Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Пасха на рубеже России 2 страница




– А не боитесь, что на ваш звон опять придут сюда?

– Пусть приходят, но я устава нашего не преступлю… Одно прискорбно, что много лет как затворены врата в алтарь Господень и некому совершить литургию… – На время задумался, опустив голову, а потом опять вскинул на меня золотые от заката глаза и сказал: – Завтра Великий понедельник! Ежели можешь, то пойдем со мною молиться…

Мы ступили в завечеревшую церковь.

Антоний затеплил свечи перед затворенными вратами алтаря и стал на клирос. Свечи осветили пронзенные штыками старые иконы.

Началась великая страстная утреня.

Вся Русская земля зазвучала в древнем каноне Страстной седмицы: «Непроходимо волнующееся море… Божиим своим велением насушившему…»

 

Лесник Гордей

 

Предвесенним ветреным днем в чайную у большой дороги пришел лесник Гордей; без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке. Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развел красными обветренными руками и сказал темной чайной, словно в бреду или в опьянении:

– Я говорю ему, тихо так да душевно: почто, сыне мой, душу свою очернил?

– О чем ты, дедушка? – спросили из-за стола.

Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопченный потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:

– О сыне, Федоре Гордеевиче…

– С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нем! – сказал кто-то.

– Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою черен, образом угрюм, табашник и сквернослов!

Чайная не слушала Гордея, а он жаловался:

– Говорю я сегодня Федору моему: пойдем, как встарь, в Николину обитель на вынос плащаницы. Помнишь, как утешно поют там монахи: «Приидите ублажим Иосифа приснопамятнаго», – а он мне в ответ: не желаю! Один у монахов обман, я лучше на гармошке сыграну… Ах, братцы, как он пронзил мое сердце этими словами! Не к добру Ласка моя всю ночь выла, не к добру!.. Как все это горестно, братцы! Ждал его. Тосковал. Сапоги сшил ему новые. Утехой, полагал, будет в старости моей, а он… Плащаницу на гармонь, Евандель на цыгарки!.. – Гордей вышел на середину чайной. – Прискорбна душа моя, други! Научите, как сына моего образумить?

– Гордей-то, кажись, в разуме замутился! – качнулись чьи-то слова.

– Замутишься! Жил себе как лесной схимник. Лампадочка да Псалтырь, лес да Господь, а тут – на тебе, старый, на утешение: табак да гармошку!

– Архип! – кивнули засыпающему хозяину, – нельзя ли граммофончиком нас утешить? Наставь пластиночку про Бима и Бома!

Сквозь хриплый жестяной хохот Гордей жаловался прокуренной и хмельной чайной, обводя всех спрашивающими глазами:

– Я его, Федю-то, сызмальства учил читать по святой старинной книге, по благословенным местам водил… Был он тихим, как монашек, а теперь говорит: не желаю! В обители к выносу плащаницы благовестят, а он на гармонии играет! Сыне мой, почто душу свою очернил? Али я тебя не пестал, али я тебя не берег? – Гордей подошел к хозяину и пытливо спросил его: – Есть у тебя дети?

– Растут два оболтуса, – лениво буркнул тот, укладывая голову на прилавок.

– Веруют они в Бога и святую Его книгу?

– Не знаю. Наше дело торговое!

– Спокойный ты человек, – покачал головой лесник, – а я вот так не могу. Болит душа моя о сыне заблудшем…

От хозяина Гордей перешел к ражему парню:

– Объясни ты мне…

– Отстань, борода! Я холостой! Не мешай Бима и Бома слушать!..

Лесник останавливался то перед одним, то перед другим, прося у чайной утешных слов. Молча и скорбно потоптался на месте, а потом вышел на ветреную улицу и поплелся размытой дождями дорогой к чернеющему лесу.

Шел по лужам, размахивал руками и сам с собою разговаривал.

Остановился посредине дороги. Поднял лохматую голову к затученному небу – не то молился, спрашивал, глядел ли, как плыли тучи?

Заглянул в лес и опять повернулся к чайной, словно испугался своей избы, шума деревьев и гармошки сына.

Пришел в чайную и принес те же слова, ту же тоску и те же беспокойные глаза.

– Дядя, – позвали его, – плюнь на все! Иди, глотни из бутылочки смоленского самогону. Сразу запляшешь!

– Не пьющий я. Мне бы душевного человека на манер старца – с ним бы побеседовать!

Подошел к Гордею ражий парень, взял его за руки и усадил на скамью.

Сидел он до тех пор, пока не вошли в чайную глубокие вечерние тени и не стало в ней ни одного человека.

Архип взглянул на старика, и что-то похожее на жалость затеплилось в его глазах. Он хотел было подойти к нему и утешить, но не нашелся, что сказать ему, а лишь молча поставил перед ним стакан чая.

 

Древняя книга

 

Когда живы были старики, то Библия лежала под иконами, на полке, покрытая парчовым покровом. Сейчас она служит для хозяйственных надобностей большой семьи бухгалтера Ивана Платоновича Рукавишникова и лежит где попало. Библией пользовались как прессом, подпирали ею окно во время сильных ветров и давали перелистывать малым ребятам. На ее страницах дети рисовали домики и кораблики, садились на нее и становились.

Заглавные листы древней книги были исписаны житийными пометками, от дедовых лет и до нашего времени.

В ноябре 1752 года узорной славянской вязью тихо и свято было написано:

«Сия боговдохновенная книга, истина и путь вверженному в пучину отчаяния! Сыне мой, возлюби мудрость веков древних и насладися ею яко жаждущий воды живой. Вкушая сладость ея, долголетен и безпечален будеши на земле. Блюди книгу сию яко камень драгий, яко око свое. Да будет она тебе и потомству твоему в дар и благословение».

В 1812 году чья-то рука записала скорбные слова: «Помяни, Господи, во Царствии Твоем убиенных на поле брани рабов Твоих Петра, Герасима, Платона – возлюбленных сынов моих».

«В лето 1845-е, генваря 12 дня волею Божией преставился еси родитель наш Аркадий Петрович Рукавишников. Жития его было 82 года, четыре месяцы и три дня. Пред кончиной сказано было им в бреду: в мире скорбни будете: Огнь и кровь… престолов колебание, и алтарей осквернение…»

«Апреля 20 сего числа бысть великий гром. В книге, именуемой “Звездочет царя Ираклия”, сказано: “ Аще ли возгремит гром в юнце, пшенице пагуба по местам являет, и в западных странах недузи, в царских дворах радость велия”».

«В канун Благовещения 1862 года читал пророчества Даниила о судьбах мира. Спаси, Господи, и помилуй землю Твою, грехми и беззакониями затемненную…»

«Сколь велика и премудра книга сия! Мое горе безутешным было, а теперь утешен есть».

Блеклые, рыжеватые от древности письмена, ласково положенные дедами, сменяются другими: «Сахарная синяя бумага помогает от кашля, – сверни и кури. Чтобы зыбашное дитя не полошилось, положь веник под зыбку. “Чага” —зеленые наросты на березе – помогает от головной боли. Подберезнишна трава от горла…»

«6 апреля 1899 года Петр Семеныч сделал предложение Глашеньке. 10 сего апреля портнихе Марье Демидовой дан целковый с четвертаком».

«2 июня 1902 года дано в стирку: две рубашки, три простыни, три наволочки, пять пар чулок и шесть носовых платков».

Скучающая рука жирно вывела печатными буквами: «Кто возьмет сию книгу без спроса, тот останется без носа».

Мелко-мелко, придушенными буковками накрапано на титульном листе: «не забыть написать инспектору народных училищ о беззаконном сожительстве с особой женского пола учителя Трофимова».

На первой странице книги Бытия летающим почерком, задорно и молодо начертано: «Моисей великий обманщик и фокусник».

В конце Библии продолжение записей на переплете: «Прадед, дед и вообще милые родственнички набитые дураки! Некоторые, которые умные, в такие основательные переплеты золотые червонцы зашивали, а здесь ничего – зря лишь ножик сломал!»

«16 сентября 1918 г. я удостоверился на личном факте, что ни хрена божественного нет. Вырываю страницу из этой называемой Библии и иду туда, куда царь пешком ходил».

В уголке испуганными старческими строками приписано исполнившееся пророчество Аркадия Петровича Рукавишникова в 1845 году: «Огнь и кровь… престолов колебание и алтарей осквернение».

Через весь лист последней страницы Апокалипсиса бойко прошлась надпись красным карандашом:

«12 июля 1933 года наша футбольная команда попала в класс “А”, Ура!»

 

Свеча

 

Вечерним лесом идут дед Софрон и внучек Петька. Дед в тулупе. Сгорбленный. Борода седая. Развевает ее весенний ветер.

Под ногами хрустят ломкие подзимки.

Петька шагает позади деда. Ему лет восемь. В тулупчике. На глаза лезет тятькина шапка. В руке у него верба, пахнущая ветром, снежным оврагом и чуть-чуть тепловатым солнцем.

Лес гудел зарождающейся весенней силой. Петьке почудился дальний звон. Он остановился и стал слушать.

– Дедушка!.. Чу!.. Звонят…

– Это лес звенит. Гудит Господень колокол… Весна идет, оттого и звон!.. – отвечает дед. Петька спросил деда:

– В церкву идем, дедушка?

– В церкву, любяга, к Светлой заутрене.

– Да она сгорела, дедушка! Летось ведь пожгли. Нетути церкви. Кирпичи да головки одни…

– Ничего не значит! – сурово отвечает Софрон.

– Чудной!.. – солидно ворчит Петька. – Церкви нетути, а мы бредем! Мара, что ли, на деда напала? Сапоги только истяпаем!

Среди обгорелого сосняка лежали черные развалины церкви. Дед с внуком перекрестились.

– Вот и пришли… – как бы сквозь взрыд сказал Софрон. Он долго стоял, опустив голову и свесив руки. Приближалась знобкая, но тихая пасхальная ночь. Софрон вынул из котомки толстую восковую свечу, затеплил ее, поставил на камень среди развалин. Помолился в землю и запел: – Христос воскресе из мертвых… – похристосовался с внуком и сел на обгорелое бревно, – Да… Шесть десятков лет ходил сюда. На этом месте с тятенькой часто стоял и по его смерти место сие не покинул. Тут икона святителя Николая стояла… В одной ручке угодник церковочку держал, а в другой меч… И бывало, что ни попросишь у него, он всегда подаст тебе!.. До-о-брый угодник, послушливый да зовкий!.. Да, вот… А тута, любяга, алтарь стоял… Встань на коленки и поклонись, милой, месту сему… Так вот… Эх, Петюшка, Петюшка…

Ничего больше Софрон не сказал. Он сидел до того долго, что Петьке захотелось спать. Он сел с дедом рядышком и опустил голову на его колени, а дед прикрывал его полою тулупа.

 

Ветер

 

Седыми от инея полями, синим осенним пред-утренником чахлый мужичонка Трифон вез на скрипучей телеге Павла Тригорина в маленький уездный городишко.

Пятнадцать лет не был Тригорин в своем городе. А когда-то босоногим мальчуганом бегал по его зеленым улицам, таскал с ребятами яблоки с чужих садов, подавал в церкви кадило батюшке Андрею, учился в церковно-приходской школе и тайком вздыхал по батюшкиной дочке Насте.

Тригорин призакрыл глаза и представил себе маленький городок, с его тенистыми одичавшими садами, крепкими купеческими домами, ленивой омутистой речкой, базарной площадью с запахом сена и мучных складов, придорожными часовнями и тихими лампадными огнями на зеленом кладбище.

В поле было пустынно и холодно. Ветер сгибал придорожные березы. По небесной пустыне летели журавли.

– А далеко, поди, журавль летит? – спросил Трифон.

– За тысячи верст.

– А ты не врешь?

– Зачем же мне врать-то, чудак ты этакий!

Трифон наморщил лоб, задумался… Вероятно, силился представить себе то огромное пространство, которое должны перелететь птицы.

– Даст же Господь такое разумение Своей твари! Без языка, без конпаса летят они тыщи верст и прилетают на место свое. По моему разумению, птица выходит умнее другого человека. Возьмем, к примеру, меня. Скажи мне: «Трифон, иди пешком в Москву…» Да я, ей-Богу, разов двадцать заблудился бы.

По дороге встретился лохматый мужик в солдатской шинели и с курицей под мышкой. Трифон остановил лошадь и спросил:

– Куда, борода, шагаешь?

– В Козьево, к свояку Кузьме Ивановичу, – хлюпнув носом, ответил путник.

– Зачем?

– В гости. Вчерась сказывали, что у Кузьмы Ивановича запой открылся. Иду проздравлять его. Вот и курицу ему несу. А вы куда?

– В город.

– Так, так…

Мужику хотелось еще кое-что спросить, но в это время закудахтала курица, и он махнул рукой.

Не успела телега отъехать и двух саженей, как позади раздался голос путника.

– Эй, братишки! Остановитесь!

– Что тебе?

– В деревню Козьево я правильно иду? – спросил мужик.

– Правильно. Ты что ж, впервой идешь, что ли, по этой дороге?

– Ходил, конечно, но сегодня я что-то в сумлений. Это, поди, со вчерашнего самогона у меня в кумполе муть и задумчивость. Извиняемся.

– Я же говорил вам, – заметил Трифон Тригорину, – что журавль умнее человека!

Тригорину захотелось узнать что-нибудь про свой родной город и особенно про отца Андрея, к которому ехал в гости.

– Поди, постарел теперь отец Анд рей-то? – спросил он Трифона.

– По земле ходить уже едва может, за небо цепляется… – Трифон посмотрел на высохший ольшаник и добавил: – Старый лес рушится, молодой растет…

Хотелось Трифону спросить и про Настю, но промолчал.

Проезжали мимо выжженного пожаром старого парка. На месте барского особняка с белыми колоннами чернело пепелище. А когда-то здесь гудели дубы, березы и липы. Из раскрытых окон доносились звуки рояля, и на балконе часто мелькало белое девичье платье.

– Сожгли! – сказал Трифон, указывая кнутовищем на выгоревший опустелый парк. – Во время пожара сгорела дочка баринова, барышня Нина Николаевна. В ту ночь, дело осенью было, замутившиеся души перестреляли всех собак на псарне и любимой бариновой лошади штыками

глаза выкололи…

На дорогу выбежала старая прихрамывающая собака. Она не залаяла, а только посмотрела на проезжающих тусклыми глазами.

– Барская собака-то, – пояснил Трифон, – любимица Нины Николаевны. Один командующий увез, было, эту собаку с собой, но она, сказывают люди, перегрызла ему сонному глотку и опять сюда прибежала. Так вот и живет здесь в погребе. И любопытная, скажу вам, собака. Ни на кого она так не лает, как на людей, которые в солдатских папахах.

Дорога опять пошла унылыми осенними полями с придорожными ветлами, верстовыми столбами, кустами и далекими избами. На мгновение выглянуло тусклое солнце и осветило рыжую щетину поля. Ветер принес откуда-то запах смолистого дыма.

– Большая скорбь ведь у отца Андрея-то, – сказал Трифон.

– Какая скорбь? – спросил Тригорин и подумал: наверное, умерла Настя…

– Навязался ему на шею отец Петро. Не поп, скажу я вам, а прямо-таки аспид. Сам махонький, кубовастенький, но зловредный.

– Какой же это отец Петр-то?

– Петро-то? – переспросил Трифон. – Да он у нас в Богоявленской церкви вторым священником служит. Отцу-то Андрею по немощи телесной служить часто невмоготу, так отца

Петра к нам на погибель приставили, от отцов-живцов!

– Плохой, говоришь?

– И-и-их, братишка, и не спрашивай! – Трифон понизил голос: —Древнего чину не соблюдает. Новые порядки вводит. Перед причастием еду принимает и в карты играет. Все это, братишка, полбеды, и старые-то батюшки, нечего греха таить, любили выпить и в картишки перекинуться, но где это видано, чтобы священник в Бога не верил?

– Откуда ты знаешь, что он не верует?

– Да у нас такой слух, что он рясу-то для видимости одел, чтобы, значит, с амвона новую жизнь славить. Службы Господней не пройдет, чтобы он в проповедях ее не восхвалял. И даже… – От волнения у Трифона пересекся голос. – Даже во Христа как в Сына Божия не верует! Недавно в проповеди сказал, что Господь-то наш, Иисус Христос, обнаковенный человек, на манер Ленина… Ей-Богу! Собственными ушами слышал!

Показалось маленькое, черное от осенней хмури село Святые Ручьи. По песчаному взгорью разбросались бревенчатые избы. На крыльце деревенской лавчонки сидел чумазый мальчишка в линялой голубой рубашке и отцовских валенках. Надув бледные щеки, мальчишка дудел в пастушескую жалейку. В окно лавки смотрела вязанка баранок, банка из-под деревянного масла и несколько глиняных чашек. Пахло ржаным хлебом, кожей и дымом. На горе, в круге старых дуплистых лип стояла белая церковь без креста на куполе.

– Церковь-то, – заметил Трифон, – в народный дом превращена. Каждую субботу в ней гармонь да плясы.

Навстречу шел лохматый старик в валенках и распахнутом тулупе. На его груди висел большой медный крест.

Он шел по дороге, крестообразно сложив руки, и блаженно улыбался.

– Это Митя блаженный, дитя Божье…

Трифон остановил лошадь и подозвал старика.

– Прими хлебца ради Христа!

Митя молча подошел к телеге и бережно, как просфору, принял ломоть хлеба и поцеловал его.

– Богатым человеком был, – вздохнул Трифон, кивая в сторону удаляющегося Мити, – но ограбили и дом его сожгли. А над дочерью Машенькой люто надругались… Видите, колодец около мельницы. В этом самом колодце Машенька утопилась… С той поры отец ее ума лишился.

Деревня осталась позади. Дорога пошла лесом. У края придорожной канавы, на вязанке хвороста сидел в рваной ряске и опорках седой человек и дул на похолодевшие красные пальцы.

– А это батюшка отец Сергий. Священник той церкви, что в народный дом превратили. Теперь занимается он сапожным ремеслом… А недавно отец Петр сказал у нас такую проповедь, что мы его чуть не поколотили, – вернулся Трифон к прежнему разговору.

– О чем же он вам говорил?

– Я вам по порядку расскажу. У нас, видишь ли, в приходе две церкви. Одна старая, зимняя, другая – летняя. Понадобился нашим парням клуб. Об этом проведал отец Петр. Приходит к ним на собрание и говорит: «Вам, ребята, клуб нужен? Так берите, – говорит, – церковь, и никаких». Ребята, конечно, его качать. Хорошо-с. После этого факту выходит отец Петр в воскресенье на амвон и говорит:

– Так, мол, и так, братие и сестры, новая теперича жизнь и новые люди, вы, старички, должны посторониться и уступить место молодняку. У нас, говорит, две церкви, одна из них пустая. Отдадим, братия и сестры, эту церковь молодняку. Пущай она там культурный очаг зажигает. Иконы, в случае чего, и вынести можно…

Около амвона стоял дедушка Парфен. Дородный да крепкий такой, как дуб. Стукнет, это, он палкой о пол да как гаркнет на всю церковь:

– Ты что это, поп, рехнулся, что ли?

Поп на Парфения:

– Не имеешь, – говорит, – права осуждать своего пастыря!

Парфений на своем.

– Имею, – говорит, – полное право. Ежели поп святой храм отдает на попрание псам, то я имею право не только осудить, но даже десницей заушить его, яко Николай Мирликийский еретика Ария!

Что только не поднялось в церкви после этих слов! Шум, топот, гомон и даже, прости, Господи, наши согрешения, ругань! Сын мой, бывший унтер-офицер, схватил подсвечник да подсвечником хотел Петра-то гвиздануть! Дьякон Александр от греха отвел. Гневом Божьим нам пригрозил. Еле очухались от помрачения злобы, но церкви не отдали! И что за времена лютые наступили, Господи! Неужто нам, старикам, отходную пора читать?

К вечеру телега загромыхала по горбатой булыжной мостовой родного Тригорину города. Те же сонные, покосившиеся заборы с остроконечными ржавыми гвоздями, базарная площадь с каланчой, собор с потемневшими куполами. Запах пыли, смолы и дыма. Среди мостовой лежало пьяное тело. В чайной играл граммофон. Мертвыми, заколоченными окнами глядели бойкие когда-то торговые ряды. Вечерний ветер гнал по мостовой стаю жухлых листьев и раскачивал черный тяжелый крендель над входом в булочную.

Тригорину почему-то вспомнилось, как лет двадцать тому назад этот крендель упал на голову купца Толоконникова. Когда поднимался, бывало, разговор о купце Толоконникове, то обязательно прибавляли:

– Тот самый, которого чуть кренделем не убило!

Лошадь остановилась около низенького от старости, покрытого плесенью домика отца Андрея. В окнах— покой, лампадное мерцание и сумеречная печаль, какая бывает только в старых, уснувших домах…

Отец Андрей долго не узнавал Тригорина, пристально рассматривал его угасающими глазами и, когда узнал, долго не выпускал его из своих объятий и заплакал от радости.

За эти годы много было пережито, о многом хотелось рассказать друг другу, но они долго сидели молча и не знали, с чего начать.

– Петюшка, – засуетился внезапно отец Андрей, – ставь самовар-то, постреленок, – крикнул он мальчугану лет десяти в белой рубашонке. – Внук мой! Родители-то от тифа померли. Лицом-то он весь в мать. Помнишь Настю-то? – спросил отец Андрей и заплакал.

На стене висел портрет Насти в платье воспитанницы епархиального училища. Тригорину вспомнилось, как он когда-то нарвал росистой сирени, подкрался ночью к дому и бросил букет в открытое окно ее спаленки. Вспомнилось, как в березовый Троицын день, во время коленопреклоненной молитвы в церкви, у Насти выпал из кармана беленький платочек, как он поднял его, а потом, выйдя из церкви, спрятался на кладбище, стал целовать его, и от чего-то хотелось плакать.

– Все ушли в страну далече… в невечерние поля Господни, – шептал отец Андрей, опираясь на посох, – Настя ушла… Матушка недавно преставилась. Нет и Володеньки, сына моего… А когда-то так шумно и весело было в нашем доме. Все проходит, яко сон, яко крин благоухающий, яко роса усыхающая. Помнишь любимую песню Володи:

 

Время пролетело, слава прожита,

Вече онемело, сила отнята…

 

За старым самоваром, когда-то отражавшим в себе и лицо Насти, и хлопотуньи-матушки, и студента Володи, в уюте священнической горницы, под тихие озарения синей лампады перед образом «Господа Славы» много горького поведал Тригорину отец Андрей:

– Старый наш дьякон ларек где-то открыл. Квасом да бубликами торгует. Отец Спиридон снял сан и служит конторщиком на бумажной фабрике. Покровская церковь, что на Сиреневой улице, в чайную превращена, а монастырь Скорбящей Богоматери – в казармы. Наш новый настоятель, отец Петр, завтра серебро с икон снимать будет и отдаст его на нужды государства, – рассказывал отец Андрей без вздохов, без укоризны и только временами прикладывал руку к сердцу.

За окнами шумел ветер и гудели деревья.

 

Под колоколами

 

Вешним вечером сидели мы с глухим звонарем Осипом на колокольне под большим колоколом и ждали, когда крикнет сторож Иона из березовой ограды:

– Эй, звонари, трезвонь к Евангелию!

В древней церкви шла всенощная в похвалу Николы Вешнего. На паперти, в зеленом круге полевых просторов, перелесков, дымных голубых далей – духовенство поселка Белого служило литию. Медленно гасло небо.

Гудели старые монастырские напевы, завивая землю молитвенным утишием.

Осип низко опустил голову, весь спрятался в полушубке и думал о чем-то. Не о своей ли глухоте, что мешало ему слышать тихий лет песнопений. Иногда подымал голову, спрашивал:

– Звонить?

Я качал головой – рано еще…

Осип смотрел, как ныряли в пролеты колокольни голуби, улыбнулся и зыбко запел:

– Свете тихий… святыя славы…

Колокольня Николы Утешного – высокая, старинная, при царе Иоанне Грозном воздвигнутая. На мшистой почерневшей стене чья-то неведомая рука на века выбила славянскую вязь: «Лето 1556. Благовествуй земле радость велию».

Лестница на колокольню крутая и скрипучая. Когда поднимаешься по ее исхоженным ступеням, невольно думаешь о пяти столетиях, прошумевших над колокольней, о старой Руси и о звонарях, много веков «благовествовавших земле радость велию».

Колокола…

Большой, «малиновый» – ударить ладонью по черным его «щекам», так и загудит далекими перекатами грома.

«Воскресный» – златозвонный, переливный, словно солнцем пронизанный.

«Великопостный» – строгий чернец. В гудах его – предвесенний вечер, таяние снегов, покаянные вздохи, звездистый свет четверговых свечей.

Маленькие колокола «наигрыши» – стеклянный детский говор…

На колокольне, тихой, как Богова келия, запели:

– Ныне отпущаеши…

Осип засмеялся. С ним это часто. Засмеется ни с того, ни с сего.

Господь его знает, с какой поры он стал юродивым. Сказывают, с того времени, когда с Борисоглебского собора в городе снимали золотые кресты, иконы на стенах закрашивали и над входом прибивали вывеску: «Народный дом товарища Ленина».

Толкнул меня Осип под локоть.

– Слышал? В селе Воронье крестный ход ходил к Николе Народолюбцу. Ну а озорники камнем запустили в образ Спаса Нерукотворного. Слышь, камнем! Стекло-то разбилось и слезками на землю посыпалось. Как же это так, а?

Закрыв лицо землистыми ладонями, Осип продолжал, не то смеясь, не то придушенно плача:

– В Покровском церковь совсем закрыли. Сиротой стоит. Ни панихидки отпеть, ни так помолиться. В ограде парни с девками балуются, гармонь, лясы да плясы. Что ж это, а? Как же это можно, чтобы заместо колоколов гармонь, скажем?

Пытливый, скорбный голос бился о колокола, и они гудели.

Под колебание меди Осип говорил не то с самим собой, не то с потревоженными колоколами:

– Был я онамеднясь в городе. Зашел «за нуждою». Гляжу – на полу листы с буквами церковной печати. Подымаю. Не поверишь ли, листы из Евангелия. Слышь – Евангелия! Как же это, а?

Мерцал утишный вечер. В ограде шелестели березы. Ворковали голуби, и по зеленым ржаным полям пробегал ветер. На колоколах пылало затихающее солнце.

– Собрал я святые листочки, на реке перемыл, связал их бечевкой да и пустил в воду. Пускай, думаю, плывут слова Божьи от человечьего поругания… – И после долгого раздумья тихо добавил: – В набат порой ударить хочется. Ночью ударить, всех пробудить… Душе моя, душе моя, восстани, что спиши! Конец приближается! Как же – с храмов Господних святые кресты снимать, да как это можно – камнем в Божие милосердие! Чует мое сердце – не к добру сие поругание. Большая от этого скорбь произойдет!..

Крикнул сторож Иона в березовой ограде:

– Эй, звонари! Трезвонь к Евангелию!..

 

Странники

 

За лесом вспыхивали молнии. Предгрозовая тьма скрыла солнце и тяжело побежала по знойной земле. Низко опускались тучи, бросая дымные тени на полевые просторы. Шла гроза. Пылила большая дорога. От ветра сгибались ветлы.

Шли по дороге, опираясь на березовые батожки, слепой дед и поводырь отрок. У обоих за плечами латаные пестрядинные сумы. На ногах лапти-шептуны[8]. На груди у деда медный осьмиконечный крест.

Дед устал. Дышит через силу. Слезятся от пыли белые незрячие глаза. Гроза все ближе да ближе, а скрыться негде… Поле, небо да ветлы придорожные. Поводырь лениво ведет деда за руку, с испугом смотрит в темно-багряное небо и помыкает деда.

– Скорее, дедушка! До грозы надоть добраться до часовенки Расстани!

– Рад бы скорее, внучек, да не идут мои ноженьки. Устал я. Грудь болит. Нет дыхания мне. К земле тянет. Не смертушка ли мне, странному, бездорожному?

– С устатку это, дедушка! Скоро дойдем…

– Веди, веди, коли скоро… Микола-угодник! Путников покровитель, возьми тяжесть мою странническую!

На большую дорогу, в мягкую горячую пыль падает тяжелый дождь.

Странники перешли ручеек по хлипкому деревянному мостику, обогнули зеленый взлобок и дошли до часовни. Стоит она у большой дороги. Ветхая, шаткая, солнцем обожженная. Дверь ее на одной петле держится. Главка с крестом набок склонилась. Оконце заколочено сизой от древности доской.

– Часовенка-то совсем рухает, дедушка!

– Устарела, приютная… Не будет скоро келейки для странников… – лепечет дед и бесслезно плачет.

– Пойдем, дедушка, в часовенку. Ишь, гроза-то какая всполошная!

Дед не трогается с места. Опирается руками на батог, качает головой и всхлипно говорит:

– Когда я махоньким был, внучек, я с бабкой часто ходил к этой часовенке. Образ тут Спаса, чудотворный, и мы цветами его наряжали. Родник был здесь целебный, бойкий такой и звонкий… Вода студеная-студеная и чистая, как слеза. Между каменьями иконка вделана, и рядом берестяной ковшичек… Дубы здесь росли. Большие. Вековые. Ляжешь под их храмину, а они шумят, шумят и укачивают тебя – как в зыбке!..

Голос деда дрожит и колышется. На лысую голову падают дождевые капли и струятся крупными слезами по желтому и морщинистому лицу его.

– Да… были вековые дубы, а теперь их нет… дубов-то. Родника целебного нет. Скоро и часовенки, Боговой келии, не будет.

Он ощупью подходит к часовенке, и дрожащими руками касается черных ее стен, и приникает к ним заплаканным лицом.

Упал дождь, и зеленая земля густо зазвучала кустарниками, ветлами и травами. Синие молнии перекрестили небо. Тяжелой падающей медью загрохотал гром.

Дед и поводырь схоронились в темной часовне, пахнущей засохшими цветами, кипарисом и пылью. Сели на полу у киота Спаса. Прижались друг к другу.

– Боязно, дедушка! Ишь, как молонья освечает!..

– Не бойся, дитятко, здесь Богова тишина. Спас благоуветливый нас голубит. Тише, внучек, тише. Господь на землю гневается. Свят, свят, святый Боже… Озари стадо Твое зарею благодати Твоего заступления, жизни сподоби немерцающей. Лицо земли осияй светом невечерним…




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2019 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных