Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Хождение ДУШИ по мытарствам




 

Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая, что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал:

– Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен… Хотел убить, но не повинен! Не я!

Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочила Грушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги.

– Это я, я, окаянная, я виновата! – прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, – это из-за меня он убил!.. Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!

– Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая, – завопил, грозя ей рукой, исправник, но тут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками.

– Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, – вскричал он, – вы положительно мешаете следствию… дело портите… – почти задыхался он.

– Меры принять, меры принять, меры принять! – страшно закипятился и Николай Парфенович, – иначе положительно невозможно!..

– Вместе судите нас! – продолжала исступленно восклицать Грушенька, все еще на коленях. – Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертную казнь!

– Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! – бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. – Не верьте ей, – кричал он, – не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!

Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а что ее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади него стояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел Николай Парфенович, судебный следователь, и все уговаривал его отпить из стоявшего на столе стакана немного воды: «Это освежит вас, это вас успокоит, не бойтесь, не беспокойтесь», – прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг, он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый, а другой какой-то ярко-желтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. И долго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали его взгляд неотразимо даже во все время этих страшных часов допроса, так что он почему-то все не мог от них оторваться и их забыть, как совершенно неподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте, где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага. Оказалось, что это был письмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоял теперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселся на стуле у того же окна.

– Выпейте воды! – мягко повторил в десятый раз следователь.

– Выпил, господа, выпил… но… что ж, господа, давите, казните, решайте судьбу! – воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимся взглядом на следователя.

– Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, Федора Павловича, вы не виновны? – мягко, но настойчиво спросил следователь.

– Не виновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг… Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой не повинен… Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца, кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!..

– Да, вот кто мог убить… – начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь к Мите:

– Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева. Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные ему вами, по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно, по крайней мере по отзыву доктора.

– Жив? Так он жив! – завопил вдруг Митя, всплеснув руками. Все лицо его просияло. – Господи, благодарю тебя за величайшее чудо, содеянное тобою мне, грешному и злодею, по молитве моей!.. Да, да, это по молитве моей, я молился всю ночь!.. – и он три раза перекрестился. Он почти задыхался.

– Так вот от этого-то самого Григория мы и получили столь значительные показания на ваш счет, что… – стал было продолжать прокурор, но Митя вдруг вскочил со стула.

– Одну минуту, господа, ради Бога, одну лишь минутку; я сбегаю к ней…

– Позвольте! В эту минуту никак нельзя! – даже чуть не взвизгнул Николай Парфенович и тоже вскочил на ноги. Митю обхватили люди с бляхами на груди, впрочем он и сам сел на стул…

– Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! – восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. – О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик – ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!..

– Итак, вы… – начал было следователь.

– Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, – прервал Митя, поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, – дайте же чуточку сообразиться, дайте вздохнуть, господа. Все это ужасно потрясает, ужасно, не барабанная же шкура человек, господа!

– Вы бы опять водицы… – пролепетал Николай Парфенович.

Митя отнял от лица руки и рассмеялся. Взгляд его был бодр, он весь как бы изменился в одно мгновение. Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этим людям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если бы все они сошлись вчера, когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светском обществе. Заметим, однако, кстати, что у исправника Митя, в начале его прибытия к нам, был принят радушно, но потом, в последний месяц особенно, Митя почти не посещал его, а исправник, встречаясь с ним, на улице например, сильно хмурился и только лишь из вежливости отдавал поклон, что очень хорошо заприметил Митя. С прокурором был знаком еще отдаленнее, но к супруге прокурора, нервной и фантастической даме, иногда хаживал с самыми почтительными, однако, визитами, и даже сам не совсем понимая, зачем к ней ходит, и она всегда ласково его принимала, почему-то интересуясь им до самого последнего времени. Со следователем же познакомиться еще не успел, но, однако, встречал и его и даже говорил с ним раз или два, оба раза о женском поле.

– Вы, Николай Парфеныч, искуснейший, как я вижу, следователь, – весело рассмеялся вдруг Митя, – но я вам теперь сам помогу. О господа, я воскрешен… и не претендуйте на меня, что я так запросто и так прямо к вам обращаюсь. К тому же я немного пьян, я это вам скажу откровенно. Я, кажется, имел честь… честь и удовольствие встречать вас, Николай Парфеныч, у родственника моего Миусова… Господа, господа, я не претендую на равенство, я ведь понимаю же, кто я такой теперь пред вами сижу. На мне лежит… если только показания на меня дал Григорий… то лежит – о, конечно, уж лежит – страшное подозрение! Ужас, ужас – я ведь понимаю же это! Но к делу, господа, я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что, послушайте, послушайте, господа. Ведь если я знаю, что я не виновен, то уж, конечно, в один миг покончим! Так ли? Так ли?

Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.

– Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально, – внушительно проговорил Николай Парфенович и, повернувшись к писарю, вполголоса продиктовал ему, что надо записать.

– Записывать? Вы хотите это записывать? Что ж, записывайте, я согласен, даю полное мое согласие, господа… Только видите… Стойте, стойте, запишите так: «В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедному старику, виновен». Ну там еще про себя, внутри, в глубине сердца своего виновен – но это уж не надо писать, – повернулся он вдруг к писарю, – это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца то есть… Но в убийстве старика отца – не виновен! Это дикая мысль! Это совершенно дикая мысль!.. Я вам докажу, и вы убедитесь мгновенно. Вы будете смеяться, господа, сами будете хохотать над вашим подозрением!..

– Успокойтесь, Дмитрий Федорович, – напомнил следователь, как бы, видимо, желая победить исступленного своим спокойствием. – Прежде чем будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение того факта, что, кажется, вы не любили покойного Федора Павловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре… Здесь, по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели убить его: «Не убил, – воскликнули вы, – но хотел убить!»

– Я это воскликнул? Ох, это может быть, господа! Да, к несчастию, я хотел убить его, много раз хотел… к несчастию, к несчастию!

– Хотели. Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?

– Что ж объяснять, господа! – угрюмо вскинул плечами Митя, потупясь. – Я ведь не скрывал моих чувств, весь город об этом знает – знают все в трактире. Еще недавно в монастыре заявил в келье старца Зосимы… В тот же день, вечером, бил и чуть не убил отца и поклялся, что опять приду и убью, при свидетелях… О, тысяча свидетелей! Весь месяц кричал, все свидетели!.. Факт налицо, факт говорит, кричит, но – чувства, господа, чувства, это уж другое. Видите, господа, – нахмурился Митя, – мне кажется, что про чувства вы не имеете права меня спрашивать. Вы хоть и облечены, я понимаю это, но это дело мое, мое внутреннее дело, интимное, но… так как я уж не скрывал моих чувств прежде… в трактире, например, и говорил всем и каждому, то… то не сделаю и теперь из этого тайны. Видите, господа, я ведь понимаю, что в этом случае на меня улики страшные: всем говорил, что его убью, а вдруг его и убили: как же не я в таком случае? Ха-ха! Я вас извиняю, господа, вполне извиняю. Я ведь и сам поражен до эпидермы, потому что кто ж его убил, наконец, в таком случае, если не я? Ведь не правда ли? Если не я, так кто же, кто же? Господа, – вдруг воскликнул он, – я хочу знать, я даже требую от вас, господа: где он убит? Как он убит, чем и как? Скажите мне, – быстро спросил он, обводя прокурора и следователя глазами.

– Мы нашли его лежащим на полу, навзничь, в своем кабинете, с проломленною головой, – проговорил прокурор.

– Страшно это, господа! – вздрогнул вдруг Митя и, облокотившись на стол, закрыл лицо правою рукой.

– Мы будем продолжать, – прервал Николай Парфенович. – Итак, что же тогда руководило вас в ваших чувствах ненависти? Вы, кажется, заявляли публично, что чувство ревности?

– Ну да, ревность, и не одна только ревность.

– Споры из-за денег?

– Ну да, и из-за денег.

– Кажется, спор был в трех тысячах, будто бы недоданных вам по наследству.

– Какое трех! Больше, больше, – вскинулся Митя, – больше шести, больше десяти может быть. Я всем говорил, всем кричал! Но я решился, уж так и быть, помириться на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи… так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, все равно как моею собственностью…

Прокурор значительно переглянулся со следователем и успел незаметно мигнуть ему.

– Мы к этому предмету еще возвратимся, – проговорил тотчас следователь, – вы же позволите нам теперь отметить и записать именно этот пунктик: что вы считали эти деньги, в том конверте, как бы за свою собственность.

– Пишите, господа, я ведь понимаю же, что это опять-таки на меня улика, но я не боюсь улик и сам говорю на себя. Слышите, сам! Видите, господа, вы, кажется, принимаете меня совсем за иного человека, чем я есть, – прибавил он вдруг мрачно и грустно. – С вами говорит благородный человек, благороднейшее лицо, главное, – этого не упускайте из виду – человек, наделавший бездну подлостей, но всегда бывший и остававшийся благороднейшим существом, как существо, внутри, в глубине, ну, одним словом, я не умею выразиться… Именно тем-то и мучился всю жизнь, что жаждал благородства, был, так сказать, страдальцем благородства и искателем его с фонарем, с Диогеновым фонарем, а между тем всю жизнь делал одни только пакости, как и все мы, господа… то есть, как я один, господа, не все, а я один, я ошибся, один, один!.. Господа, у меня голова болит, – страдальчески поморщился он, – видите, господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко! Но теперь, когда уж он умер, я думаю иначе.

– Как это иначе?

– Не иначе, но я жалею, что так его ненавидел.

– Чувствуете раскаяние?

– Нет, не то чтобы раскаяние, этого не записывайте. Сам-то я нехорош, господа, вот что, сам-то я не очень красив, а потому права не имел и его считать отвратительным, вот что! Это, пожалуй, запишите.

Проговорив это, Митя стал вдруг чрезвычайно грустен. Уже давно постепенно с ответами на вопросы следователя он становился все мрачнее и мрачнее. И вдруг как раз в это мгновение разразилась опять неожиданная сцена. Дело в том, что Грушеньку хоть давеча и удалили, но увели не очень далеко, всего только в третью комнату от той голубой комнаты, в которой происходил теперь допрос. Это была маленькая комнатка в одно окно, сейчас за тою большою комнатой, в которой ночью танцевали и шел пир горой. Там сидела она, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсивший и к ней прилепившийся, как бы ища около нее спасения. У ихней двери стоял какой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула руками и, прокричав громким воплем: «Горе мое, горе!», бросилась вон из комнаты к нему, к своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить. Митя же, заслышав вопль ее, так и задрожал, вскочил, завопил и стремглав бросился к ней навстречу, как бы не помня себя. Но им опять сойтись не дали, хотя они уже увидели друг друга. Его крепко схватили за руки: он бился, рвался, понадобилось троих или четверых, чтобы удержать его. Схватили и ее, и он видел, как она с криком простирала к нему руки, когда ее увлекали. Когда кончилась сцена, он опомнился опять на прежнем месте, за столом, против следователя, и выкрикивал, обращаясь к ним:

– Что вам в ней? Зачем вы ее мучаете? Она невинна, невинна!..

Его уговаривали прокурор и следователь. Так прошло некоторое время, минут десять; наконец в комнату поспешно вошел отлучившийся было Михаил Макарович и громко, в возбуждении, проговорил прокурору:

– Она удалена, она внизу, не позволите ли мне сказать, господа, всего одно слово этому несчастному человеку? При вас, господа, при вас!

– Сделайте милость, Михаил Макарович, – ответил следователь, – в настоящем случае мы не имеем ничего сказать против.

– Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, – начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и все взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному, – я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям, и с ней там теперь безотлучно этот старичок Максимов, и я ее уговорил, слышь ты? – уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну, одним словом, говорил, и она поняла. Она, брат, умница, она добрая, она руки у меня, старого, полезла было целовать, за тебя просила. Сама послала меня сюда сказать тебе, чтоб ты за нее был спокоен, да и надо, голубчик, надо, чтоб я пошел и сказал ей, что ты спокоен и за нее утешен. Итак, успокойся, пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, это кроткая душа и ни в чем не повинная. Так как же ей сказать, Дмитрий Федорович, будешь сидеть спокоен аль нет?

Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое, проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в глазах его. Митя вскочил и бросился к нему.

– Простите, господа, позвольте, о, позвольте! – вскричал он, – ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду, буду спокоен, весел буду, передайте ей по безмерной доброте души вашей, что я весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такой ангел-хранитель, как вы. Сейчас все покончу и только что освобожусь, сейчас и к ней, она увидит, пусть ждет! Господа, – оборотился он вдруг к прокурору и следователю, – теперь всю вам душу мою открою, всю изолью, мы это мигом покончим, весело покончим – под конец ведь будем же смеяться, будем? Но, господа, эта женщина – царица души моей! О, позвольте мне это сказать, это-то я уж вам открою… Я ведь вижу же, что я с благороднейшими людьми: это свет, это святыня моя, и если б вы только знали! Слышали ее крики: «С тобой хоть на казнь!» А что я ей дал, я, нищий, голяк, за что такая любовь ко мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такой любви, чтоб со мной ей в каторгу идти? За меня в ногах у вас давеча валялась, она, гордая и ни в чем не повинная! Как же мне не обожать ее, не вопить, не стремиться к ней, как сейчас? О господа, простите! Но теперь, теперь я утешен!

И он упал на стул и, закрыв обеими ладонями лицо, навзрыд заплакал. Но это были уже счастливые слезы. Он мигом опомнился. Старик исправник был очень доволен, да, кажется, и юристы тоже: они почувствовали, что допрос вступит сейчас в новый фазис. Проводив исправника, Митя просто повеселел.

– Ну, господа, теперь ваш, ваш вполне. И… если б только не все эти мелочи, то мы бы сейчас же и сговорились. Я опять про мелочи. Я ваш, господа, но, клянусь, нужно взаимное доверие – ваше ко мне и мое к вам, – иначе мы никогда не покончим. Для вас же говорю. К делу, господа, к делу, и, главное, не ройтесь вы так в душе моей, не терзайте ее пустяками, а спрашивайте одно только дело и факты, и я вас сейчас же удовлетворю. А мелочи к черту!

Так восклицал Митя. Допрос начался вновь.

 

IV

Мытарство второе

 

– Вы не поверите, как вы нас самих ободряете, Дмитрий Федорович, вашею этою готовностью… – заговорил Николай Парфенович с оживленным видом и с видимым удовольствием, засиявшим в больших светло-серых навыкате, очень близоруких впрочем, глазах его, с которых он за минуту пред тем снял очки. – И вы справедливо сейчас заметили насчет этой взаимной нашей доверенности, без которой иногда даже и невозможно в подобной важности делах, в том случае и смысле, если подозреваемое лицо действительно желает, надеется и может оправдать себя. С нашей стороны мы употребим все, что от нас зависит, и вы сами могли видеть даже и теперь, как мы ведем это дело… Вы одобряете, Ипполит Кириллович? – обратился он вдруг к прокурору.

– О, без сомнения, – одобрил прокурор, хотя и несколько суховато сравнительно с порывом Николая Парфеновича.

Замечу раз навсегда: новоприбывший к нам Николай Парфенович, с самого начала своего у нас поприща, почувствовал к нашему Ипполиту Кирилловичу, прокурору, необыкновенное уважение и почти сердцем сошелся с ним. Это был почти единственный человек, который безусловно поверил в необычайный психологический и ораторский талант нашего «обиженного по службе» Ипполита Кирилловича и вполне верил и в то, что тот обижен. О нем слышал он еще в Петербурге. Зато в свою очередь молоденький Николай Парфенович оказался единственным тоже человеком в целом мире, которого искренно полюбил наш «обиженный» прокурор. Дорогой сюда они успели кое в чем сговориться и условиться насчет предстоящего дела и теперь, за столом, востренький ум Николая Парфеновича схватывал на лету и понимал всякое указание, всякое движение в лице своего старшего сотоварища, с полуслова, со взгляда, с подмига глазком.

– Господа, предоставьте мне только самому рассказать и не перебивайте пустяками, и я вам мигом все изложу, – кипятился Митя.

– Прекрасно-с. Благодарю вас. Но прежде чем перейдем к выслушанию вашего сообщения, вы бы позволили мне только констатировать еще один фактик, для нас очень любопытный, именно о тех десяти рублях, которые вы вчера, около пяти часов, взяли взаймы под заклад пистолетов ваших у приятеля вашего Петра Ильича Перхотина.

– Заложил, господа, заложил, за десять рублей, и что ж дальше? Вот и все, как только воротился в город с дороги, так и заложил.

– А вы воротились с дороги? Вы ездили за город?

– Ездил, господа, за сорок верст ездил, а вы и не знали?

Прокурор и Николай Парфенович переглянулись.

– И вообще, если бы вы начали вашу повесть со систематического описания всего вашего вчерашнего дня с самого утра? Позвольте, например, узнать: зачем вы отлучались из города и когда именно поехали и приехали… и все эти факты…

– Так вы бы так и спросили с самого начала, – громко рассмеялся Митя, – и если хотите, то дело надо начать не со вчерашнего, а с третьеводнишнего дня, с самого утра, тогда и поймете, куда, как и почему я пошел и поехал. Пошел я, господа, третьего дня утром к здешнему купчине Самсонову занимать у него три тысячи денег под вернейшее обеспечение, – это вдруг приспичило, господа, вдруг приспичило…

– Позвольте прервать вас, – вежливо перебил прокурор, – почему вам так вдруг понадобилась, и именно такая сумма, то есть в три тысячи рублей?

– Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня… ведь эдак в трех томах не упишешь, да еще эпилог потребуется!

Все это проговорил Митя с добродушною, но нетерпеливою фамильярностью человека, желающего сказать всю истину и исполненного самыми добрыми намерениями.

– Господа, – как бы спохватился он вдруг, – вы на меня не ропщите за мою брыкливость, опять прошу: поверьте еще раз, что я чувствую полную почтительность и понимаю настоящее положение дела. Не думайте, что и пьян. Я уж теперь отрезвился. Да и что пьян не мешало бы вовсе. У меня ведь как:

 

Отрезвел, поумнел – стал глуп,

Напился, оглупел – стал умен.

 

Ха-ха! А впрочем, я вижу, господа, что мне пока еще неприлично острить пред вами, пока то есть не объяснимся. Позвольте наблюсти и собственное достоинство. Понимаю же я теперешнюю разницу: ведь я все-таки пред вами преступник сижу, как, стало быть, в высшей степени неровня, а вам поручено меня наблюдать: не погладите же вы меня по головке за Григория, нельзя же в самом деле безнаказанно головы ломать старикам, ведь упрячете же вы меня за него по суду, ну на полгода, ну на год в смирительный, не знаю, как там у вас присудят, хотя и без лишения прав, ведь без лишения прав, прокурор? Ну так вот, господа, понимаю же я это различие… Но согласитесь и в том, что ведь вы можете самого Бога сбить с толку такими вопросами: где ступил, как ступил, когда ступил и во что ступил? Ведь я собьюсь, если так, а вы сейчас лыко в строку и запишете, и что ж выйдет? Ничего не выйдет! Да наконец, если уж я начал теперь врать, то и докончу, а вы, господа, как высшего образования и благороднейшие люди, меня простите. Именно закончу просьбой: разучитесь вы, господа, этой казенщине допроса, то есть сперва-де, видите ли, начинай с чего-нибудь мизерного, с ничтожного: как, дескать, встал, что съел, как плюнул, и, «усыпив внимание преступника», вдруг накрывай его ошеломляющим вопросом: «Кого убил, кого обокрал?» Ха-ха! Ведь вот ваша казенщина, это ведь у вас правило, вот на чем вся ваша хитрость-то зиждется! Да ведь это вы мужиков усыпляйте подобными хитростями, а не меня. Я ведь понимаю дело, сам служил, ха-ха-ха! Не сердитесь, господа, прощаете дерзость? – крикнул он, смотря на них с удивительным почти добродушием. – Ведь Митька Карамазов сказал, стало быть, можно и извинить, потому умному человеку не извинительно, а Митьке извинительно! Ха-ха!

Николай Парфенович слушал и тоже смеялся. Прокурор хоть и не смеялся, но зорко, не спуская глаз, разглядывал Митю, как бы не желая упустить ни малейшего словечка, ни малейшего движения его, ни малейшего сотрясения малейшей черточки в лице его.

– Мы, однако, так и начали с вами первоначально, – отозвался, все продолжая смеяться, Николай Парфенович, – что не стали сбивать вас вопросами: как вы встали поутру и что скушали, а начали даже со слишком существенного.

– Понимаю, понял и оценил, и еще более ценю настоящую вашу доброту со мной, беспримерную, достойную благороднейших душ. Мы тут трое сошлись люди благородные, и пусть все у нас так и будет на взаимном доверии образованных и светских людей, связанных дворянством и честью. Во всяком случае, позвольте мне считать вас за лучших друзей моих в эту минуту жизни моей, в эту минуту унижения чести моей! Ведь не обидно это вам, господа, не обидно?

– Напротив, вы все это так прекрасно выразили, Дмитрий Федорович, – важно и одобрительно согласился Николай Парфенович.

– А мелочи, господа, все эти крючкотворные мелочи прочь, – восторженно воскликнул Митя, – а то это просто выйдет черт знает что, ведь не правда ли?

– Вполне последую вашим благоразумным советам, – ввязался вдруг прокурор, обращаясь к Мите, – но от вопроса моего, однако, не откажусь. Нам слишком существенно необходимо узнать, для чего именно вам понадобилась такая сумма, то есть именно в три тысячи?

– Для чего понадобилась? Ну, для того, для сего… ну, долг отдать.

– Кому именно?

– Это положительно отказываюсь сказать, господа! Видите, не потому, чтоб не мог сказать, али не смел, али опасался, потому что все это плевое дело и совершенные пустяки, а потому не скажу, что тут принцип: это моя частная жизнь, и я не позволю вторгаться в мою частную жизнь. Вот мой принцип. Ваш вопрос до дела не относится, а все, что до дела не относится, есть моя частная жизнь! Долг хотел отдать, долг чести хотел отдать, а кому – не скажу.

– Позвольте нам записать это, – сказал прокурор.

– Сделайте одолжение. Так и записывайте: что не скажу и не скажу. Пишите, господа, что считаю даже бесчестным это сказать. Эк у вас времени-то много записывать!

– Позвольте вас, милостивый государь, предупредить и еще раз вам напомнить, если вы только не знали того, – с особенным и весьма строгим внушением проговорил прокурор, – что вы имеете полное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем права вымогать у вас ответы, если вы сами уклоняетесь отвечать по той или другой причине. Это дело личного соображения вашего. Но наше дело состоит опять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на вид и разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же себе производите, отказываясь дать то или другое показание. Затем прошу продолжать.

– Господа, я ведь не сержусь… я… – забормотал было Митя, несколько сконфуженный внушением, – вот-с видите, господа, этот самый Самсонов, к которому я тогда пошел…

Мы, конечно, не станем приводить рассказ его в подробности о том, что уже известно читателю. Рассказчик нетерпеливо хотел рассказать все до малейшей черточки и в то же время чтобы вышло поскорей. Но по мере показаний их записывали, а стало быть, необходимо его останавливали. Дмитрий Федорович осуждал это, но подчинялся, сердился, но пока еще добродушно. Правда, вскрикивал иногда: «Господа, это самого Господа Бога взбесит», или: «Господа, знаете ли вы, что вы только напрасно меня раздражаете?», но все еще, восклицая это, своего дружески экспансивного настроения пока не изменял. Таким образом он рассказал, как «надул» его третьего дня Самсонов. (Он уже догадывался теперь вполне, что его тогда надули.) Продажа часов за шесть рублей, чтобы добыть на дорогу денег, совсем еще не известная следователю и прокурору, возбудила тотчас же все чрезвычайное их внимание, и уже к безмерному негодованию Мити: нашли нужным факт этот в подробности записать, ввиду вторичного подтверждения того обстоятельства, что у него и накануне не было уже ни гроша почти денег. Мало-помалу Митя начал становиться угрюмым. Затем, описав путешествие к Лягавому и проведенную в угарной избе ночь и проч., довел свой рассказ и до возвращения в город и тут начал сам, без особенной уже просьбы, подробно описывать ревнивые муки свои с Грушенькой. Его слушали молча и внимательно, особенно вникли в то обстоятельство, что у него давно уже завелся наблюдательный пункт за Грушенькой у Федора Павловича «на задах» в доме Марьи Кондратьевны, и о том, что ему сведения переносил Смердяков: это очень отметили и записали. О ревности своей говорил он горячо и обширно и хоть и внутренно стыдясь того, что выставляет свои интимнейшие чувства, так сказать, на «всеобщий позор», но видимо пересиливал стыд, чтобы быть правдивым. Безучастная строгость устремленных пристально на него, во время рассказа, взглядов следователя и особенно прокурора смутила его наконец довольно сильно: «Этот мальчик Николай Парфенович, с которым я еще всего только несколько дней тому говорил глупости про женщин, и этот больной прокурор не стоят того, чтоб я им это рассказывал, – грустно мелькнуло у него в уме, – позор! – “Терпи, смиряйся и молчи”», – заключил он свою думу стихом, но опять-таки скрепился вновь, чтобы продолжать далее. Перейдя к рассказу о Хохлаковой, даже вновь развеселился и даже хотел было рассказать об этой барыньке особый недавний анекдотик, не подходящий к делу, но следователь остановил его и вежливо предложил перейти «к более существенному». Наконец, описав свое отчаяние и рассказав о той минуте, когда, выйдя от Хохлаковой, он даже подумал «скорей зарезать кого-нибудь, а достать три тысячи», его вновь остановили и о том, что «зарезать хотел», записали. Митя безмолвно дал записать. Наконец дело дошло до той точки в рассказе, когда он вдруг узнал, что Грушенька его обманула и ушла от Самсонова тотчас же, как он привел ее, тогда как сама сказала, что просидит у старика до полуночи: «Если я тогда не убил, господа, эту Феню, то потому только, что мне было некогда», – вырвалось вдруг у него в этом месте рассказа. И это тщательно записали. Митя мрачно подождал и стал было повествовать о том, как он побежал к отцу в сад, как вдруг его остановил следователь и, раскрыв свой большой портфель, лежавший подле него на диване, вынул из него медный пестик.

– Знаком вам этот предмет? – показал он его Мите.

– Ах да! – мрачно усмехнулся он, – как не знаком! Дайте-ка посмотреть… А черт, не надо!

– Вы о нем упомянуть забыли, – заметил следователь.

– А черт! Не скрыл бы от вас, небось без него бы не обошлось, как вы думаете? Из памяти только вылетело.

– Благоволите же рассказать обстоятельно, как вы им вооружились.

– Извольте, благоволю, господа.

И Митя рассказал, как он взял пестик и побежал.

– Но какую же цель имели вы в предмете, вооружаясь таким орудием?

– Какую цель? Никакой цели! Захватил и побежал.

– Зачем же, если без цели?

В Мите кипела досада. Он пристально посмотрел на «мальчика» и мрачно и злобно усмехнулся. Дело в том, что ему все стыднее и стыднее становилось за то, что он сейчас так искренно и с такими излияниями рассказал «таким людям» историю своей ревности.

– Наплевать на пестик! – вырвалось вдруг у него.

– Однако же-с.

– Ну, от собак схватил. Ну, темнота… Ну, на всякий случай.

– А прежде вы тоже брали, выходя ночью со двора, какое-нибудь оружие, если боялись так темноты?

– Э, черт, тьфу! Господа, с вами буквально нельзя говорить! – вскрикнул Митя в последней степени раздражения и, обернувшись к писарю, весь покраснев от злобы, с какою-то исступленною ноткой в голосе быстро проговорил ему:

– Запиши сейчас… сейчас… «что схватил с собой пестик, чтобы бежать убить отца моего… Федора Павловича… ударом по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? – проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.

– Мы слишком понимаем, что подобное показание вы дали сейчас в раздражении на нас и в досаде на вопросы, которые мы вам представляем, которые вы считаете мелочными и которые, в сущности, весьма существенны, – сухо проговорил ему в ответ прокурор.

– Да помилуйте же, господа! Ну, взял пестик… Ну, для чего берут в таких случаях что-нибудь в руку? Я не знаю, для чего. Схватил и побежал. Вот и все. Стыдно, господа, passons,[27]а то, клянусь, я перестану рассказывать!

Он облокотился на стол и подпер рукой голову. Он сидел к ним боком и смотрел в стену, пересиливая в себе дурное чувство. В самом деле ему ужасно как хотелось встать и объявить, что более не скажет ни слова, «хоть ведите на смертную казнь».

– Видите, господа, – проговорил он вдруг, с трудом пересиливая себя, – видите. Слушаю я вас, и мне мерещится… я, видите, вижу иногда во сне один сон… один такой сон, и он мне часто снится, повторяется, что кто-то за мной гонится, кто-то такой, которого я ужасно боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него за дверь или за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где я сижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться… Вот это и вы теперь делаете! На то похоже!

– Это вы такие видите сны? – осведомился прокурор.

– Да, такие вижу сны… А вы уж не хотите ли записать? – криво усмехнулся Митя.

– Нет-с, не записать, но все же любопытные у вас сны.

– Теперь уж не сон! Реализм, господа, реализм действительной жизни! Я волк, а вы охотники, ну и травите волка.

– Вы напрасно взяли такое сравнение… – начал было чрезвычайно мягко Николай Парфенович.

– Не напрасно, господа, не напрасно! – вскипел опять Митя, хотя и, видимо облегчив душу выходкой внезапного гнева, начал уже опять добреть с каждым словом. – Вы можете не верить преступнику или подсудимому, истязуемому вашими вопросами, но благороднейшему человеку, господа, благороднейшим порывам души (смело это кричу!) – нет! этому вам нельзя не верить… права даже не имеете… но —

 

молчи, сердце,

Терпи, смиряйся и молчи!

 

Ну, что же, продолжать? – мрачно оборвал он.

– Как же, сделайте одолжение, – ответил Николай Парфенович.

 

V

Третье мытарство

 

Митя хоть и заговорил сурово, но видимо еще более стал стараться не забыть и не упустить ни одной черточки из передаваемого. Он рассказал, как он перескочил через забор в сад отца, как шел до окна и обо всем, наконец, что было под окном. Ясно, точно, как бы отчеканивая, передал он о чувствах, волновавших его в те мгновения в саду, когда ему так ужасно хотелось узнать: у отца ли Грушенька или нет? Но странно это: и прокурор, и следователь слушали на этот раз как-то ужасно сдержанно, смотрели сухо, вопросов делали гораздо меньше. Митя ничего не мог заключить по их лицам. «Рассердились и обиделись, – подумал он, – ну и черт!» Когда же рассказал, как он решился наконец дать отцу знак, что пришла Грушенька и чтобы тот отворил окно, то прокурор и следователь совсем не обратили внимание на слово «знак», как бы не поняв вовсе, какое значение имеет тут это слово, так что Митя это даже заметил. Дойдя наконец до того мгновения, когда, увидев высунувшегося из окна отца, он вскипел ненавистью и выхватил из кармана пестик, он вдруг как бы нарочно остановился. Он сидел и глядел в стену и знал, что те так и впились в него глазами.

– Ну-с, – сказал следователь, – вы выхватили оружие и… и что же произошло затем?

– Затем? А затем убил… хватил его в темя и раскроил ему череп… Ведь так, по-вашему, так! – засверкал он вдруг глазами. Весь потухший было гнев его вдруг поднялся в его душе с необычайною силой.

– По-нашему, – переговорил Николай Парфенович, – ну, а по-вашему?

Митя опустил глаза и долго молчал.

– По-моему, господа, по-моему, вот как было, – тихо заговорил он, – слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение – не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору… Отец испугался и в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул и отскочил от окна – я это очень помню. А я через сад к забору… вот тут-то и настиг меня Григорий, когда уже я сидел на заборе…

Тут он поднял наконец глаза на слушателей. Те, казалось, с совершенно безмятежным вниманием глядели на него. Какая-то судорога негодования прошла в душе Мити.

– А ведь вы, господа, в эту минуту надо мной насмехаетесь! – прервал он вдруг.

– Почему вы так заключаете? – заметил Николай Парфенович.

– Ни одному слову не верите, вот почему! Ведь понимаю же я, что до главной точки дошел: старик теперь там лежит с проломленною головой, а я – трагически описав, как хотел убить и как уже пестик выхватил, я вдруг от окна убегаю… Поэма! В стихах! Можно поверить на слово молодцу! Ха-ха! Насмешники вы, господа!

И он всем корпусом повернулся на стуле, так что стул затрещал.

– А не заметили ли вы, – начал вдруг прокурор, как будто и внимания не обратив на волнение Мити, – не заметили ли вы, когда отбегали от окна: была ли дверь в сад, находящаяся в другом конце флигеля, отперта или нет?

– Нет, не была отперта.

– Не была?

– Была заперта, напротив, и кто ж мог ее отворить? Ба, дверь, постойте! – как бы опомнился он вдруг и чуть не вздрогнул, – а разве вы нашли дверь отпертою?

– Отпертою.

– Так кто ж ее мог отворить, если не сами вы ее отворили? – страшно удивился вдруг Митя.

– Дверь стояла отпертою, и убийца вашего родителя несомненно вошел в эту дверь и, совершив убийство, этою же дверью и вышел, – как бы отчеканивая, медленно и раздельно произнес прокурор. – Это нам совершенно ясно. Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно, что положительно ясно из произведенного акта осмотра, из положения тела и по всему. Сомнений в этом обстоятельстве не может быть никаких.

Митя был страшно поражен.

– Да это же невозможно, господа! – вскричал он совершенно потерявшись, – я… я не входил… я положительно, я с точностью вам говорю, что дверь была заперта все время, пока я был в саду и когда я убегал из сада. Я только под окном стоял и в окно его видел, и только, только… До последней минуты помню. Да хоть бы и не помнил, то все равно знаю, потому что знаки только и известны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без знаков, никому бы в мире не отворил!

– Знаки? Какие же это знаки? – с жадным, почти истерическим любопытством проговорил прокурор и вмиг потерял всю сдержанную свою осанку. Он спросил, как бы робко подползая. Он почуял важный факт, ему еще не известный, и тотчас же почувствовал величайший страх, что Митя, может быть, не захочет открыть его в полноте.

– А вы и не знали! – подмигнул ему Митя, насмешливо и злобно улыбнувшись. – А что, коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали ведь о знаках-то покойник, я да Смердяков, вот и все, да еще небо знало, да оно ведь вам не скажет. А фактик-то любопытный, черт знает что на нем можно соорудить, ха-ха! Утешьтесь, господа, открою, глупости у вас на уме. Не знаете вы, с кем имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который сам на себя показывает, во вред себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы – нет!

Прокурор скушал все пилюли, он лишь дрожал от нетерпения узнать про новый факт. Митя точно и пространно изложил им все, что касалось знаков, изобретенных Федором Павловичем для Смердякова, рассказал, что именно означал каждый стук в окно, простучал даже эти знаки по столу и на вопрос Николая Парфеновича: что, стало быть, и он, Митя, когда стучал старику в окно, то простучал именно тот знак, который означал: «Грушенька пришла», – ответил с точностью, что именно точно так и простучал, что, дескать, «Грушенька пришла».

– Вот вам, теперь сооружайте башню! – оборвал Митя и с презрением опять от них отвернулся.

– И знали про эти знаки только покойный родитель ваш, вы и слуга Смердяков? И никто более? – еще раз осведомился Николай Парфенович.

– Да, слуга Смердяков и еще небо. Запишите и про небо; это будет не лишним записать. Да и вам самим Бог понадобится.

И уж конечно стали записывать, но когда записывали, то прокурор вдруг, как бы совсем внезапно наткнувшись на новую мысль, проговорил:

– А ведь если знал про эти знаки и Смердяков, а вы радикально отвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот не он ли, простучав условленные знаки, заставил вашего отца отпереть себе, а затем и… совершил преступление?

Митя глубоко насмешливым, но в то же время и страшно ненавистным взглядом посмотрел на него. Он смотрел долго и молча, так что у прокурора глаза замигали.

– Опять поймали лисицу! – проговорил наконец Митя, – прищемили мерзавку за хвост, хе-хе! Я вижу вас насквозь, прокурор! Вы ведь так и думали, что я сейчас вскочу, уцеплюсь за то, что вы мне подсказываете, и закричу во все горло: «Ай, это Смердяков, вот убийца!» Признайтесь, что вы это думали, признайтесь, тогда буду продолжать.

Но прокурор не признался. Он молчал и ждал.

– Ошиблись, не закричу на Смердякова! – сказал Митя.

– И даже не подозреваете его вовсе?

– А вы подозреваете?

– Подозревали и его.

Митя уткнулся глазами в пол.

– Шутки в сторону, – проговорил он мрачно, – слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я сидел за столом и кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело, господа!

– Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо? – осторожно спросил было Николай Парфенович.

– Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана, но… не Смердяков! – решительно отрезал Митя.

– Но почему же вы так твердо и с такою настойчивостью утверждаете, что не он?

– По убеждению. По впечатлению. Потому что Смердяков человек нижайшей натуры и трус. Это не трус, это совокупление всех трусостей в мире вместе взятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы. Говоря со мной, он трепетал каждый раз, чтоб я не убил его, тогда как я и руки не подымал. Он падал мне в ноги и плакал, он целовал мне вот эти самые сапоги, буквально, умоляя, чтоб я его «не пугал». Слышите: «Не пугал» – что это за слово такое? А я его даже дарил. Это болезненная курица в падучей болезни, со слабым умом и которую прибьет восьмилетний мальчишка. Разве это натура? Не Смердяков, господа, да и денег не любит, подарков от меня вовсе не брал… Да и за что ему убивать старика? Ведь он, может быть, сын его, побочный сын, знаете вы это?

– Мы слышали эту легенду. Но ведь вот и вы же сын отца вашего, а ведь говорили же всем сами же вы, что хотели убить его.

– Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа, может быть, вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог убить, да еще на себя добровольно натащил, что чуть не убил! Но ведь не убил же его, ведь спас же меня ангел-хранитель мой – вот этого-то вы и не взяли в соображение… А потому вам и подло, подло! Потому что я не убил, не убил, не убил! Слышите, прокурор: не убил!

Он чуть не задохся. Во все время допроса он еще ни разу не был в таком волнении.

– А что он вам сказал, господа, Смердяков-то? – заключил он вдруг, помолчав. – Могу я про это спросить у вас?

– Вы обо всем нас можете спрашивать, – с холодным и строгим видом ответил прокурор, – обо всем, что касается фактической стороны дела, а мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашли слугу Смердякова, о котором вы спрашиваете, лежащим без памяти на своей постеле в чрезвычайно сильном, может быть, в десятый раз сряду повторявшемся припадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного, сказал даже нам, что он не доживет, может быть, и до утра.

– Ну, в таком случае отца черт убил! – сорвалось вдруг у Мити, как будто он даже до сей минуты спрашивал все себя: «Смердяков или не Смердяков?»

– Мы еще к этому факту воротимся, – порешил Николай Парфенович, – теперь же не пожелаете ли вы продолжать ваше показание далее.

Митя попросил отдохнуть. Ему вежливо позволили. Отдохнув, он стал продолжать. Но было ему видимо тяжело. Он был измучен, оскорблен и потрясен нравственно. К тому же прокурор, теперь уже точно нарочно, стал поминутно раздражать его прицепкой к «мелочам». Едва только Митя описал, как он, сидя верхом на заборе, ударил по голове пестиком вцепившегося в его левую ногу Григория и затем тотчас же соскочил к поверженному, как прокурор остановил его и попросил описать подробнее, как он сидел на заборе. Митя удивился.

– Ну, вот так сидел, верхом сидел, одна нога там, другая тут…

– А пестик?

– Пестик в руках.

– Не в кармане? Вы это так подробно помните? Что ж, вы сильно размахнулись рукой?

– Должно быть, что сильно, а вам это зачем?

– Если б вы сели на стул точно так, как тогда на заборе, и представили бы нам наглядно, для уяснения, как и куда размахнулись, в какую сторону?

– Да уж вы не насмехаетесь ли надо мной? – спросил Митя, высокомерно глянув на допросчика, но тот не мигнул даже глазом. Митя судорожно повернулся, сел верхом на стул и размахнулся рукой:

– Вот как ударил! Вот как убил! Чего вам еще?

– Благодарю вас. Не потрудитесь ли вы теперь объяснить: для чего, собственно, соскочили вниз, с какою целью и что, собственно, имея в виду?

– Ну, черт… к поверженному соскочил… Не знаю для чего!

– Бывши в таком волнении? И убегая?

– Да, в волнении и убегая.

– Помочь ему хотели?

– Какое помочь… Да, может, и помочь, не помню.

– Не помнили себя? То есть были даже в некотором беспамятстве?

– О нет, совсем не в беспамятстве, все помню. Все до нитки. Соскочил поглядеть и платком кровь ему обтирал.

– Мы видели ваш платок. Надеялись возвратить поверженного вами к жизни?

– Не знаю, надеялся ли? Просто убедиться хотел, жив или нет.

– А, так хотели убедиться? Ну и что ж?

– Я не медик, решить не мог. Убежал, думая, что убил, а вот он очнулся.

– Прекрасно-с, – закончил прокурор. – Благодарю вас. Мне только и нужно было. Потрудитесь продолжать далее.

Увы, Мите и в голову не пришло рассказать, хотя он и помнил это, что соскочил он из жалости и, став над убитым, произнес даже несколько жалких слов: «Попался старик, нечего делать, ну и лежи». Прокурор же вывел лишь одно заключение, что соскакивал человек, «в такой момент и в таком волнении», лишь для того только, чтобы наверное убедиться: жив или нет единственный свидетель его преступления. И что, стало быть, какова же была сила, решимость, хладнокровие и расчетливость человека даже в такой момент… и проч., и проч. Прокурор был доволен: «Раздражил-де болезненного человека „мелочами“, он и проговорился».

Митя с мучением продолжал далее. Но тотчас же остановил его опять уже Николай Парфенович:

– Каким же образом могли вы вбежать к служанке Федосье Марковой, имея столь окровавленные руки и, как оказалось потом, лицо?

– Да я вовсе тогда и не заметил, что я в крови! – ответил Митя.

– Это они правдоподобно, это так и бывает, – переглянулся прокурор с Николаем Парфеновичем.

– Именно не заметил, это вы прекрасно, прокурор, – одобрил вдруг и Митя. Но далее пошла история внезапного решения Мити «устраниться» и «пропустить счастливых мимо себя». И он уже никак не мог, как давеча, решиться вновь разоблачать свое сердце и рассказывать про «царицу души своей». Ему претило пред этими холодными, «впивающимися в него, как клопы», людьми. А потому на повторенные вопросы заявил кратко и резко:

– Ну и решился убить себя. Зачем было оставаться жить: это само собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта кровь, кровь Григория… Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить…

– А ночью пир горой?

– Ночью пир горой. Э, черт, господа, кончайте скорей. Застрелиться я хотел наверно, вот тут недалеко, за околицей, и распорядился бы с собою часов в пять утра, а в кармане бумажку приготовил, у Перхотина написал, когда пистолет зарядил. Вот она бумажка, читайте. Не для вас рассказываю! – прибавил он вдруг презрительно. Он выбросил им на стол бумажку из жилетного своего кармана; следователи прочли с любопытством и, как водится, приобщили к делу.

– А руки все еще не подумали вымыть, даже и входя к господину Перхотину? Не опасались, стало быть, подозрений?

– Каких таких подозрений? Подозревай – хоть нет, все равно, я бы сюда ускакал и в пять часов застрелился, и ничего бы не успели сделать. Ведь если бы не случай с отцом, ведь вы бы ничего не узнали и сюда не прибыли. О, это черт сделал, черт отца убил, через черта и вы так скоро узнали! Как сюда-то так скоро поспели? Диво, фантазия!

– Господин Перхотин передал нам, что вы, войдя к нему, держали в руках… в окровавленных руках… ваши деньги… большие деньги… пачку сторублевых бумажек, и что видел это и служивший ему мальчик!

– Так, господа, помнится, что так.

– Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, – чрезвычайно мягко начал Николай Парфенович, – откуда вы взяли вдруг столько денег, тогда как из дела оказывается по расчету времени даже, что вы не заходили домой?

Прокурор немножко поморщился от вопроса, поставленного так ребром, но не прервал Николая Парфеновича.

– Нет, не заходил домой, – ответил Митя, по-видимому очень спокойно, но глядя в землю.

– Позвольте же повторить вопрос в таком случае, – как-то подползая, продолжал Николай Парфенович. – Откуда же вы могли разом достать такую сумму, когда, по собственному признанию вашему, еще в пять часов того дня…

– Нуждался в десяти рублях и заложил пистолеты у Перхотина, потом ходил к Хохлаковой за тремя тысячами, а та не дала, и проч., и всякая эта всячина, – резко прервал Митя, – да, вот, господа, нуждался, а тут вдруг тысячи появились, а? Знаете, господа, ведь вы оба теперь трусите: а что как не скажет, откуда взял? Так и есть: не скажу, господа, угадали, не узнаете, – отчеканил вдруг Митя с чрезвычайною решимостью. Следователи капельку помолчали.

– Поймите, господин Карамазов, что нам это знать существенно необходимо, – тихо и смиренно проговорил Николай Парфенович.

– Понимаю, а все-таки не скажу.

Ввязался и прокурор и опять напомнил, что допрашиваемый, конечно, может не отвечать на вопросы, если считает для себя это выгоднейшим и т. д., но в видах того, какой ущерб подозреваемый может сам нанести себе своим умолчанием и особенно ввиду вопросов такой важности, которая…

– И так далее, господа, и так далее! Довольно, слышал эту рацею и прежде! – опять оборвал Митя, – сам понимаю, какой важности дело и что тут самый существенный пункт, а все-таки не скажу.

– Ведь нам что-с, это ведь не наше дело, а ваше, сами себе повредите, – нервно заметил Николай Парфенович.

– Видите, господа, шутки в сторону, – вскинулся глазами Митя и твердо посмотрел на них обоих. – Я с самого начала уже предчувствовал, что мы на этом пункте сшибемся лбами. Но вначале, когда я давеча начал показывать, все это было в дальнейшем тумане, все плавало, и я даже был так прост, что начал с предложения «взаимного между нами доверия». Теперь сам вижу, что доверия этого и быть не могло, потому что все же бы мы пришли к этому проклятому забору! Ну, вот и пришли! Нельзя, и кончено! Впрочем, я ведь вас не виню, нельзя же и вам мне верить на слово, я ведь это понимаю!

Он мрачно замолчал.

– А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости умолчать о главнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намек на то: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию в столь опасный для вас момент настоящих показаний?

Митя грустно и как-то задумчиво усмехнулся.

– Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дам этот намек, хотя вы того и не стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тут для меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен для меня такой позор, с которым не могло бы сравняться даже и убийство, и ограбление отца, если б я его убил и ограбил. Вот почему не могу говорить. От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите?

– Да, мы запишем, – пролепетал Николай Парфенович.

– Вам бы не следовало это записывать, про «позор»-то. Это я вам по доброте только души показал, а мог и не показывать, я вам, так сказать, подарил, а вы сейчас лыко в строку. Ну пишите, пишите что хотите, – презрительно и брезгливо заключил он, – не боюсь я вас и… горжусь пред вами.

– А не скажете ли вы, какого бы рода этот позор? – пролепетал было Николай Парфенович.

Прокурор ужасно наморщился.

– Ни-ни, c’est fini,[28]не трудитесь. Да и не стоит мараться. Уж и так об вас замарался. Не стоите вы, ни вы и никто… Довольно, господа, обрываю.

Проговорено было слишком решительно. Николай Парфенович перестал настаивать, но из взглядов Ипполита Кирилловича мигом успел усмотреть, что тот еще не теряет надежды.

– Не можете ли по крайней мере объявить: какой величины была сумма в руках ваших, когда вы вошли с ней к господину Перхотину, то есть сколько именно рублей?

– Не могу и этого объявить.

– Господину Перхотину вы, кажется, заявляли о трех тысячах, будто бы полученных вами от госпожи Хохлаковой?

– Может быть, и заявил. Довольно, господа, не скажу сколько.

– Потрудитесь в таком случае описать, как вы сюда поехали и все, что вы сделали, сюда приехав?

– Ох, об этом спросите всех здешних. А впрочем, пожалуй, и я расскажу.

Он рассказал, но мы уже приводить рассказа не будем. Рассказывал сухо, бегло. О восторгах любви своей не говорил вовсе. Рассказал, однако, как решимость застрелиться в нем прошла, «ввиду новых фактов». Он рассказывал, не мотивируя, не вдаваясь в подробности. Да и следователи не очень его на этот раз беспокоили: ясно было, что и для них не в том состоит теперь главный пункт.

– Мы это все проверим, ко всему еще возвратимся при допросе свидетелей, который будет, конечно, происходить в вашем присутствии, – заключил допрос Николай Парфенович. – Теперь же позвольте обратиться к вам с просьбою выложить сюда на стол все ваши вещи, находящиеся при вас, а главное, все деньги, какие только теперь имеете.

– Деньги, господа? Извольте, понимаю, что надо. Удивляюсь даже, как раньше не полюбопытствовали. Правда, никуда бы не ушел, на виду сижу. Ну, вот они, мои деньги, вот считайте, берите, все, кажется.

Он вынул все из карманов, даже мелочь, два двугривенных вытащил из бокового жилетного кармана. Сосчитали деньги, оказалось восемьсот тридцать шесть рублей сорок копеек.

– И это все? – спросил следователь.

– Все.

– Вы изволили сказать сейчас, делая показания ваши, что в лавке Плотниковых оставили триста рублей, Перхотину дали десять, ямщику двадцать, здесь проиграли двести, потом…

Николай Парфенович пересчитал все. Митя помог охотно. Припомнили и включили в счет всякую копейку. Николай Парфенович бегло свел итог.

– С этими восьмьюстами было, стало быть, всего у вас первоначально около полутора тысяч?

– Стало быть, – отрезал Митя.

– Как же все утверждают, что было гораздо более?

– Пусть утверждают.

– Да и вы сами утверждали.

– И я сам утверждал.

– Мы еще проверим все это свидетельствами еще не спрошенных других лиц; о деньгах ваших не беспокойтесь, они сохранятся где следует и окажутся к вашим услугам по окончании всего… начавшегося… если окажется или, так сказать, докажется, что вы имеете на них неоспоримое право. Ну-с, а теперь…

Николай Парфенович вдруг встал и твердо объявил Мите, что «принужден и должен» учинить самый подробный и точнейший осмотр «как платья вашего, так и всего…».

– Извольте, господа, все карманы выверну, если хотите.

И он действительно принялся было вывертывать карманы.

– Необходимо будет даже снять одежду.

– Как? Раздеться? Фу, черт! Да обыщите так! Нельзя ли так?

– Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович. Надо одежду снять.

– Как хотите, – мрачно подчинился Митя, – только, пожалуйста, не здесь, а за занавесками. Кто будет осматривать?

– Конечно, за занавесками, – в знак согласия наклонил голову Николай Парфенович. Личико его изобразило особенную даже важность.

 

VI






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных