ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Исповедание веры савойского викария 12 страницаРаз найдена причина зла, она указывает и на лекарство. Во всякой вещи привычка убивает воображение; его пробуждают только новые предметы. Относительно тех, которые мы видим каждый день', действует уже не воображение, а память; вот на чем основана аксиома: «Ab assuetis поп fit passio»68, ибо страсти разжигаются лишь огнем воображения. Поэтому не приводите резонов тому, кого вы хотите приучить не бояться потемок; водите его чаще в потемки, и будьте уверены, что все аргументы философии не будут стоить этого образа действия. У кровельщиков на крышах не кружится голова, и не видано, чтобы, кто привык быть в темноте, тот боялся бы ее. Итак, вот другое преимущество ночных игр вдобавок к первому; но чтоб эти игры удались, я особенно рекомендую для этого веселость. Пет ничего печальнее темноты: не вздумайте запереть вашего ребенка в темницу. Пусть он смеется, когда входит в темноту; пусть смеется и перед выходом оттуда; пока он там, пусть мысль об оставленных за дверью забавах и о тех, кто его ожидает, отвлекает его от фантастичных представлений, которые могли бы его там преследовать. Есть предел жизни, за которым, идя вперед, начинаешь пятиться назад. Я чувствую, что перешел этот предел. Я начинаю второй раз переживать свою жизнь. Пустота зрелого возраста, испытанная мною, рисует мне сладкую пору первых лет. Старея, я снова делаюсь ребенком и охотнее вспоминаю, что я делал десяти лет от роду, нежели то, что делал в тридцать лот. Читатели, простите же мне, если я беру иной раз примеры с самого себя; чтобы хорошо написать эту книгу, я должен писать ее с удовольствием. Я был в деревне па воспитании у одного священника по имени Ламберсье69. Товарищем у меня был двоюродный брат; он был богаче меня, и с ним обращались как с наследником, тогда как я, удаленный от отца, был только бедным сиротой. Мой рослый братец Бернар был замечательно труслив, особенно ночью. Я так много смеялся над его страхом, что Ламберсье, которому наскучило мое хвастовство, захотел испытать на деле мое мужество. В один осенний, очень темный вечер он дал мне ключ от церкви и велел сходить за библией, которую оставили в кафедре. Чтобы подстрекнуть мое самолюбие, он прибавил несколько слов, которые сделали невозможным для меня отступление. Я отправился без свечи; если б она была у меня, вышло бы, может быть, еще хуже. Нужно было пройти по кладбищу; я отважно миновал его, ибо я никогда не испытывал ночных ужасов, пока находился на открытом воздухе. Отворяя дверь, я услыхал под сводом отголосок, который показался мне похожим на голоса и начал колебать мою римскую твердость. Отворив дверь, я хотел войти; но едва сделал несколько шагов, как остановился. При виде глубокого мрака, царившего в этом обширном здании, я был охвачен ужасом, от которого у меня стали дыбом волосы: я пячусь назад, выхожу и пускаюсь бежать, весь дрожа. На дворе я встретил маленькую собачку, которую звали Султаном; ласки ее меня успокоили. Стыдясь своей трусости, я вернулся назад, стараясь, однако, вести с собой и Султана, который не хотел идти за мной. Я быстро шагнул за дверь и очутился в церкви. Едва я вошел, мною снова овладел страх, притом столь сильный, что я потерял голову; и хотя кафедра стояла направо и я очень хорошо это знал, но, незаметно как-то повернувшись, я долго искал ее налево п запутался между скамьями; я уже не понимал, где я, и, не будучи в состоянии отыскать ни кафедры, ни двери, впал в невыразимое волнение. Наконец, я заметил дверь, мне удалось выбраться из церкви, и я удалился с таким же успехом, как и и первый раз, твердо решив не ходить туда одному иначе, как среди бела дня. Я возвращался домой. При самом почти входе я различаю голос Ламберсье по громким взрывам хохота. Я уже заранее принимаю их на свой счет и, стыдясь, не решаюсь отворить дверь. В это самое время я слышу, как дочь Ламберсье, беспокоясь за меня, приказывает служанке взять фонарь, а сам Ламберсье собирается идти искать меня, в сопровождении моего отважного брата, которому впоследствии не преминули бы приписать всю честь экспедиции. В один момент все мои ужасы рассеялись, и остался только страх быть застигнутым среди бегства: я бегу, я лечу в церковь; не путаясь и не ощупывая дороги, я добираюсь до кафедры, всхожу па нее, беру библию, кидаюсь вниз; в три прыжка я очутился вне храма, забыв даже затворить дверь; вхожу, запыхавшись, в комнату и бросаю на стол библию, растерянный, но весь трепещущий от радости, что удалось упредить назначавшуюся мне помощь. Спросят, не выдаю ли я эту черту за образец, достойный подражания, и за пример веселости, которой я требую в подобного рода упражнениях. Нет, но я выдаю ее за доказательство того, что для человека, испуганного мраком ночи, ничего не может быть успокоительнее, как слышать, что собравшееся в соседней комнате общество смеется и спокойно ведет беседу. Я желал бы, чтобы учитель, вместо того чтобы одному забавляться со своим воспитанником, по вечерам собирал толпу веселых детей, чтоб их посылали в темную комнату сначала не поодиночке, а по нескольку человек вместе и чтобы никого не пытались посылать в одиночку, не убедившись заранее, что он не слишком перепугается. Я ничего не могу себе представить столь забавного и полезного, как подобные игры, лишь бы только мало-мальски ловко устраивать их. Я устроил бы в большом зале нечто вроде лабиринта из столов, кресел, стульев, ширм. В безвыходных извилинах этого лабиринта, среди 8—10 коробок-ловушек, я поставил бы одну, почти сходную по виду, но наполненную конфетами; ясными, но краткими словами я определил бы точно место, где стоит интересная коробка; чтобы отличить ее, я дал бы указания, совершенно достаточные для людей более внимательных и менее ветреных, чем дети*; затем, заставив маленьких соперников бросить жребий, я посылал бы одного за другим на поиски, пока не нашлась бы эта привлекательная коробка; а розыски эти я постарался бы сделать трудными, соразмеряясь с ловкостью детей. * Чтобы приучить их к вниманию, говорите им всегда лишь то, что представляет для них осязательный и текущий интерес; особенно не должно быть длиннот и никогда — ни одного лишнего слова; но вместе с тем избегайте в ваших речах темноты и двусмысленности. Вообразите себе маленького Геркулеса, возвращающегося с коробкою в руке и гордого своим подвигом. Коробка ставится на стол; ее торжественно открывают. Я отсюда слышу взрывы хохота, гиканье веселой толпы, когда вместо ожидаемого лакомства находят аккуратно уложенного на мох или хлопчатую бумагу майского жука, литку, уголь, желудь, репу или другую подобную вещь. В другой раз во вновь выбеленной комнате можно повесить на степу какую-нибудь игрушку, какую-нибудь вещицу; задачей будет — найти ее, не дотрагиваясь до стены. Едва вернется принесший вещь, как запачканный в белом край его шляпы, носок башмаков, пола платья, рукав сейчас же выдадут его неловкость, если он хоть чуть-чуть нарушил условие. Сказанного совершенно достаточно, быть может, даже слишком достаточно, для выяснения смысла такого рода игр. Если вам все нужно говорить да говорить, не читайте меня. Какие преимущества над другими ночью будет иметь человек, воспитанный подобным образом! Ноги его, привыкшие твердо ступать впотьмах, руки, привыкшие легко разбираться во всех окружающих телах, без труда будут руководить им среди самого густого мрака. Воображению его, занятому ночными играми его юности, не легко обратиться к страшным предметам. Если ему почудятся взрывы хохота, это будет хохот его старых товарищей, а не домовых; если ему представится сборище, это будет не шабаш ведьм, а комната его воспитателя. Ночь, вызывая н нем лишь мысли веселые, никогда не будет для него страшной; вместо того чтобы бояться, он будет любить ее. Случись быть ему в военной экспедиции, он всякий час готов будет идти так же охотно один, как и за толпой. Он проникнет в стан Саула70; пройдет его, па запутавшись; дойдет, никого не разбудив, до палатки царя и вернется назад незамеченным. Нужно похитить коней Реза71 — без опасений обращайтесь к нему. Между людьми, воспитанными иначе, вам не так легко найти Улисса 72. Я видел людей, хотевших посредством неожиданностей приучить детей ничего не бояться ночью. Эта метода очень дурна, она производит действие, совершенно противное тому, какого желают, и всегда делает их еще более трусливыми. Ни разум, ни привычка не могут ободрить человека при мысли о предстоящей опасности, если он не знает ни степени ее, ни рода, или при опасении неожиданностей, которым он не раз подвергался. Меж тем, как быть уверенным, что всегда убережешь своего воспитанника от подобных случайностей? Вот, мне кажется, наилучший совет, которым можно предупредить его на этот случай. «Ты имеешь в этом случае,— сказал бы я Эмилю,— полное право защищаться, ибо зачинщик не даст тебе времени обдумывать, хочет ли он нанести тебе вред или только попугать; а так как выгода на его стороне, то даже бегство не есть защита для тебя. Смело хватай поэтому того, кто врасплох нападает на тебя ночью, человек это или зверь, все равно; сжимай, держи его изо всех сил; если он отбивается, бей, не скупись на удары и, что бы он ни говорил, что бы он ни делал, не выпускай из рук добычи, пока не узнаешь хорошо, кто это такой. Разъяснение, вероятно, покажет, что тебе нечего было много бояться, а такой способ обращения с шутниками естественно должен отучить их от подобных шуток». Хотя из всех наших чувств осязанию мы даем наиболее непрерывные упражнения, однако суждения его остаются, как я сказал, несовершенными и более грубыми, чем суждения всякого другого чувства, потому что при употреблении его мы постоянно присоединяем и чувство зрения, а так как глаз достигает предмета скорее, чем рука, то ум почти всегда судит помимо осязания. Зато суждения, основанные на осязании, всегда наиболее верны, именно потому, что они наиболее ограниченны; простираясь лишь настолько, насколько могут достать наши руки, они исправляют погрешности других чувств, которые устремляются вдаль, к предметам, едва ими замечаемым, тогда как осязанием, если уж что замечаем, то замечаем хорошо. Прибавьте к тому же, что, присоединяя, когда нам угодно, силу мускулов к действию нервов, мы соединяем, вследствие одновременного ощущения, суждение о температуре, величине и фигуре с суждением о тяжести и твердости. Таким образом, осязание, извещающее пас лучше всех чувств о впечатлении, которое могут произвести на наше тело тела посторонние, есть такое чувство, которое чаще всего бывает в употреблении и всего непосредственнее дает нам знание, необходимое для нашего самосохранения. Подобно тому как зрение дополняется изощренным осязанием, почему бы этому последнему не дополнять собою до известной степени и слуха, так как ведь звуки возбуждают в звучащих телах колебания. ощутимые и для осязания? Положив руку па виолончель, можно без помощи глаз и ушей, по одному сотрясению и дрожанию дерева различить, какой звук издает она, низкий или высокий, и извлекается ли он из квинты или из баса. Пусть упражняют чувство в этих изменениях, и я не сомневаюсь, что со временем оно может сделаться настолько тонким, что пальцами можно будет выслушать целую арию. А при таком предположении ясно, что с глухим легко можно говорить с помощью музыки; раз топы и темпы не менее согласных и гласных способны к правильным сочетаниям, их можно было бы принять и за основания речи. Одни упражнения ослабляют и притупляют чувства осязания; другие, напротив, изощряют его, делая более нежным и тонким. Первые, присоединяя к постоянному соприкосновению с твердыми телами много движения и силы, делают кожу грубою, мозолистою и отнимают у нее природную чувствительность; вторые, благодаря легким и частым соприкосновениям, придают этой самой чувствительности разнообразие, так что ум наш, внимательный к этим постоянно повторяющимся впечатлениям, приобретает легкость в суждении обо всех этих модификациях. Эта разница ощутима при употреблении различных музыкальных инструментов: крепкое и сдавливающее пальцы прикосновение к виолончели, контрабасу и даже скрипке, придавая пальцам больше гибкости, делает кончики их жесткими; прикосновение к гладкой и полированной поверхности клавикордов делает их тоже гибкими, но в то же время и чувствительными. В этом отношении, следовательно, клавикорды предпочтительнее. Важно, чтобы кожа закалялась под влиянием воздуха и могла не бояться его перемен, ибо она защищает остальное. Впрочем, я не хотел бы, чтобы рука грубела, слишком рабски исполняя все одну и ту же работу, чтобы кожа па ней делалась почти мозолистою и теряла ту изощренную чувствительность, с помощью которой мы, проведя рукой по предмету, узнаем уже, какой он, и которая иной раз в темноте заставляет пас, смотря по характеру соприкосновения, испытывать приятное или неприятное сотрясение в теле. К чему.принуждать моего воспитанника всегда иметь под ногами бычью кожу? Что за беда, если его собственная может, при случае, служить ему подошвой? Ясно, что в этой части тела нежность кожи никогда не может быть для чего-нибудь полезною; наоборот, она часто немало вредит. Разбуженные врагом в своем городе, я полночь, в глухую зимнюю пору, женевцы скорее нашли свои ружья, чем башмаки. Кто знает, не была ли бы взята Женева, если бы ни один из них не умел ходить босиком?73 Станем всегда вооружать человека против непредвиденных случайностей. Пусть Эмиль бегает по утрам босиком, во всякое время года, по комнате, по лестнице, по саду; вместо того чтобы бранить его, я стану ему подражать; я позабочусь только удалить с полу стекло. Скоро я буду говорить о ручных работах и играх. А пока пусть он учится делать всякие движения, благоприятствующие развитию тела, и принимать во всех положениях самую легкую и прочную позу; пусть умеет прыгать с разбегу, в высоту, лазать по дереву, перелезать через степу; пусть умеет всегда находить равновесие; пусть все его движения, жесты будут упорядочены по законам равновесия — гораздо прежде, чем возьмется за их объяснение статика. По способу, как нога его ступает на землю, а тело держится на ноге, он должен чувствовать, хорошо ему или нет. Уверенное положение всегда отличается грацией; самые твердые позы бывают вместе с тем и самыми изящными. Если б я был танцевальным учителем, я не проделывал бы всех обезьяньих прыжков Марселя*, пригодных для той страны, где он их делает; вместо того чтобы вечно занимать своего воспитанника прыжками, я повел бы его к подошве скалы; там я показал бы ему, какое положение следует принимать, как держать корпус и голову, какие делать движения, как опираться то ногою, то рукою, чтобы с легкостью пробираться по утесистым, неровным и каменистым тропинкам и перескакивать с выступа на выступ, то поднимаясь, то спускаясь. Я скорее сделал бы из пего соперника дикой козы, чем танцора из Оперы. * Знаменитый парижский танцевальный учитель, который, хорошо зная свой мир, из хитрости корчил из себя сумасброда и важничал своим искусством, которое притворно находил смешным, на деле питая к нему величайшее уважение. В сфере другого искусства, не менее вздорного, и теперь еще можно видеть, как подобным образом важничает и безумствует один комедиант, имеющий не меньший успех. Такой метод во Франции всегда надежен. Истинный талант, более скромный и менее шарлатанский, здесь не имеет успеха. Скромность здесь — добродетель глупцов. Насколько осязание сосредоточивает свои действия вокруг человека, настолько зрение расширяет поле своих действий вдаль от человека; оттого-то они и бывают обманчивыми: ведь человек одним взглядом обнимает половину своего горизонта. Как не ошибиться в чем-нибудь при таком множестве одновременных впечатлений и возбуждаемых ими суждений? Таким образом, зрение — самое обманчивое из всех наших чувств, потому именно, что око шире всего распространяется и операции его, далеко опережая собою все другие чувства, настолько бывают быстрыми и обширными, что их невозможно проверить с помощью других чувств. Больше того: самые иллюзии перспективы необходимы нам для уяснения пространства и для сравнения частей его. Без обманных явлений мы ничего не видели бы в отдалении; без градаций в величине и освещении мы не могли бы оцепитышкакого расстояния, или, скорее сказать, для нас не существовало бы расстояния. Если из двух равной величины деревьев одно, находящееся в ста шагах от нас, казалось бы таким же большим и так же явственно виднелось бы, как и то, которое в десяти шагах, то мы помещали бы их одно возле другого. Если бы мы все предметы видели в их истинных размерах, то мы не видели бы никакого пространства и все казалось бы нам помещенным на пашем глазу. Чувство зрения имеет одну и ту же меру для суждения и о величине предметов, и об их расстоянии, именно величину угла, образуемого ими в нашем глазу; а так как эта величина есть простое следствие сложной причины, то при нашем суждении о нем каждая из составных причин остается неопределенною, иначе говоря, суждение необходимо делается ошибочным. Ибо как различить прямо па глаз, почему угол, под которым один предмет представляется мне меньшим, чем другой, бывает таким-то, потому ли, что первый предмет действительно меньше, или потому, что он более удален? Итак, здесь нужно держаться противоположной, сравнительно с предыдущею, методы; вместо упрощения нужно удваивать их, всегда проверять другими ощущениями; орган зрения нужно подчинять органу осязания и задерживать, так сказать, стремительность первого чувства тяжелым и правильным ходом второго. За недостатком такого навыка наши измерения на глаз очень неточны. Мы совершенно не отличаемся верностью взгляда при суждении о высоте, длине, глубине, расстояниях; а что здесь не столько вина чувства, сколько недостаток навыка, это доказывается тем, что у инженеров, землемеров, архитекторов, каменщиков, живописцев глаз вообще гораздо вернее, чем у нас, и они правильнее определяют меры протяжения: так как ремесло дает им в этом отношении опытность, приобретением которой мы пренебрегаем, то сомнительность показаний угла у них вознаграждается другими признаками, точнее, па их глаз, определяющими отношение между двумя причинами, дающими этот угол.74 Детей всегда легко склонить к таким действиям, которые дают телу движение, не стесняя его. Есть тысяча способов, чтобы заинтересовать их измерением, распознаванием, оценкою расстояний. Вот очень высокое вишневое дерево. Как нарвать вишен? Годится ли для этого лестница от риги? Вот очень широкий ручей. Как нам перейти его? Можно ли перекинуть через него одну из досок со двора? Нам хотелось бы из окоп удить во рвах, окружающих замок,— во сколько сажен длины нужно для этого удочки? Я хотел бы повесить качели между этими двумя деревьями — хватит ли на это двухсаженной веревки? Мне говорят, что в другом доме комната наша будет в двадцать пять квадратных футов, — как вы думаете, годится ли она для нас, больше ли она будет этой комнаты? Мы очень проголодались, вот две деревни —до которой из них скорее дойдешь пообедать? И т. п. Требовалось приучить бегать одного вялого, ленивого ребенка, который сам по себе не был склонен ни к этому упражнению, пи к какому-либо другому, хотя его предназначали в военную службу: он убедил себя, не знаю как, что человек его сословия не должен ничего ни делать, ни знать и что дворянство его должно заменить ему и руки и ноги, равно как и всякого рода заслугу. Едва ли ловкости самого Хирона было бы достаточно, чтобы из такого дворянчика сделать быстроногого Ахилла.75 Трудность тем увеличивалась, что я не хотел ему решительно ничего предписывать: я исключил из моих прав увещания, обещания, угрозы, соревнование, желание блеснуть. Как, ничего не говоря ему. возбудить в нем желание бегать? Бегать самому — это было бы средством не очень верным и часто неудобным. Кроме того, требовалось еще извлекать из этого упражнения какой-нибудь поучительный урок для него, чтобы деятельность тела приучать всегда идти заодно с деятельностью рассудка. Вот как я придумал поступить, я, т. е. тот, кто говорит в этом примере. Отправляясь с ним на прогулку, после полудня, я клал иногда в карман пару любимых его пирожков; гуляя*, мы съедали по одному и возвращались домой очень довольные. Раз он заметил, что у меня было три пирожка; он мог бы, не поморщившись, съесть хоть шесть и спешил окончить свой, чтобы выпросить у меня третий. «Нет,— говорю я,— пирог этот я отлично съел бы и сам, или, пожалуй, мы поделились бы, по мне хочется устроить из-за пего состязание в беге между вон теми двумя маленькими мальчуганами». Я позвал их, показал им пирог п предложил условия. Большего им и не требовалось. Пирог положили на большой камень, который служил целью; намечено было ристалище; мы отошли и сели; по данному знаку мальчуганы пустились бежать; победитель схватил пирог п безжалостно съел его на глазах зрителей и побежденного. Забава эта стоила дороже пирожка; по на первых порах она не произвола действия и кончилась ничем. Я не унывал и не торопился: воспитание детей — это такое ремесло, где нужно уметь терять время, чтоб его выигрывать. Мы продолжали свои прогулки; часто брали по три пирожка, а иной раз четыре; по временам один, даже два пирога доставались бегунам. Если приз был не велик, зато и оспаривавшие его не были честолюбивы: получившего приз хвалили, поздравляли; все совершалось торжественно. Чтобы сделать возможной перемену счастья и увеличить интерес, я намечал более длинное ристалище, допускал несколько соперников. Как только выступали они на арену, все прохожие останавливались, чтобы поглядеть: восклицания, крики, хлопанье в ладоши подстрекали их; я не раз видел, как и мой мальчуган вздрагивал, поднимался, вскрикивал, когда кто-нибудь из них почти настигал или перегонял другого; это были для него олимпийские игры. * Речь идет, как мы сейчас увидим, о прогулке в поле. Публичные городские гулянья гибельны для детей того и другого пола. Тут именно зарождается у них тщеславие и желание привлекать взоры: в Люксембурге, в Тюильри, особенно в Пале-Рояле знатная парижская молодежь принимает тот дерзкий и фатовской вид, который делает ее столь уморительной и возбуждает насмешки и отвращение к ней во всей Европе. Меж тем соперники пускались иной раз в плутовство: они задерживали друг друга, заставляли друг друга падать или подбрасывали один другому под ноги камни. Это дало мне повод разлучить их и заставить бегать от разных концов, хотя и одинаково удаленных от дели; скоро увидят причину этой предусмотрительности, ибо я должен излагать это важное дело с. большими подробностями. Когда моему кавалеру наскучило постоянно смотреть, как на его глазах съедали пирожки, возбуждавшие в нем сильную зависть, он догадался, наконец, что умение бегать может годиться на что-нибудь. и, видя у себя такие же две ноги, начал тайком испытывать себя. Я делал вид, что ничего не замечаю; но я понял, что моя хитрость удалась. Когда он счел себя довольно сильным — а я еще раньше него проник в его мысль,— он нарочно стал приставать ко мне, чтоб я отдал ему оставшийся пирожок. Я отказываю, он настаивает и, наконец, с видом досады говорит мне: «Ну, хорошо! кладите его на камень, обозначьте место для бега, а там мы посмотрим!» — «Ладно! — сказал я, смеясь,— но разве такой франт умеет бегать? В результате вы получите еще больший аппетит, а не средство его удовлетворить». Задетый моею насмешкою, он напрягает все силы и получает приз, тем более что я отметил очень короткое пространство и озаботился устранить лучшего конкурента. Попятно, как легко мне было, после этого первого шага, занимать этими упражнениями ребенка. Скоро он так к ним пристрастился, что без всяких послаблений, почти наверняка побеждал в беге моих шалунов, как ни длинен был конец. Эта победа повела за собою другую, о которой я и не думал. Пока он редко получал приз, он съедал его почти всегда один, как делали его конкуренты; но, привыкнув побеждать, он стал великодушным и часто делился с побежденными. Это дало повод мне самому сделать нравственное наблюдение, и я узнал из этого, где истинное начало великодушия. Продолжая вместе с ним намечать в различных местах пункты, от которых каждый должен был бежать одновременно с другими, я назначил, незаметно для него, расстояния неодинаковые, так что на стороне того, кому приходилось пробежать больше, чем другому, чтобы достигнуть той же цели, была очевидная невыгода; но хотя выбор я предоставлял моему ученику, он не умел им пользоваться. Нисколько не заботясь о расстоянии, он выбирал всегда наиболее заманчивый путь, так что, легко предвидя его выбор, я был почти властен по своему произволу давать ему — или проигрывать, или выигрывать пирожок; уловка эта тоже вела не к одной только цели. Однако, так как в мои расчеты входило, чтобы он усмотрел разницу, то я старался делать ее заметно для пего; по при всей вялости в покойном состоянии он был столь жив в играх и столь мало подозревал меня, что мне стоило больших трудов дать ему заметить, что я плутую. Наконец, мне удалось это, несмотря на его ветреность; он меня упрекнул. Я сказал ему: «На что же вы жалуетесь? Разве, желая сделать подарок, я по властен предложить свои условия? Кто велит вам бежать! Разве я обещал вам назначать равные концы? Не вы ли делаете выбор? Избирайте кратчайший путь, и никто вам не помешает. Как же вы не видите, что я вам же помогаю и что неравенство, на которое вы ворчите, вам же выгодно, если вы сумеете воспользоваться им?» Это было ясно; он понял, а для выбора требовалось уже ближе присматриваться. Сначала он вздумал считать шаги; по измерение шагами ребенка медленно и ошибочно; кроме того, я решил увеличить число состязаний в один и тот же день, а так как забава превратилась после этого в род страсти, то жалко было терять па измерение концов время, назначенное для беганья. Живость детства плохо мирится с подобною медлительностью: и вот он стал учиться лучше смотреть, лучше оценивать на глаз расстояние. После этого мне не трудно уже было развивать и поддерживать эту склонность. Наконец, после нескольких месяцев опыта и ошибок, которые исправлялись, глазомер у него так изощрился, что, когда я прикидывал мысленно, что пирог лежит на таком-то отдаленном предмете, он почти так же верно определял расстояние глазом, как землемер цепью. Так как из всех чувств зрение труднее всего отделить от суждений ума, то немало нужно времени, чтобы научиться видеть; долго нужно проверять зрение осязанием, чтобы приучить первое из этих чувств давать нам верный отчет о фигурах и расстояниях: не будь осязания, не будь постепенного движения, самые зоркие в мире глаза не могли бы дать нам никакой идеи о протяженности. Для устрицы целая Вселенная должна быть лишь одной точкой; она ничем больше не Казалась бы даже тогда, когда человеческая душа дала бы этой устрице свои познания. Только ходьбою и ощупыванием, счетом и измерением размеров мы научаемся оценивать их; но зато если бы мы всегда измеряли, то чувство наше, полагаясь па инструмент, не прибрело бы никакой правильности. Не нужно также, чтобы ребенок сразу переходил от измерения к глазомеру; сначала нужно, чтоб он, продолжая по частям сравнивать то, чего не сумел бы сравнить сразу, точное число единиц заменял по приблизительному расчету другими единицами, чтобы вместо постоянного наложения меры рукою приучался прикидывать ее на глаз. Однако я хотел бы, чтоб его первые операции проверяли действительным измерением, с целью исправить его ошибки, и чтобы, если в его чувственном восприятии остается какой-нибудь ложный след, он научился поправлять его с помощью более правильного суждения. У нас есть природные меры, которые почти одни и те же во всех местах,— шаги человека, расстояние размаха рук, рост его. Когда ребенок прикидывает на глаз высоту этажа, воспитатель его может служить ему вместо сажени; если он прикидывает высоту колокольни, мерой длины пусть для него будут дома; хочет он узнать, сколько лье пройдено, пусть сосчитает, сколько шли часов, и в особенности пусть тут ничего не делают за него: пусть он делает все сам. Нельзя научиться хорошо судить о протяженности и величине тел, не научавшись вместе с тем распознавать фигуры их и даже воспроизводить их; ибо воспроизведение это в сущности основывается исключительно на законах перспективы, а нельзя оценивать протяженность по этим признакам, если не имеешь понятия об этих законах. Дети, великие подражатели, все пробуют рисовать; я хотел бы, чтобы и мой воспитанник занимался этим искусством, не ради самого именно искусства, а ради приобретения верного глаза п гибкости в руке; да и вообще не важно, знаком ли он с тем или иным упражнением: важно лишь, чтоб он получил ту проницательность чувства и тот хороший склад тела, который приобретается этим упражнением. Поэтому я ни за что не пригласил бы для него учителя рисования, который дает для подражания одни лишь подражания и заставляет рисовать только с рисунков: я хочу, чтоб у него не было иного учителя, кроме природы, иной модели, кроме предметов. Я хочу, чтоб у него на глазах был самый оригинал, а не бумага, изображающая его, чтоб он набрасывал дом с дома, дерево с дерева, человека с человека, с целью приучиться хорошо наблюдать тела с их наружными признаками, а не принимать ложных и условных подражаний за настоящие подражания. Я отговаривал бы его даже чертить что-либо па память при отсутствии предметов до тех пор, пока вследствие многочисленных наблюдений хорошо не запечат-лятся в его воображении их точные образы: я боюсь, чтобы, заменяя истину в вещах прихотливыми и фантастичными фигурами, он не лишился понимания пропорций и любви к красотам природы. Я хорошо знаю, что при таком способе он долго будет пачкать бумагу, не производя ничего такого, что можно было бы узнать, что он поздно приобретет изящество контуров и обычную у рисовальщиков легкость штрихов, а умения распознавать живописные эффекты и хорошего вкуса в рисунке и никогда, может быть, не добьется; но зато он приобретет, несомненно, большую правильность глаза, большую верность руки, знание истинных соотношений в величине я фигуре, существующих между животными, растениями и природными телами, и скорее постигнет игру перспективы. Вот чего именно я и добивался; в мои планы входит не столько то, чтоб он умел подражать предметам, сколько то, чтоб он узнал их; я лучше желаю, чтоб он показал мне растение — акант и не так хорошо умел чертить акантовую листву капители76. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|