Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Мысль семейная — мысль народная 30 страница




Ламберт хоть и участвовал, но всецело к той московской шайке не принадлежал; войдя же во вкус, начал помаленьку и в виде пробы действовать от себя. Скажу заранее: он на это был не совсем способен. Был он весьма неглуп и расчетлив, но горяч и, сверх того, простодушен или, лучше сказать, наивен, то есть не знал ни людей, ни общества. Он, например, вовсе, кажется, не понимал значения того московского шефа и полагал, что направлять и организировать такие предприятия очень легко. Наконец, он предполагал чуть не всех такими же подлецами, как сам. Или, например, раз вообразив, что такой-то человек боится или должен бояться потому-то и потому-то, он уже и не сомневался в том, что тот действительно боится, как в аксиоме. Не умею я это выразить; впоследствии разъясню яснее фактами, но, по-моему, он был довольно грубо развит, а в иные добрые, благородные чувства не то что не верил, но даже, может быть, не имел о них и понятия.

Прибыл он в Петербург, потому что давно уже помышлял о Петербурге как о поприще более широком, чем Москва, и еще потому, что в Москве он где-то и как-то попал впросак и его кто-то разыскивал с самыми дурными на его счет намерениями. Прибыв в Петербург, тотчас же вошел в сообщение с одним прежним товарищем, но поле нашел скудное, дела мелкие. Знакомство потом разрослось, но ничего не составлялось. «Народ здесь дрянной, тут одни мальчишки», — говорил он мне сам потом. И вот, в одно прекрасное утро, на рассвете, он вдруг находит меня замерзавшего под забором и прямо нападает на след «богатейшего», по его мнению, «дела».

Все дело оказалось в моем вранье, когда я оттаял тогда у него на квартире. О, я был тогда как в бреду! Но из слов моих все-таки выступило ясно, что я из всех моих обид того рокового дня всего более запомнил и держал на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы не бредил об этом одном у Ламберта, а бредил бы, например, и о Зерщикове; между тем оказалось лишь первое, как узнал я впоследствии от самого Ламберта. И к тому же я был в восторге и на Ламберта и на Альфонсину смотрел в то ужасное утро как на каких-то освободителей и спасителей. Когда потом, выздоравливая, я соображал, еще лежа в постели: что бы мог узнать Ламберт из моего вранья и до какой именно степени я ему проврался? — то ни разу не приходило ко мне даже подозрения, что он мог так много тогда узнать! О, конечно, судя по угрызениям совести, я уже и тогда подозревал, что, должно быть, насказал много лишнего, но, повторяю, никак не мог предположить, что до такой степени! Надеялся тоже и рассчитывал на то, что я и выговаривать слова тогда у него не в силах был ясно, об чем у меня осталось твердое воспоминание, а между тем оказалось на деле, что я и выговаривал тогда гораздо яснее, чем потом предполагал и чем надеялся. Но главное то, что все это обнаружилось лишь потом и долго спустя, а в том-то и заключалась моя беда.

Из моего бреда, вранья, лепета, восторгов и проч. он узнал, во-первых, почти все фамилии в точности, и даже иные адресы. Во-вторых, составил довольно приблизительное понятие о значении этих лиц (старого князя, ее, Бьоринга, Анны Андреевны и даже Версилова); третье: узнал, что я оскорблен и грожусь отмстить, и, наконец, четвертое, главнейшее: узнал, что существует такой документ, таинственный и спрятанный, такое письмо, которое если показать полусумасшедшему старику князю, то он, прочтя его и узнав, что собственная дочь считает его сумасшедшим и уже «советовалась с юристами» о том, как бы его засадить, — или сойдет с ума окончательно, или прогонит ее из дому и лишит наследства, или женится на одной m-lle Версиловой, на которой уже хочет жениться и чего ему не позволяют. Одним словом, Ламберт очень многое понял; без сомнения, ужасно много оставалось темного, но шантажный искусник все-таки попал на верный след. Когда я убежал потом от Альфонсины, он немедленно разыскал мой адрес (самым простым средством: в адресном столе); потом немедленно сделал надлежащие справки, из коих узнал, что все эти лица, о которых я ему врал, существуют действительно. Тогда он прямо приступил к первому шагу.

Главнейшее состояло в том, что существует документ, и что обладатель его — я, и что этот документ имеет высокую ценность: в этом Ламберт не сомневался. Здесь опускаю одно обстоятельство, о котором лучше будет сказать впоследствии и в своем месте, но упомяну лишь о том, что обстоятельство это наиглавнейше утвердило Ламберта в убеждении о действительном существовании и, главное, о ценности документа. (Обстоятельство роковое, предупреждаю вперед, которого я-то уж никак вообразить не мог не только тогда, но даже до самого конца всей истории, когда все вдруг рушилось и разъяснилось само собой.) Итак, убежденный в главном, он, первым шагом, поехал к Анне Андреевне.

А между тем для меня до сих пор задача: как мог он, Ламберт, профильтроваться и присосаться к такой неприступной и высшей особе, как Анна Андреевна? Правда, он взял справки, но что же из этого? Правда, он был одет прекрасно, говорил по-парижски и носил французскую фамилию, но ведь не могла же Анна Андреевна не разглядеть в нем тотчас же мошенника? Или предположить, что мошенника-то ей и надо было тогда. Но неужели так?

Я никогда не мог узнать подробностей их свидания, но много раз потом представлял себе в воображении эту сцену. Вероятнее всего, что Ламберт, с первого слова и жеста, разыграл перед нею моего друга детства, трепещущего за любимого и милого товарища. Но, уж конечно, в это же первое свидание сумел очень ясно намекнуть и на то, что у меня «документ», дать знать, что это — тайна, что один только он, Ламберт, обладает этой тайной и что я собираюсь отмстить этим документом генеральше Ахмаковой, и проч., и проч. Главное, мог разъяснить ей, как можно точнее, значение и ценность этой бумажки. Что же до Анны Андреевны, то она именно находилась в таком положении, что не могла не уцепиться за известие о чем-нибудь в этом роде, не могла не выслушать с чрезвычайным вниманием и… не могла не пойти на удочку — «из борьбы за существование». У ней именно как раз к тому времени сократили ее жениха и увезли под опеку в Царское, да еще взяли и ее самое под опеку. И вдруг такая находка: тут уж пойдут не бабьи нашептывания на ухо, не слезные жалобы, не наговоры и сплетни, а тут письмо, манускрипт, то есть математическое доказательство коварства намерений его дочки и всех тех, которые его от нее отнимают, и что, стало быть, надо спасаться, хотя бы бегством, все к ней же, все к той же Анне Андреевне, и обвенчаться с нею хоть в двадцать четыре часа; не то как раз конфискуют в сумасшедший дом.

А может быть и то, что Ламберт совсем не хитрил с этою девицею, даже ни минуты, а так-таки и брякнул с первого слова: «Mademoiselle, или оставайтесь старой девой, или становитесь княгиней и миллионщицей: вот документ, а я его у подростка выкраду и вам передам… за вексель от вас в тридцать тысяч». Я даже думаю, что именно так и было. О, он всех считал такими же подлецами, как сам; повторяю, в нем было какое-то простодушие подлеца, невинность подлеца… Так или этак, а весьма может быть, что и Анна Андреевна, даже и при таком приступе, не смутилась ни на минуту, а отлично сумела сдержать себя и выслушать шантажника, говорившего своим слогом — и все из «широкости». Ну, разумеется, сперва покраснела немножко, а там скрепилась и выслушала. И как воображу эту неприступную, гордую, действительно достойную девушку, и с таким умом, рука в руку с Ламбертом, то… вот то-то с умом! Русский ум, таких размеров, до широкости охотник; да еще женский, да еще при таких обстоятельствах!

Теперь сделаю резюме: ко дню и часу моего выхода после болезни Ламберт стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое, взять с Анны Андреевны за документ вексель не менее как в тридцать тысяч и затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее — одним словом, в этом роде. Тут даже составлен был целый план; ждали только моей помощи, то есть самого документа.

Второй проект: изменить Анне Андреевне, бросить ее и продать бумагу генеральше Ахмаковой, если будет выгоднее. Тут рассчитывалось и на Бьоринга. Но к генеральше Ламберт еще не являлся, а только ее выследил. Тоже ждал меня.

О, я ему был нужен, то есть не я, а документ! Насчет меня у него составились тоже два плана. Первый состоял в том, что если уж нельзя иначе, то действовать со мной вместе и взять меня в половину, предварительно овладев мною и нравственно и физически. Но второй план улыбался ему гораздо больше; он состоял в том, чтоб надуть меня как мальчишку и выкрасть у меня документ или даже просто отнять его у меня силой. Этот план был излюблен и взлелеян в мечтах его. Повторяю: было одно такое обстоятельство, через которое он почти не сомневался в успехе второго плана, но, как сказал уже я, объясню это после. Во всяком случае, ждал меня с судорожным нетерпением: все от меня зависело, все шаги и на что решиться.

И надо ему отдать справедливость: до времени он себя выдержал, несмотря на горячность. Он не являлся ко мне на дом во время болезни — раз только приходил и виделся с Версиловым; он не тревожил, не пугал меня, сохранил передо мной ко дню и часу моего выхода вид самой полной независимости. Насчет же того, что я мог передать, или сообщить, или уничтожить документ, то в этом он был спокоен. Из моих слов у него он мог заключить, как я сам дорожу тайной и как боюсь, чтобы кто не узнал про документ. А что я приду к нему первому, а не к кому другому, в первый же день по выздоровлении, то и в этом он не сомневался нимало: Настасья Егоровна приходила ко мне отчасти по его приказанию, и он знал, что любопытство и страх уже возбуждены, что я не выдержу… Да к тому же он взял все меры, мог знать даже день моего выхода, так что я никак не мог от него отвернуться, если б даже захотел того.

Но если ждал меня Ламберт, то еще пуще, может быть, ждала меня Анна Андреевна. Прямо скажу: Ламберт отчасти мог быть и прав, готовясь ей изменить, и вина была на ее стороне. Несмотря на несомненное их соглашение (в какой форме, не знаю, но в котором не сомневаюсь), — Анна Андреевна до самой последней минуты была с ним не вполне откровенна. Не раскрылась на всю распашку. Она намекнула ему на все согласия с своей стороны и на все обещания — но только лишь намекнула; выслушала, может быть, весь его план до подробностей, но одобрила лишь молчанием. Я имею твердые данные так заключить, а причина всему та, что — ждала меня. Она лучше хотела иметь дело со мной, чем с мерзавцем Ламбертом, — вот несомненный для меня факт! Это я понимаю; но ошибка ее состояла в том, что это понял наконец и Ламберт. А ему слишком было бы невыгодно, если б она, мимо его, выманила у меня документ и вошла бы со мной в соглашение. К тому же в то время он уже был уверен в крепости «дела». Другой бы на его месте трусил и все бы еще сомневался; но Ламберт был молод, дерзок, с нетерпеливейшей жаждой наживы, мало знал людей и несомненно предполагал их всех подлыми; такой усумниться не мог, тем более что уже выпытал у Анны Андреевны все главнейшие подтверждения.

Последнее словечко и важнейшее: знал ли что-нибудь к тому дню Версилов и участвовал ли уже тогда в каких-нибудь хоть отдаленных планах с Ламбертом? Нет, нет и нет, тогда еще нет, хотя, может быть, уже было закинуто роковое словцо… Но довольно, довольно, я слишком забегаю вперед.

Ну, а я-то что же? Знал ли я что-нибудь и что я знал ко дню выхода? Начиная это entrefilet, я уведомил, что ничего не знал ко дню выхода, что узнал обо всем слишком позже и даже тогда, когда уже все совершилось. Это правда, но так ли вполне? Нет, не так; я уже знал кое-что несомненно, знал даже слишком много, но как? Пусть читатель вспомнит про сон! Если уж мог быть такой сон, если уж мог он вырваться из моего сердца и так формулироваться, то, значит, я страшно много — не знал, а предчувствовал из того самого, что сейчас разъяснил и что в самом деле узнал лишь тогда, «когда уже все кончилось». Знания не было, но сердце билось от предчувствий, и злые духи уже овладели моими снами. И вот к этакому человеку я рвался, вполне зная, что это за человек, и предчувствуя даже подробности! И зачем я рвался? Представьте: мне теперь, вот в эту самую минуту, как я пишу, кажется, что я уже тогда знал во всех подробностях, зачем я рвался к нему, тогда как, опять-таки, я еще ничего не знал. Может быть читатель это поймет. А теперь — к делу, и факт за фактом.

 

II

 

Началось с того, что еще за два дня до моего выхода Лиза воротилась ввечеру вся в тревоге. Она была страшно оскорблена; и действительно, с нею случилось нечто нестерпимое.

Я упомянул уже о ее сношениях с Васиным. Она пошла к нему не потому лишь, чтоб показать нам, что в нас не нуждается, а и потому, что действительно ценила Васина. Знакомство их началось еще с Луги, и мне всегда казалось, что Васин был к ней неравнодушен. В несчастии, ее поразившем, она естественно могла пожелать совета от ума твердого, спокойного, всегда возвышенного, который предполагала в Васине. К тому же женщины небольшие мастерицы в оценке мужских умов, если человек им нравится, и парадоксы с удовольствием принимают за строгие выводы, если те согласны с их собственными желаниями. В Васине Лиза любила симпатию к своему положению и, как показалось ей с первых разов, симпатию и к князю. Подозревая притом его чувства к себе, она не могла не оценить в нем симпатии к его сопернику. Князь же, которому она сама передала, что ходит иногда советоваться к Васину, принял это известие с чрезвычайным беспокойством с самого первого раза; он стал ревновать ее. Лиза была этим оскорблена, так что нарочно уже продолжала сношения с Васиным. Князь примолк, но был мрачен. Лиза же сама мне потом призналась (очень долго спустя), что Васин даже очень скоро перестал ей тогда нравиться; он был спокоен, и именно это-то вечное ровное спокойствие, столь понравившееся ей вначале, показалось ей потом довольно неприглядным. Казалось бы, он был деловит и действительно дал ей несколько хороших с виду советов, но все эти советы, как нарочно, оказались неисполнимыми. Судил же иногда слишком свысока и нисколько перед нею не конфузясь, — не конфузясь, чем дальше, тем больше, — что и приписала она возраставшему и невольному его пренебрежению к ее положению. Раз она поблагодарила его за то, что он, постоянно ко мне благодушен и, будучи так выше меня по уму, разговаривает со мной как с ровней (то есть передала ему мои же слова). Он ей ответил:

— Это не так и не оттого. Это оттого, что я не вижу в нем никакой разницы с другими. Я не считаю его ни глупее умных, ни злее добрых. Я ко всем одинаков, потому что в моих глазах все одинаковы.

— Как, неужели не видите различий?

— О, конечно, все чем-нибудь друг от друга разнятся, но в моих глазах различий не существует, потому что различия людей до меня не касаются; для меня все равны и все равно, а потому я со всеми одинаково добр.

— И вам так не скучно?

— Нет; я всегда доволен собой.

— И вы ничего не желаете?

— Как не желать? но не очень. Мне почти ничего не надо, ни рубля сверх. Я в золотом платье и я как есть — это все равно; золотое платье ничего не прибавит Васину. Куски не соблазняют меня: могут ли места или почести стоить того места, которого я стою?

Лиза уверяла меня честью, что он высказал это раз буквально. Впрочем, тут нельзя так судить, а надо знать обстоятельства, при которых высказано.

Мало-помалу Лиза пришла к заключению, что и к князю он относится снисходительно, может, потому лишь, что для него все равны и «не существует различий», а вовсе не из симпатии к ней. Но под конец он как-то видимо стал терять свое равнодушие и к князю начал относиться не только с осуждением, но и с презрительной иронией. Это разгорячило Лизу, но Васин не унялся. Главное, он всегда выражался так мягко, даже и осуждал без негодования, а просто лишь логически выводил о всей ничтожности ее героя; но в этой-то логичности и заключалась ирония. Наконец, почти прямо вывел перед нею всю «неразумность» ее любви, всю упрямую насильственность этой любви. «Вы в своих чувствах заблудились, а заблуждения, раз сознанные, должны быть непременно исправлены».

Это было как раз в тот день; Лиза в негодовании встала с места, чтоб уйти, но что же сделал и чем кончил этот разумный человек? — с самым благородным видом, и даже с чувством, предложил ей свою руку. Лиза тут же назвала его прямо в глаза дураком и вышла.

Предложить измену несчастному потому, что этот несчастный «не стоит» ее, и, главное, предложить это беременной от этого несчастного женщине, — вот ум этих людей! Я называю это страшною теоретичностью и совершенным незнанием жизни, происходящим от безмерного самолюбия. И вдобавок ко всему, Лиза самым ясным образом разглядела, что он даже гордился своим поступком, хотя бы потому, например, что знал уже о ее беременности. Со слезами негодования она поспешила к князю, и тот, — тот даже перещеголял Васина: кажется бы, мог убедиться после рассказа, что уже ревновать теперь нечего; но тут-то он и сошел с ума. Впрочем, ревнивые все таковы! Он сделал ей страшную сцену и оскорбил ее так, что она было решилась порвать с ним тут же все отношения.

Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но маме не могла не признаться. О, в тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил. С того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.

Но в этот раз Макар Иванович как-то неожиданно и удивительно повернул разговор; замечу, что Версилов и доктор очень нахмуренно разговаривали поутру о его здоровье. Замечу тоже, что у нас в доме уже несколько дней как приготовлялись справлять день рождения мамы, приходившийся ровно через пять дней, и часто говорили об этом. Макар Иванович по поводу этого дня почему-то вдруг ударился в воспоминания и припомнил детство мамы и то время, когда она еще «на ножках не стояла». «У меня с рук не сходила, — вспоминал старик, — бывало, и ходить учу, поставлю в уголок шага за три да и зову ее, а она-то ко мне колыхается через комнату, и не боится, смеется, а добежит до меня, бросится и за шею обымет. Сказки я тебе потом рассказывал, Софья Андревна; до сказок ты у меня большая была охотница; часа по два на коленях у меня сидит — слушает. В избе-то дивятся: «Ишь к Макару как привязалась». А то унесу тебя в лес, отыщу малиновый куст, посажу у малины, а сам тебе свистульки из дерева режу. Нагуляемся и назад домой на руках несу — спит младенчик. А то раз волка испугалась, бросилась ко мне, вся трепещет, а и никакого волка не было».

— Это я помню, — сказала мама.

— Неужто помнишь?

— Многое помню. Как только себя в жизни запомнила, с тех пор любовь и милость вашу над собой увидела, — проникнутым голосом проговорила она и вся вдруг вспыхнула.

Макар Иванович переждал немного:

— Простите, детки, отхожу. Ныне урок житию моему приспел. В старости обрел утешение от всех скорбей; спасибо вам, милые.

— Полноте, Макар Иванович, голубчик, — воскликнул, несколько встревожась, Версилов, — мне доктор давеча говорил, что вам несравненно легче…

Мама прислушивалась испуганно.

— Ну что он знает, твой Александр Семеныч, — улыбнулся Макар Иванович, — милый он человек, а и не более. Полноте, други, али думаете, что я помирать боюсь? Было у меня сегодня, после утренней молитвы, такое в сердце чувство, что уж более отсюда не выйду; сказано было. Ну и что же, да будет благословенно имя господне; только на вас еще на всех наглядеться хочется. И Иов многострадальный, глядя на новых своих детушек, утешался, а забыл ли прежних, и мог ли забыть их — невозможно сие! Только с годами печаль как бы с радостью вместе смешивается, в воздыхание светлое преобразуется. Так-то в мире: всякая душа и испытуема и утешена. Положил я, детки, вам словечко сказать одно, небольшое, — продолжал он с тихой, прекрасной улыбкой, которую я никогда не забуду, и обратился вдруг ко мне: — Ты, милый, церкви святой ревнуй, и аще позовет время — и умри за нее; да подожди, не пугайся, не сейчас, — усмехнулся он. — Теперь ты, может быть, о сем и не думаешь, потом, может, подумаешь. Только вот что еще: что благое делать замыслишь, то делай для бога, а не зависти ради. Дела же своего твердо держись и не сдавай через всякое малодушие; делай же постепенно, не бросаясь и не кидаясь; ну, вот и все, что тебе надо. Разве только молитву приучайся творить ежедневно и неуклонно. Я это так только, авось когда припомнишь. Хотел было я и вам, Андрей Петрович, сударь, кой-что сказать, да бог и без меня ваше сердце найдет. Да и давно уж мы с вами о сем прекратили, с тех пор как сия стрела сердце мое пронзила. Ныне же, отходя, лишь напомню… о чем тогда пообещали…

Он почти прошептал последние слова, потупившись.

— Макар Иванович! — смущенно проговорил Версилов и встал со стула.

— Ну, ну, не смущайтесь, сударь, я только так напомнил… А виновен в сем деле богу всех больше я; ибо, хоть и господин мой были, но все же не должен был я слабости сей попустить. Посему и ты, Софья, не смущай свою душу слишком, ибо весь твой грех — мой, а в тебе, так мыслю, и разуменье-то вряд ли тогда было, а пожалуй, и в вас тоже, сударь, вкупе с нею, — улыбнулся он с задрожавшими от какой-то боли губами, — и хоть мог бы я тогда поучить тебя, супруга моя, даже жезлом, да и должен был, но жалко стало, как предо мной упала в слезах и ничего не потаила… ноги мои целовала. Не в укор тебе воспомнил сие, возлюбленная, а лишь в напоминание Андрею Петровичу… ибо сами, сударь, помните дворянское обещание ваше, а венцом все прикрывается… При детках говорю, сударь-батюшка…

Он был чрезвычайно взволнован и смотрел на Версилова, как бы ожидая от него подтвердительного слова. Повторяю, все это было так неожиданно, что я сидел без движения. Версилов был взволнован даже не меньше его: он молча подошел к маме и крепко обнял ее; затем мама подошла, и тоже молча, к Макару Ивановичу и поклонилась ему в ноги.

Одним словом, сцена вышла потрясающая; в комнате на сей раз были мы только все свои, даже Татьяны Павловны не было. Лиза как-то выпрямилась вся на месте и молча слушала; вдруг встала и твердо сказала Макару Ивановичу:

— Благословите и меня, Макар Иванович, на большую муку. Завтра решится вся судьба моя… а вы сегодня обо мне помолитесь.

И вышла из комнаты. Я знаю, что Макару Ивановичу уже известно было о ней все от мамы. Но я в первый раз еще в этот вечер увидал Версилова и маму вместе; до сих пор я видел подле него лишь рабу его. Страшно много еще не знал я и не приметил в этом человеке, которого уже осудил, а потому воротился к себе смущенный. И надо так сказать, что именно к этому времени сгустились все недоумения мои о нем; никогда еще не представлялся он мне столь таинственным и неразгаданным, как в то именно время; но об этом-то и вся история, которую пишу; все в свое время.

«Однако, — подумал я тогда про себя, уже ложась спать, — выходит, что он дал Макару Ивановичу свое «дворянское слово» обвенчаться с мамой в случае ее вдовства. Он об этом умолчал, когда рассказывал мне прежде о Макаре Ивановиче».

Назавтра Лиза не была весь день дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а тот, с печальным лицом, молча гладил ее по головке.

Версилов объяснил мне (уже потом у меня), что князь настоял на своем и положил обвенчаться с Лизой при первой возможности, еще до решения суда. Лизе трудно было решиться, хотя не решиться она уже почти не имела права. Да и Макар Иванович «приказывал» венчаться. Разумеется, все бы это обошлось потом само собой и обвенчалась бы она несомненно и сама без приказаний и колебаний, но в настоящую минуту она так была оскорблена тем, кого любила, и так унижена была этою любовью даже в собственных глазах своих, что решиться ей было трудно. Но, кроме оскорбления, примешалось и новое обстоятельство, которого я и подозревать не мог.

— Ты слышал, вся эта молодежь с Петербургской вчера арестована? — прибавил вдруг Версилов.

— Как? Дергачев? — вскричал я.

— Да; и Васин тоже.

Я был поражен, особенно услышав о Васине.

— Да разве он в чем-нибудь замешан? Боже мой, что с ними теперь будет? И как нарочно в то самое время, как Лиза так обвинила Васина!.. Как вы думаете, что с ними может быть? Тут Стебельков! Клянусь вам, тут Стебельков!

— Оставим, — сказал Версилов, странно посмотрев на меня (именно так, как смотрят на человека непонимающего и неугадывающего), — кто знает, что у них там есть, и кто может знать, что с ними будет? Я не про то: я слышал, ты завтра хотел бы выйти. Не зайдешь ли к князю Сергею Петровичу?

— Первым делом; хоть, признаюсь, мне это очень тяжело. А что, вам не надо ли передать чего?

— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в людях, ни в жизни. Вот что еще, мой милый (он меня давно не называл «мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые люди… из которых один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все это твое дело, и я понимаю, что не имею права…

— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?

— Ты прав, но ни слова более, умоляю тебя! — проговорил он и вышел от меня. Таким образом, мы нечаянно и капельку объяснились. Но он только прибавил к моему волнению перед новым завтрашним шагом в жизни, так что я всю ночь спал, беспрерывно просыпаясь; но мне было хорошо.

 

III

 

На другой день я вышел из дому, хоть и в десять часов дня, но изо всех сил постарался уйти потихоньку, не простившись и не сказавшись; так сказать, ускользнул. Для чего так сделал — не знаю, но если б даже мама подглядела, что я выхожу, и заговорила со мной, то я бы ответил ей какой-нибудь злостью. Когда я очутился на улице и дохнул уличного холодного воздуху, то так и вздрогнул от сильнейшего ощущения — почти животного и которое я назвал бы плотоядным. Для чего я шел, куда я шел? Это было совершенно неопределенно и в то же время плотоядно. И страшно мне было и радостно — все вместе.

«А опачкаюсь я или не опачкаюсь сегодня?» — молодцевато подумал я про себя, хотя слишком знал, что раз сделанный сегодняшний шаг будет уже решительным и непоправимым на всю жизнь. Но нечего говорить загадками.

Я прямо пришел в тюрьму князя. Я уже три дня как имел от Татьяны Павловны письмецо к смотрителю, и тот принял меня прекрасно. Не знаю, хороший ли он человек, и это, я думаю, лишнее; но свидание мое с князем он допустил и устроил в своей комнате, любезно уступив ее нам. Комната была как комната — обыкновенная комната на казенной квартире у чиновника известной руки, — это тоже, я думаю, лишнее описывать. Таким образом, с князем мы остались одни.

Он вышел ко мне в каком-то полувоенном домашнем костюме, но в чистейшем белье, в щеголеватом галстухе, вымытый и причесанный, вместе с тем ужасно похудевший и пожелтевший. Эту желтизну я заметил даже в глазах его. Одним словом, он так переменился на вид, что я остановился даже в недоумении.

— Как вы изменились! — вскричал я.

— Это ничего! Садитесь, голубчик, — полуфатски показал он мне на кресло, и сам сел напротив. — Перейдем к главному: видите, мой милый Алексей Макарович…

— Аркадий, — поправил я.

— Что? Ах да; ну-ну, все равно. Ах да! — сообразил он вдруг, — извините, голубчик, перейдем к главному…

Одним словом, он ужасно торопился к чему-то перейти. Он был весь чем-то проникнут, с ног до головы, какою-то главнейшею идеей, которую желал формулировать и мне изложить. Он говорил ужасно много и скоро, с напряжением и страданием разъясняя и жестикулируя, но в первые минуты я решительно ничего не понимал.

— Короче сказать (он уже десять раз перед тем употребил слово «короче сказать»), короче сказать, — заключил он, — если я вас, Аркадий Макарович, потревожил и так настоятельно позвал вчера через Лизу, то хоть это и пожар, но так как сущность решения должна быть чрезвычайная и окончательная, то мы…

— Позвольте, князь, — перебил я, — вы звали меня вчера? — Мне Лиза ровно ничего не передавала.

— Как! — вскричал он, вдруг останавливаясь в чрезвычайном недоумении, даже почти в испуге.

— Она мне ровно ничего не передавала. Она вечером вчера пришла такая расстроенная, что не успела даже сказать со мной слова.

Князь вскочил со стула.

— Неужели вы вправду, Аркадий Макарович? В таком случае это… это…

— Да что ж тут, однако, такого? Чего вы так беспокоитесь? Просто забыла, или что-нибудь…

Он сел, но на него нашел как бы столбняк. Казалось, известие о том, что Лиза мне ничего не передала, просто придавило его. Он быстро вдруг заговорил и замахал руками, но опять ужасно трудно было понять.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных