По закопчённому солдатскому бачку с остатками засохшей ячной каши ползали синие мухи. На куске газетной бумаги продолжали блестеть вещественные доказательства — золотые часы и бриллиантовая брошь.

 

— Но имей в виду, Глузман, — крикнул Маркин вослед уходящему Лосю, — если ты ещё хоть раз попадёшься мне на глаза, я не посмотрю, что мы когда-то вместе были на колесухе. Мы враги.

Солнце заходило. Трудно дышалось. В кабинет уже начали проникать предвечерние тени. Перед глазами Лося всё ещё стояла убитая горем женщина. Он видел, как голого юношу с родимым пятном под лопаткой, со сливочно-нежным телом вталкивают в гараж…

 

Только он один мог его спасти. И он его спас.

 

— Он дал слово. Его выпустят, — сказал Лось Ларисе Германовне, которая продолжала неподвижно стоять на том самом углу, где он её оставил, на углу под акацией, увешанной ремешками стручков.

Она стала мелко и часто, по-дамски, креститься. Потом рванулась, схватила руку Лося и стала осыпать её поцелуями.

— Лариса Германовна, ради бога, что вы делаете!..

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных