Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Путешествие в страну Нигде




 

Когда мне было двадцать девять лет, я вел именно ту жизнь, о которой мечтал с детства: офис на 25-м этаже в самом сердце Манхэттена, в четырех кварталах от Таймс-сквер; квартира на углу Парк-авеню и Двадцатой; чудесные коллеги – чрезвычайно интересные и общительные люди; а главное – по-настоящему захватывающая работа: ведь я писал для журнала “Тайм” о международных делах – конец режима апартеида в ЮАР, “желтая революция” на Филиппинах, убийство Индиры Ганди… Я ни за кого не отвечал, у меня ни перед кем не было никаких обязательств, и я мог себе позволить длинные каникулы где угодно, от Бали до Сальвадора.

И тем не менее, несмотря на радость, которую ежедневно давала мне жизнь, в глубине души я чувствовал, что вся эта суета не позволяет мне разобраться, куда же я на самом деле направляюсь и что на самом деле поддерживает меня на плаву (не считая, конечно, дозы адреналина от приближения очередного дедлайна). Постоянная суета, беготня в поисках удовлетворенности, похоже, была самым верным способом остаться вечно неудовлетворенным. Иногда я напоминал себе человека, который заводит речь о мире во всем мире, используя при этом самые оскорбительные и вызывающие слова.

И в конце концов я решил поставить мою “жизнь мечты” на паузу и провести следующий год в маленькой комнатке на задворках Киото, древней столицы Японии. Я вряд ли смог бы внятно объяснить, зачем я это делаю, – разве что признаться, что я сыт по горло нью-йоркской диетой, состоящей из непрерывного движения и возбуждения, а теперь пришло время уравновесить ее чем-то более простым, научиться радоваться вещам менее поверхностным и не столь эфемерным.

Как только я ступил наружу из надежной крепости своей работы и нырнул в неизвестность, мой отец, что вполне понятно, стал очень беспокоиться. Он без конца звонил мне и обзывал “псевдопенсионером”. Не могу винить его за это: ведь все те, кто считал, что в этом мире надо “чего-то достичь”, говорили ему, что я “иду в никуда”. Однако это Нигде меня как раз больше всего и интересовало – оно явно имело больше граней и измерений, чем я мог объяснить отцу (или даже себе), и казалось более значительным и непостижимым, чем бесконечная суета Манхэттена; оттуда, казалось, открываются ландшафты, не уступавшие красотам Марокко, Индонезии и Бразилии вместе взятых.

Я вспоминал, как однажды побывал на выставке Марка Ротко и почувствовал, что меня буквально затягивает под неподвижную многоцветную поверхность его холстов; я думал и о Джоне Кейдже, который открыл в безмолвии целые пласты звуков. А еще меня всегда занимала история Томаса Мертона – самого общительного человека на свете, путешественника, пьяницы и любовника с разбитым сердцем, который в конце концов пришел в монастырь молчальников-траппистов в Кентукки, превратился в отца Луи и продолжил неутомимые поиски нового опыта в совершенно ином, таинственном направлении.

Оставаться на месте, говорил мне Леонард Коэн, – это не значит повернуться спиной к миру; это значит – время от времени делать шаг назад на своем пути, чтобы видеть мир более ясно и любить его сильнее.

 

* * *

 

Основная идея Нигде – места, в которое попадаешь, если достаточно долго пребываешь в неподвижности, обратившись в себя, – по сути своей проста. Когда у вас не заводится машина, вы вряд ли начинаете бегать вокруг нее, прикидывая, в какой цвет лучше всего перекрасить кузов; большинство наших проблем (а следовательно, и решений, обеспечивающих наше душевное спокойствие) – это проблемы внутри нас самих. В судорожных поисках счастья вовне – где угодно, только не в нас самих, – не больше смысла, чем в действиях комического персонажа одной исламской притчи: потеряв ключ где-то в комнате, он идет искать его на улицу – просто потому, что там светлее. Как уже тысячи лет назад учили нас Эпиктет и Марк Аврелий, нас формирует не жизненный опыт, а наша реакция на него: ураган, превративший город в руины, для одного человека станет знамением освобождения, шансом начать все заново, а другой, возможно, даже его родной брат, будет травмирован катастрофой на всю оставшуюся жизнь. “Нет ничего ни хорошего, ни плохого, это размышление делает все таковым”, – говорит шекспировский Гамлет.

Мы проводим столь значительную часть нашей жизни внутри нашего “я” – в наших воспоминаниях и мечтах, наших суждениях и интерпретациях, – что порой я чувствую: лучший способ изменить жизнь – это поменять отношение к ней, перенастроить свою внутреннюю оптику. Это вовсе не значит, что перемещение в физическом пространстве вовсе бесполезно; нередко медитация была для меня наиболее плодотворной где-нибудь среди залитых солнцем эфиопских холмов или, скажем, в Гаване. Просто следует помнить, что нас возвышает не само путешествие, а та крупица жизни, которую мы вдыхаем в него. Генри Торо, один из величайших путешественников своего времени, отмечал в дневнике: “Неважно, сколь далеким будет ваше путешествие (обычно чем оно дальше, тем хуже) – важно, насколько живым вы себя при этом ощущаете”.

Спустя еще два года, после двенадцати месяцев, проведенных в Японии, я смог сделать несколько более осознанных шагов в сторону Нигде. Киото позволил мне ощутить вкус покоя, но я по-прежнему нуждался в поддержке в виде путешествий, и в те месяцы мне посчастливилось исколесить всю Аргентину вплоть до Огненной Земли, а затем посетить Китай, Тибет и Северную Корею. Дважды в течение двух месяцев я побывал в Лондоне и в Париже и при этом регулярно летал в Калифорнию, чтобы навестить маму. Я несколько раз бывал во Вьетнаме (эти были восхитительно долгие путешествия) и предвкушал скорый визит в Исландию; я чувствовал, что более чем избалован широтой этого выбора и возможностью утолять мою жажду путешествий каждые несколько недель. Однако начиная с какого-то момента все мои, та к сказать, “путешествия по горизонтали” перестали удовлетворять меня; я чувствовал все более насущную потребность отправиться в “путешествие вглубь”, полностью погрузиться в нечто более непредсказуемое и неожиданное; в движении больше всего смысла, когда оно коренится в покое и оттеняет его.

Однажды я ехал из калифорнийского дома моей матери на север, вдоль калифорнийского побережья, а затем свернул на узкую дорогу, которая привела меня к обители бенедиктинцев, о которой мне как-то рассказывал один мой друг. Я открыл дверцу своего дряхлого, покрытого пылью белого “плимута” и оказался в звенящей прозрачной тишине. А когда вошел в комнатку, где мне предстояло провести три ночи, из моей головы внезапно улетучились все эти переговоры и дискуссии, которые я мысленно продолжал вести всю дорогу, все эти неотвеченные электронные письма, что казались мне столь важными и срочными, когда я выходил из дома. Теперь я был Нигде – в этой комнатке, окна которой выходили прямо на океан.

Снаружи, у забора из расщепленных потрескавшихся досок, вспыхнуло рыжее пятно – лисица! Я не мог оторвать от нее глаз. А вскоре прямо у меня под окном появился олень: он щипал траву, и это было настоящее маленькое чудо. Где-то высоко наверху звонили колокола, и мне чудилось, что небесный хор поет “Аллилуйя”.

Я бы сам первый посмеялся над подобными сантиментами еще за день до того. И когда я вернулся с ночной службы в монастырской часовне, чары уже рассеялись; но тишина говорила гораздо многозначительнее, чем любые слова. И вот что я обнаружил, причем почти сразу же: пока я никуда не ехал и оставался на месте, мир вокруг меня словно расцветал огнями, и я был так счастлив, что просто забывал о самом себе. Рай – это место, из которого ты не стремишься уехать куда-то еще.

Меня словно позвали домой, пригласили вернуться в какое-то место, где я уже бывал, хотя я никогда прежде не видел этого места; это было похоже на одну из тех альтернативных реальностей, которые в некоторые моменты жизни вдруг удается увидеть, но обычно лишь на мгновение. Братья-бенедиктинцы сказали бы мне (если бы я их спросил, но я не спрашивал): если вы пришли к чему-то постоянному, неизменному, не зависящему от ваших беспорядочных мыслей; к чему-то, что так похоже на истинную жизнь, – то вы, скорее всего, не открыли что-то новое в себе, а просто вновь обрели память.

Я находился под таким впечатлением от всего этого, что перед отъездом забронировал комнату для следующего своего визита, причем опять на целых две недели. Очень скоро такие погружения в Нигде стали величайшей роскошью из доступных мне. Я не мог бы остаться в монастыре навсегда: я совершенно не приспособлен к оседлой жизни, я абсолютно не умею “пускать корни”, а кроме того – не принадлежу ни к какой церкви. Но мне нравилось, что эти прозрачные дни, проведенные в полной тишине, придают всем остальным моим занятиям особую свежесть, ценность и воодушевление. Как будто тихонько выскользнул из собственной жизни, поднялся на холм – а с вершины открываются такие дали, что сразу видно, куда идти и как туда попасть.

Это была чистая радость: я целыми днями читал, не выходя из своей комнаты, вчитываясь в каждое слово каждой книги так, словно все их написал я сам. Люди, с которыми я познакомился в монастыре (среди них были банкиры, учителя, агенты по продаже недвижимости), приехали сюда приблизительно по тем же причинам, что и я, и потому они казались мне гораздо более близкими, чем случайные попутчики, которых мне приходилось встречать в Венеции или Сан-Франциско. На обратном пути, спускаясь в город к повседневным делам, я чувствовал себя более свободным: мне теперь не нужно было относиться к своим мыслям, амбициям, вообще к самому себе столь серьезно.

Этот вкус тишины был абсолютно новым для меня переживанием, совершенно непохожим на что-либо испытанное мною прежде (не считая тех моментов, когда я был увлечен своей возлюбленной, зачарован “Днями жатвы” Теренса Малика или каким-нибудь спектаклем Питера Брука). И я решил, что это переживание должно стать смыслом, центром моей жизни. В тот год, когда я открыл для себя преображающую силу покоя, я окончательно перебрался в японское Нигде – крошечную, словно кукольный домик, квартирку, и у нас с женой нет в Киото ни машины, ни велосипеда, ни отдельной спальни, ни телевизора с хотя бы одной программой, которую я в состоянии понять. Мне по-прежнему приходится содержать семью и не терять связи с миром, поскольку я зарабатываю на жизнь писательством и журналистикой, но освобождение от суеты и ненужных сложностей означает, что каждое утро я смотрю на новый день как на бескрайний луг, на котором ничто не мешает моему взгляду, и он свободно скользит вдаль, к горам, синеющим на горизонте.

Конечно, не всякий придет от такого в восторг; возможно, вам понадобится перепробовать довольно много разных вариантов, чтобы уловить суть покоя, неподвижности, неделания. Но теперь, когда друзья спрашивают у меня совета, где бы им провести отпуск, я иногда предлагаю им попробовать Нигде, особенно если им неохота возиться с визами и прививками и стоять в длинных очередях в аэропорту. Одна из прелестей Нигде состоит в том, что, когда вы двигаетесь в его направлении, вы не знаете, где окажетесь и что увидите на этом пути. Более сокровенная благодать неделания (как показал мне замерший в неподвижности Леонард Коэн) состоит в том, что покой может широко раскрыть ваши глаза, окрылить вас и заставить ваше сердце биться сильнее – точь-в-точь как это делает с нами влюбленность.

 

Карта покоя

 

Конечно, наш брат писатель уже в силу своей профессии вынужден большую часть времени оставаться дома. Днем мы, словно губки, впитываем мир, а по ночам, когда суета затихает, пытаемся осмыслить все то, что увидели и пережили за день. Наша работа – превратить вечное движение жизни в неподвижность произведения искусства. Наше Нигде – это наше рабочее место, даже, можно сказать, наше поле битвы.

Здесь, в своей квартирке в Киото, я работаю за детской школьной партой из светлого дерева. Я не один – у меня всегда рядом верный компаньон, у которого всегда наготове масса историй о шикарных вечеринках и об ужасах войны, об очаровательных красавицах, светских львицах и бриллиантах, сверкающих в полумраке оперной ложи. Однако Марсель Пруст смог принести в мой дом этот до отказа насыщенный жизнью мир лишь после того, как много лет просидел наедине с самим собой в безмолвии обитого пробкой кабинета, изучая, как мы, люди, преобразуем в нашем мозгу мимолетность мира в нечто более осязаемое.

Это превращение и легло в основу его эпического романа “В поисках утраченного времени”. Мы бросаем взгляд на незнакомца на улице, и контакт длится лишь мгновение. Однако, вернувшись домой, мы думаем об этом человеке снова и снова, пытаемся понять, что значил тот его взгляд, фантазируем и выстраиваем вокруг него воображаемое общее будущее. Мимолетное переживание порождает целую жизнь внутри нас. Более того, оно создает историю наших жизней.

Другой мой верный компаньон в Японии – тот же, что сопровождал меня в те времена, когда я, еще подросток, добирался из Дхармасалы в Боготу, чтобы оттуда отправиться на Барбадос, тот самый странствующий трубадур, на дебютном альбоме которого целых четыре песни были закручены вокруг слова “путешествие”. В самой первой песне, которую Леонард Коэн исполнил публично, некий человек вытаскивает старое расписание поездов, а дорога “вьется, словно дым, над его плечом”. В одном из самых трогательных номеров с этой пластинки он прощается с женщиной, потому что “пришло ему время побродить”.

Леонард Коэн стал поэтом-лауреатом всех тех, кто вечно в дороге; “цыганенком”, который отказывается прилепиться надолго к одному и тому же месту, остепениться, оправдывать те ожидания, которые мы зачем-то на него возлагаем. Однако, подобно столь многим странникам, он, похоже, всегда знал, что передвижение в пространстве есть лишь способ продвинуться в глубину (“Теперь я знаю, отчего многие мужчины останавливались и рыдали, – пишет он в одном из своих ранних стихотворений, – на полпути между любовью брошенной и еще не найденной. И гадали, приведет ли дорога их куда-нибудь”).

Всякий раз, когда он выражал свои чувства наиболее искренне, он признавал, что его главные путешествия – путешествия внутрь собственной души. “Мне так было нужно, чтобы у меня не было ничего, к чему можно прикоснуться, – поет он в одной из своих песен о поездке в буддистский центр. – Я всегда был до этого жаден”.

 

* * *

 

Иные отправляются в Нигде, даже если у них есть все причины едва ли не постоянно вести активный образ жизни. Спустя почти десять лет после моего первого визита в Маунт-Болди, где я увидел Леонарда Коэна в пустом зале для медитаций на вершины горы, я неожиданно наткнулся на еще одного скитальца – на этот раз в Цюрихе. Это было на “Халленштадионе” – арене на 13 000 человек, где еще недавно зажигала Бритни Спирс, а сегодня Далай-лама XIV, о мировом турне которого я писал, читал сложную лекцию о практике Бодхисаттвы, объясняя, почему некоторые люди, достигшие нирваны (“угасания” в переводе с санскрита), все-таки предпочитают вернуться в мир и помогать тем, кто в нем остался. Я был здесь, поскольку писал репортаж о мировом лекционном турне далай-ламы.

Даже многие из англоязычных слушателей (причем буддистов, в отличие от меня) предпочитали, если у них получалось, следить за сложным ходом философской мысли по-французски, потому что слова далай-ламы с необычайной прозрачностью передавал его французский переводчик. Переводчика звали Матье Рикар. Он защитил докторскую диссертацию по молекулярной биологии в Институте Пастера под руководством нобелевского лауреата Франсуа Жакоба. Отец Матье Жан-Франсуа Ревель был одним из самых влиятельных интеллектуалов Франции, долгое время он работал главным редактором журнала L’Express, а его мать Янеле Тумелен – известный художник-абстракционист. Когда Матье был еще ребенком, за столом его родителей сиживали Бунюэль, Стравинский и Картье-Брессон.

Но когда Матье Рикару исполнился 21 год, он отправился в Непал, и его так глубоко тронули проницательность некоторых тибетских лам и тихая радость, которую они излучали, что через пять лет Матье бросил свою многообещающую научную карьеру и удалился жить в тени Гималаев. Он выучил тибетский язык, надел монашескую рясу и больше десяти лет был послушником и ближайшим учеником тибетского учителя Дилго Кьенце Ринпоче. В середине 1990-х годов Жан-Франсуа Ревель прилетел в Непал и на протяжении десяти дней беседовал со своим ученым сыном, чтобы понять, почему тот (подобно Коэну) считает, что “упрощение своей жизни для извлечения ее сути есть самая благодарная цель из всех, к которым стоит стремиться”.

Книга “Монах и философ”, выросшая из этих бесед, разошлась во Франции почти полумиллионным тиражом, отчасти благодаря тому, что Матье говорил о буддистской “науке разума”, которую он теперь изучал, с идеальной картезианской ясностью и красноречием, которым, без сомнения, научился у отца. Никто из тех, кого я встречал раньше, не смог бы объяснить более доходчиво, что нельзя, полностью зациклившись на окружающем мире, рассчитывать обрести счастье: это все равно что сунуть руку в огонь и надеяться не обжечься.

Незадолго до нашего знакомства исследователи из университета штата Висконсин провели такой эксперимент: они прикрепляли по 256 электродов к головам сотен добровольцев, которым затем предстояло вытерпеть три с половиной часа обследования на магниторезонансном томографе. В ходе обследования фиксировались импульсы, свидетельствующие о частоте положительных эмоций (в более поздних фазах эксперимента изучались также степень эмпатии, способность контролировать собственные чувственные реакции и навык обработки информации). Матье был первым испытуемым. Балл, набранный им в ходе исследования положительных эмоций (0,45), настолько превосходил средний показатель (– 0,3), что ученые, изучившие многих людей, среди которых были как те, кто практиковал медитацию уже свыше 10 000 часов, так и те, кто никогда в жизни не медитировал, вынуждены были признать, что показатели первых буквально зашкаливали. При этом испытуемые были весьма похожи почти по всем аспектам повседневной жизни, кроме одного: кто-то из них регулярно практиковал неделание, а кто-то – нет.

К тому моменту, как мы познакомились с Матье в Цюрихе, 59-летнего француза, прямо-таки излучавшего благожелательность, добро и чистоту, то и дело называли “самым счастливым человеком на свете”. Он был вечно нарасхват: то объяснял на международном экономическом форуме в Давосе, как можно натренировать и развить чувство счастья, словно мускулатуру; то участвовал в Индии в научной конференции по исследованию материи и сознания, то работал синхронным переводчиком на лекциях и выступлениях далай-ламы в разных странах мира, то, следуя своим выстроенным за годы медитаций приоритетам, строил больницы, школы и мосты в Тибете. Вскоре после того, как мы узнали друг друга чуть лучше, я задал вопрос, с которым обращаюсь ко всем много путешествующим людям: как он справляется со сменой часовых поясов? Матье посмотрел на меня с удивлением. “Для меня полет – всего лишь недолгое уединение в небе, – ответил он наконец, и было понятно, что он слегка недоумевает: почему же не все люди относятся к этому точно так же? – Делать во время полета особенно нечего, так что это очень освобождает. Я не могу во время полета одновременно находиться в каком-то другом месте. Поэтому я просто смотрю на облака и на голубое небо. Все такое спокойное, но при этом все движется. Это очень красиво”. Облака и голубое небо – именно с помощью этих образов буддисты любят объяснять природу нашего сознания: даже если оно омрачено проплывающими облаками, голубое небо остается там же, где всегда, просто его сейчас закрывает временная преграда. Все, что вам нужно, это набраться терпения и ждать, пока синева не засияет снова.

Его объяснение заиграло новыми смыслами через несколько лет, когда Матье опубликовал фотоальбом – с моей точки зрения, идеальную книгу о путешествиях. Большую часть года он проводил в своей хижине на вершине горы в Непале и раз или два в неделю выходил на крыльцо и фотографировал открывающийся оттуда вид. Это был, более или менее, один и тот же вид, но он все же слегка менялся – то солнце, то дождь, меняются времена года, а вместе с ними меняется и настроение человека с фотоаппаратом.

Просмотрев эту книгу, я убедился в том, что от матери Матье унаследовал острый взгляд художника и умение запечатлеть красоту покоя, а от отца – аналитический склад ума; эти портреты Нигде, как они могли бы называться, были совершенно волшебными. В этом тибетском пейзаже я словно видел Индонезию и Перу с их обласканными солнцем долинами и темным от грозовых туч небом. Казалось, будто весь мир пришел в гости к Матье Рикару. Эта книга – Матье озаглавил ее “Недвижное путешествие” (Motionless Journey) – практически представляла собой подробное исследование на тему “Все меняется и в то же время остается прежним” или “Как увидеть мир по-разному, даже если вы не трогаетесь с места”.

Но особенно значительным в этой книге было вот что: в сущности, это была иллюстрация понятия “внутренний ландшафт”. Именно так выглядит наше сознание (и вся наша жизнь), когда мы находимся в покое неподвижности: вы полны все новых цветов, картин, красот… Но это по-прежнему вы.

 

Один во мраке

 

Конечно, никому из нас не хочется оказаться в таком варианте Нигде, который мы не сами выбрали (именно такова ситуация, скажем, у заключенных или людей с ограниченными возможностями). Путешествуя по Северной Корее или Йемену, да и по любой другой стране, жители которой страдают от закрытости и нищеты, я всякий раз видел, что едва ли не каждый человек, родившийся там, согласился бы переехать куда угодно – в любое место, где есть возможность пользоваться плодами свободы. В самых разных тюрьмах, от Сан-Квентина до Нью-Дели, арестантов обучают технике медитации, но лишь для того, чтобы они могли убедиться: даже в заточении можно ощутить дуновение свободы. А тех, кому пришлось жить в одиночестве, часто мучают кошмары и страшные видения, что так хорошо знала поэтесса Эмили Дикинсон в ее “тихой жизни на вулкане”.

Однажды я уехал в леса канадской провинции Альберта, сидел там в хижине и дни напролет читал письма Дикинсон – она была знаменита, помимо прочего, тем, что почти никогда не выходила из дома. Страсть, сквозившая между строк, настолько потрясла меня, что мне пришлось отложить книгу. Эта страсть была невероятно острой, неистовой и в то же время какой-то зажатой, замкнутой, ее слова взрывались, словно заминированные шкатулки для драгоценностей. Я представил себе, как стою рядом с этой женщиной в белом у окна ее дома и смотрю вместе с ней на ее брата и его юную жену Сью, живущих в ста ярдах отсюда, по другую сторону сада. К Сью обращены несколько самых страстных писем Дикинсон (“О, дорогая моя”; “Ты заполнила все мое сердце, мои мысли только о тебе одной”). Я чувствовал, как Эмили бесшумно скользит по своей гостиной, в то время как ее брат в соседней комнате занимается любовью с другой женщиной, предавая Сьюзен, которую и он, и Эмили так обожали. Я воочию видел, как она, воспламеняя все вокруг в своем одиночестве, яростно сочиняет гневные письма некоему “Хозяину” или пишет “Тебя я вижу лучше – в темноте”.

Она слышала, как Смерть зовет ее, лежащую в одинокой постели, утопающей во мраке и безмолвии; снова и снова она прокручивала в мозгу картины: она лежит в гробу, а кругом топчутся скорбящие, “переминающиеся с ноги на ногу”. Она знала: “не нужно быть ни комнатой, ни замком”, чтобы тебя облюбовали привидения, и что “свой лик увидеть под личиной – нет худшей казни”. Ее тревожные слова напомнили мне о несчастном Германе Мелвилле, который примерно в те же годы придумал свой вариант застывшего призрака, назвав его Писец Бартл-би – учтивый труп, организовавший нечто вроде движения “Захвати Уолл-стрит” прямо в своей адвокатской конторе в Нижнем Манхэттене, из которой он “предпочитал никуда не выходить”.

Однако Нигде может быть весьма страшным местом, даже если вы сами его выбрали; дело в том, что там совершенно негде спрятаться. Если ты заперт внутри своего сознания, то всегда есть риск сойти с ума или оказаться лицом к лицу с собственными демонами, которые соблазняют тебя вновь и вновь оставаться дома, пока, наконец, твои мысли и страхи не опутают тебя так крепко, что ты уже не можешь выйти наружу или сделать хоть какое-то волевое усилие.

Не-делание необязательно и не сразу превращает жизнь в произведение искусства: медитация может стать источником сомнений и опасений – а вдруг это путь ко внутреннему распаду? Всякому, кто хочет узреть свет, придется провести немало долгих ночей в темноте. Во время одного из визитов в монастырь я поймал себя на мысли, что сюда чрезвычайно легко уехать в приступе эскапизма или в припадке внезапного слепого увлечения, но ведь такие приступы всегда скоротечны. Это снова как с влюбленностью: первые радостные дни знакомства с неделанием никак не предвещают той напряженной работы, которая неизбежно предстоит в будущем.

Иногда я возвращался в монастырь в разгар зимы, и погода в момент моего приезда была ненастной. Дождь всю ночь барабанил по металлической крыше моего трейлера. Сквозь панорамное окно ничего было не разглядеть, кроме влажной пелены. Я целыми днями не видел и не слышал ни одной живой души, и это казалось мне тяжким испытанием, настоящей пыткой одиночеством. Ливень не утихал ни на секунду, и я даже не мог выйти наружу. Так что я сидел, укутанный пеленой тумана, одновременно запертый и потерянный, и думал о том, как легко внешняя среда может стать отражением – или даже катализатором – внутреннего состояния.

“Путь созерцания – это вообще не путь, – сказал однажды Томас Мертон. – Если идти по этому пути, ничего достигнешь”. Один из законов неделания гласит, что “если вы приступаете к медитации, чтобы обрести новый взгляд на что-то или, хуже того, найти счастье, то вы не найдете ни того ни другого – ибо ни того ни другого нельзя найти, пока вы, в каком-то смысле, не обновитесь”. Все это звучит несколько парадоксально, и подобные сентенции так же сложно понять, как иной дзенский коан, но думаю, что я уловил основополагающий посыл: сидящий в неподвижности обычно занят мыслями о том, чего ему не хватает и чего следует достичь. А то, что у него есть в настоящий момент, запросто может казаться ему чем-то совершенно ничтожным.

 

* * *

 

Однажды ранним утром в начале лета я приехал в Луисвилл, где меня встретил один мой добрый друг, и мы вместе отправились к монастырю, где больше четверти века проживал Томас Мертон. Очень скоро город остался далеко позади, и мы ехали мимо бескрайних зеленых лугов, на которых время от времени попадались редкие дома, перед которыми возвышались кресты (или щиты с цитатами из Библии). Когда мы добрались до знаменитой обители – она выглядела мрачной и неприветливой, словно угрюмая викторианская больница для душевнобольных, – высокий молчаливый монах, ученик Мертона и один из последних людей, который знал его лично, предложил нам осмотреть скит, где отец Луи (монашеское имя Томаса Мертона) провел большую часть последних двух лет своей жизни: даже монастырь братьев-молчальников казался слишком шумным местом для этого непреклонного аскета… “Уж коли в наш век толпы я выбрал себе путь отшельника, – писал Мертон, – не самый ли большой грех – жаловаться на присутствие других людей у порога моего уединения? Разве я так слеп, чтобы не видеть, что уединение и есть их главная потребность? Но и они – если тысячами устремятся в пустыню, как смогут они пребывать там в одиночестве? Что хотят они там увидеть?”[1]

Мы прошли через монастырское кладбище и двинулись через поле. Внезапно наш сопровождающий заговорил: “Последние три года.

Я влюблен… – он выдержал паузу, – …в женщину по имени Эмили Дикинсон”. Он посвежел и приободрился, произнося эти слова, словно сбросил с плеч часть груза своих семидесяти с лишним лет.

Мы не нашли, что ответить, и проследовали за монахом к довольно ветхой маленькой хижине “в тени большого кедрового креста”, как писал о ней сам Мертон. Сбоку к хижине примыкал сарайчик, а спереди было пристроено крохотное крыльцо.

Помещение – сравнительно просторное для монашеской кельи – было обставлено чрезвычайно скромно. Наш гид присел на единственный стул и прочел вслух несколько строк из Рильке. «…Мир, всегда и только, и никогда не открывается Нигде; нет, не со знаком минус: та чистота, та неподвластность никому, что только дышит и бесконечно знает ”.[2]

Затем прозвучали стихи Эмили Дикинсон:

 

Мозг шире неба, если

Мы разместим их вместе,

Одно другое может

Вместить легко, вас – тоже [3].

 

Наконец наш сопровождающий встал и взял с полки какую-то книгу. “Когда я показываю посетителям это место, я всегда читаю им какой-нибудь кусок из дневников отца Луи, – объяснил он. – Чтобы его дух тоже присутствовал в нашей компании. Чтобы мы могли ощутить его присутствие”.

Он наугад открыл страницу и принялся читать.

“Мы поели сельди и ветчины (не слишком-то много еды!), пили вино, читали стихи, говорили о себе, но в основном занимались любовью, любовью, любовью – пять часов подряд. Хотя мы раньше много раз объяснялись по этому поводу и договорились о том, что наша любовь должна и впредь оставаться целомудренной и что эта жертва необходима, все-таки в конце мы довольно сильно распалились. Однако это не казалось чем-то неправильным, а, напротив, в высшей степени верным. Так или иначе, теперь мы любим друг друга и нашими телами, то есть полностью, и я в полной мере ощущаю ее сущность (за исключением ее пола), как всецело свою”.

Это был фрагмент из пятого тома печатного издания дневников – самой поразительной части сочинений этого аскета, которому не всегда удавалось скрыть свой гнев и страсть. В возрасте 51 года Мертон отправился в больницу святого Иосифа в Луисвилле, где ему предстояла операция на спине. Эта поездка претила ему с самого начала: “Не ожидаю большой помощи от врачей и их проклятых таблеток”, – записал он, а утром, непосредственно перед отъездом, добавил, словно чтобы успокоить себя: “Я только начинаю укореняться в одиночестве”. Сожалел он лишь о том, что если умрет в больнице, то “потеряет предстоящие годы одиночества, которые были бы возможны”. Однако очень скоро (после почти четверти века, проведенного в монастыре без всяких контактов с внешним миром) отец Луи по уши влюбился в “очень дружелюбную и увлеченную” двадцатилетнюю студентку-медсестру, которая выхаживала его после операции.

Сотни страниц дневника, на которых он изливает свои чувства к ней, мучительно трудно читать: кажется, что этот мудрый человек, столько знающий об истине и покое, снова превратился в подростка, который ворочается в постели, не в силах уснуть, стоило только ему встретить любовь, которой он не знал с момента принятия обета целомудрия. Он начал забрасывать девушку письмами и разными просьбами, тайком звонил ей из кабинета келаря, пока его братья-монахи ужинали. Когда другой монах случайно услышал его разговор, он покаялся своему многострадальному настоятелю (“но только в телефонных звонках!”), однако продолжал рассказывать своей M., как он бросит свои обеты и поселится с ней на необитаемом острове.

“Меня переполняет умиротворение (тогда как в минувшее воскресенье сама мысль о том, что это может случиться, вселяла в меня боль и панику). Я снова спасовал перед какой-то опасной бабской мудростью, которой в совершенстве владеет M.: она инстинктивно нащупывает во мне рану, которая больше всего требует ее нежности, и обрушивает на нее всю свою любовь. Я не чувствую себя нечистым; напротив, это как будто очищает меня (так я и сказал на днях в “Семи словах”, которые написал для Неда О’Гормана). Мне видится, что моя сексуальность каким-то образом снова стала подлинной и пристойной после долгих лет исступленного ее подавления (и хотя я думал, что полностью ее контролирую, это была всего лишь иллюзия)”.

Наш монах, надо отдать ему должное, прочитал этот пассаж до конца, ни разу не замявшись и не предложив какой-нибудь другой, более уместный отрывок. Я вспомнил, что всего за год до знакомства с M. отец Луи, счастливый в своей хижине, записал: “Я решил обвенчаться с тишиной леса. Нежное темное тепло всего мира будет моей супругой”.

Что ж, похоже, что и это за год изменилось, как небеса на фотографиях Матье. Нельзя преодолеть тьму внутри себя, просто убежав от нее.

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных