ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Исповедание веры савойского викария 18 страницаОбщественная оценка различного рода искусств находится в обратном отношении к их действительной пользе. Эта оценка в прямом отношении с их бесполезностью; так и должно быть. Самые полезные искусства — это те, которые менее всего оплачиваются, потому что число работников соразмеряется с потребностями людей, а работа, потребная для всех, неизбежно стоит в той цене, какую может платить бедняк. Напротив, те высокоумные люди, которых зовут не ремесленниками, а артистами, работая единственно на праздных и богатых, назначают своим безделушкам цену произвольную, а так как все достоинство этих вздорных работ заключается в людском мнении о них, то самая стоимость их составляет уже часть этого достоинства, и ценят их соразмерно тому, что за них заплачено. Богач дорожит ими не из-за пользы, а из-за того, что бедняк не может за них заплатить. Nolo habere bona nisi quibus populus inviderit*11. * Петрон[ин, Сатирикон, гл. 100.] Что станет с вашими воспитанниками, если вы даете им возможность усвоить этот глупый предрассудок, если вы сами благоприятствуете ему, если они видят, например, что в мастерскую золотых дел мастера вы входите с большим почтением, чем в мастерскую слесаря? Какое суждение составится у них об истинном достоинстве искусств и о настоящей стоимости вещей, если они увидят, что цены, установленные прихотью, всюду находятся в противоречии с ценою, вытекающею из действительной полезности, что, чем дороже ценится вещь, тем меньше она стоит? С той же минуты, как вы дадите забраться в голову этим идеям, бросьте все остальное воспитание: против вашей воли, они окажутся воспитанными, как и все прочие; четырнадцать лет забот пропали у вас даром. Эмиль, заботясь о снабжении всем нужным своего острова, будет иначе смотреть на вещи. Робинзон гораздо более дорожил бы лавкою торговца скобяными товарами, чем всеми безделками Саида. Первый показался бы ему очень почтенным человеком, а второй — мелким шарлатаном. «Мой сын создан для того, чтобы жить в свете; он не с мудрецами будет жить, а с безумцами; нужно, следовательно, чтоб он знал их безумия, потому что они хотят быть руководимыми именно с помощью этого безумия. Действительное знание вещей, быть может, хорошо, но знакомство с людьми и их суждениями еще лучше: в человеческом обществе важнейшее орудие человека — это сам человек, и самый мудрый тот, кто лучше всего пользуется этим орудием. К чему детям давать понятие о воображаемом порядке, совершенно противном тому, который они найдут установившимся и с которым им придется сообразоваться? Научите их прежде всего быть мудрыми, а потом вы научите их и судить о том, в чем состоит безумство других». Вот на каких обманчивых правилах основывается ложное благоразумие отцов, стремящееся сделать детей рабами предрассудков, которыми их питают, и игрушкою той самой безрассудной толпы, из которой думают сделать орудие их страстей. Чтобы познать человека, сколько вещей нужно знать еще раньше этого! Человек — последний предмет изучения для мудреца, а вы имеете претензию сделать его первым предметом обучения для ребенка! Прежде чем просветить его относительно наших чувствований, научите его оценивать эти чувствования. Разве это значит узнавать безумие, если мы его принимаем за разум? Чтобы быть мудрым, нужно различать, что не мудро. Как ребенок ваш узнает людей, если он не умеет ни судить о их суждениях, ни разбираться в их заблуждениях? Беда — знать* что они думают, когда не знаешь, истинны или ложны их мысли. Научите же прежде всего тому, что такое вещи сами по себе, а после этого вы укажете, чем они представляются нашим глазам: таким путем он научится сопоставлять людское мнение с истиной и возвышаться над чернью; ибо тот не знает, что такое предрассудки, кто усваивает их; тот не будет руководить толпой, кто похож на нее. Но если вы начинаете с того, что знакомите его с людским мнением, не научивши оценивать это мнение, то будьте уверены, что, несмотря на все ваши усилия, оно станет и его собственным мнением и вы уже не искорените его. Таким образом, выходит, что если хотят сделать молодого человека рассудительным, то нужно хорошо развить в нем способность судить, вместо того чтобы диктовать ему наши собственные суждения. Вы видите, что до сих пор я не говорил еще о людях с моим воспитанником; у него слишком много здравого смысла, чтобы слушать меня; его сношения со своими ближними не настолько еще ощутимы для него, чтоб он мог судить по самому себе о других. Он не знает иного человеческого существа, кроме самого себя, и даже очень еще далек от познания самого себя; но если у него мало суждений о своей личности, то по крайней мере суждения эти все правильны. Он не ведает, какое место занимают другие, но зато понимает свое место и умеет на нем держаться. Вместо законов социальных, которых он не может знать, мы опутали его цепями необходимости. Он пока еще не более как существо физическое — станем же обходиться с ним, как с таковым. Все тела природы и все людские труды он должен оценивать по их видимому отношению к его собственной пользе, безопасности, самосохранению, благосостоянию. Таким образом, железо в его глазах должно быть гораздо ценнее золота, стекло ценнее алмаза; точно так же он больше почитает сапожника, каменщика, чем Ламперера, Леблана и всех ювелиров Европы; особенно пирожник — очень важный человек в его глазах, и он всю Академию наук променял бы на самого незначительного кондитера с улицы Ломбар. Золотых дел мастера, резчики, позолотчики, золотошвей, по его мнению, просто лентяи, которые забавляются совершенно бесполезными игрушками; он даже не особенно ценит и часовое мастерство. Счастливый ребенок наслаждается временем и не бывает его рабом; он им пользуется и не знает цены его. Безмятежность страстей, благодаря которой ход времени ему кажется всегда ровным, заменяет у него инструмент для измерения, при случае, времени*. Предполагая, что он имеет часы или заставляя его плакать, я представлял себе заурядного Эмиля — только для того, чтобы дать полезный и понятный пример; что же касается настоящего Эмиля, то ребенок, столь мало похожий на других, не мог бы ни в чем быть примером. Есть и другой порядок, не менее естественный и даже более разум-ный: искусства можно рассматривать до отношению к их взаимной необходимости друг для друга, ставя в первом ряду наиболее независимые и в последнем те, которые зависят от большого числа других. Этот порядок, ведущий к важным соображениям относительно порядка общественного, похож на предыдущий и подвергается таким же нарушениям при людской оценке искусств, так что обработкой сырых материалов заняты ремесла самые непочетные и почти безвыгодные и, чем больше материал переходит из рук в руки, тем ценнее и почетнее делается работа. Я не рассматриваю, действительно ли искусство, дающее последнюю форму этому материалу, требует большего мастерства и заслуживает большего вознаграждения, чем первоначальная обработка, делающая его годным для людского употребления; но я говорю, что в каждом случае искусство, применение которого наиболее распространено и наиболее необходимо, заслуживает, неоспоримо, и наибольшего уважения и что то искусство, для которого менее необходимы другие искусства, более достойно почитания, чем искусства совершенно подчиненные, потому что оно свободнее я ближе к независимости. Вот настоящие правила для оценки искусств и промышленности; все остальное произвольно и зависит от людского мнения. * Время теряет для нас всякую меру, когда им хотят управлять наши страсти, по своему собственному произволу. Часами мудреца бывает ровность его настроения и спокойствие души: у него всегда удобный час, и он всегда его знает. Первым и наиболее почтенным из всех искусств является земледелие; на втором месте я поставил бы кузнечное искусство, на третьем — плотничье и т. д. Ребенок, не обольщенный еще обычными предрассудками, будет судить точно так же. Сколько важных размышлений по этому поводу извлечет наш Эмиль из своего «Робинзона». Что подумает он, видя, что искусства совершенствуются не иначе, как подразделяясь и умножая до бесконечности число своих орудий? Он скажет себе: «Какая глупая страсть у людей к изобретательности! Подумаешь, что они боятся, как бы не пригодились им на что-нибудь руки и пальцы,— столько придумывают они орудий, чтоб обходиться без рук. Чтобы заниматься одним каким-нибудь искусством, они подчинили себе тысячи других; целый город нужен для каждого работника. Что же касается меня и моего товарища, то наш гений заключается в нашей ловкости; мы приготовляем себе такие орудия, которые можно было бы всюду носить с собою. Все эти люди, столь гордые своими талантами в Париже, ничего не умели бы делать на нашем острове, и им пришлось бы у нас же учиться ремеслу». Читатель, не ограничивай здесь своих наблюдений одним телесным упражнением, одною ловкостью рук нашего воспитанника; но рассмотри, какое мы даем направление детской любознательности; прими во внимание смышленость, дух изобретательности, предусмотрительность; посмотри, какую рассудительность хотим мы развить в нем. Во всем, что он увидит, во всем, что станет делать, он захочет узнать все, он захочет дойти до корня; он ничего не станет допускать в виде предположения и откажется учиться тому, что требует предварительных познаний, которых у него нет еще; если он увидит, как делают пружину, ему захочется знать, как извлекли из рудника железо; если он увидит, как собирают составные части сундука, ему захочется знать, как было срублено дерево; если он работает сам, по поводу каждого орудия, которым пользуется, он не преминет спросить себя: «Если бы у меня не было этого орудия, как мне следовало бы поступить, чтобы приготовить подобное орудие или обойтись без него?» При занятиях, которым наставник предается со страстью, трудно избежать ложного предположения, что и ребенок всегда питает к ним такую же охоту; поэтому, когда вы увлекаетесь работой, берегитесь, чтобы ребенок не скучал тем временем, не смея выказать вам своей скуки. Он должен быть поглощен предметом; но и вы должны быть поглощены ребенком, должны неустанно и незаметно для пего наблюдать, высматривать, заранее предчувствовать все его чувства, предупреждать те, которых он не должен иметь,— словом, так занимать его, чтоб он не только сознавал себя полезным в работе, но и находил в ней удовольствие вследствие ясного понимания того, для какой цели служит его работа. Общение искусств состоит в обмене изобретательности, общение торговли — в обмене вещей, общение банков — в обмене знаков и денег; все эти идеи взаимно сплетаются, а элементарные понятия уже получены нами: мы положили фундамент для всего этого еще в первом возрасте — с помощью садовника Робера. Теперь нам остается лишь обобщить эти идеи, распространить их на большее число примеров, чтобы дать ребенку понять, что такое торговое движение само по себе, наглядно пояснив это подробностями из естественной истории о произведениях, свойственных каждой стране, подробностями из искусств и наук, относящихся к мореплаванию, и, наконец, указанием на большую или меньшую затруднительность провоза, смотря по отдаленности местностей, по положению стран, морей, рек и т. д. Никакое общение не может существовать без обмена, никакой обмен — без общей меры, никакая общая мера — без равенства. Таким образом, первым законом для всякого общения является какое-нибудь условное равенство — между людьми или между вещами. Необходимым результатом условного равенства между людьми, которое далеко отличается от равенства естественного, является положительное право, т. е. управление и законы. Политические познания ребенка должны быть ясны и ограниченны: об управлении вообще он должен узнать лишь то, что относится к праву собственности, о котором он уже имеет некоторое понятие. Условное равенство между вещами повело к изобретению монеты; ибо монета есть не что иное, как сравнительное выражение для стоимости разного рода вещей; в этом смысле монета является истинною связью общества; но монетой может быть все: некогда ею был скот, у многих народов и теперь еще монетой служат раковины; железо было монетой в Спарте, кожа — в Швеции, золото и серебро служат монетой у нас. Металлы, как предметы более удобные для перенесения, были, говоря вообще, избраны в качестве посредствующего звена при всех обменах; металлы эти превратили в монету, чтобы не прибегать при каждом обмене к измерению или взвешиванию; ибо знак на монете есть не что иное, как свидетельство, что монета, таким образом помеченная, имеет такой-то вес; и государь один имеет право чеканить монету, потому что он один имеет право требовать, чтобы его свидетельство имело силу закона у всего народа. Польза этого изобретения после таких объяснений делается очевидной даже для самого тупого человека. Трудно сравнивать непосредственно вещи, различные по природе,— сукно, например, с хлебом; но когда найдена общая мера, т. е. монета, то фабриканту и земледельцу легко перевести стоимость вещей, которыми они хотят обменяться, на эту общую меру. Если такое-то количество хлеба стоит такой-то суммы денег и такое-то количество хлеба стоит той же суммы денег, то отсюда следует, что купец, получая этот хлеб за свое сукно, производит правильную мену. Таким образом, с помощью монеты вещи различных видов делаются соизмеримыми и могут взаимно сравниваться Не распространяйтесь дальше этого и не входите в объяснение моральных последствий этого учреждения. Во всякой вещи, прежде чем указывать злоупотребления, важно хорошо выяснить пользу. Если бы вы вздумали объяснять детям, как знаки ведут к пренебрежению вещами, как деньгами порождаются все химеры людского мнения, как страны, богатые деньгами, должны быть бедны во всем остальном, то, значит, вы с детьми обращались бы не только как с философами, но и как с мудрецами, и имели бы претензию сделать для них понятным то, чего хорошо не постигли даже многие философы. На какую массу интересных предметов можно таким образом направить любознательность ребенка, не выходя ни разу из среды отношений действительных и материальных, доступных его пониманию, и не допуская возникнуть в его уме ни одной идее, которой он не мог бы постичь! Искусство наставника состоит в том, чтобы не направлять его наблюдательности на мелочи, ни с чем не связанные, но постоянно приближать его к основным отношениям, с которыми он должен со временем ознакомиться, чтобы приобрести правильное суждение о хорошем и дурном строе гражданского общества. Нужно уметь приспособлять беседы, которыми занимаешь его, к тому складу ума, который ему даден. Иной вопрос, который не мог бы даже слегка затронуть внимания другого, промучит Эмиля чуть не полгода. Мы отправляемся обедать в богатый дом; мы видим приготовления к пиру, массу людей, толпу лакеев, множество блюд, изящную и тонкую сервировку. Во всей этой веселой и праздничной обстановке есть что-то опьяняющее, так что с непривычки кружится голова. Я предчувствую, какое действие произведет все это на моего воспитанника. В продолжение обеда, в то время как блюда следуют одно за другим и вокруг стола раздается тысяча шумных речей, я нагибаюсь к его уху и говорю ему: «А как ты думаешь, через сколько рук прошло все, что ты видишь на этом столе, прежде чем попасть сюда?» Какую толпу идей я пробуждаю в его мозгу этими немногими словами! Момент — и все опьянение восторга исчезло. Он задумывается, размышляет, высчитывает, беспокоится. В то время как философы, развеселенные винами, а быть может, и своими соседками, несут вздор и ведут себя, как дети, он философствует — один в своем углу; он расспрашивает меня, я отказываюсь отвечать, откладываю до другого раза; он теряет терпение, забывает про еду и питье и горит желанием выйти из-за стола, чтобы переговорить со мною на свободе. Какая задача для его любознательности! Какой материал для его поучения! При своем здравом суждении, которого ничто не могло еще омрачить, что подумает он о роскоши, когда найдет, что все страны мира обложены были данью, что двадцать миллионов рук, быть может, долго трудились и тысячи людей поплатились, быть может, жизнью и все для того, чтобы пышно представить ему в полдень то, что вечером он оставит в другом месте. Подмечайте старательно те тайные выводы, которые он извлекает в своем сердце из всех этих наблюдений. Если вы не так тщательно оберегали его, как я предполагаю, у него может явиться искушение направить свои размышления в другую сторону и вообразить себя важной в свете персоной — при виде того, скольких хлопот стоит приготовление «его» обеда. Если вы предчувствуете это рассуждение, то легко можете предупредить его, прежде чем оно зародится, или по крайней мере тотчас же сгладить связанное с ним впечатление. Не умея еще присваивать себе вещи иным путем, кроме материального обладания, он судит о том, предназначены они для него или нет, исключительно по чувственно воспринимаемым отношениям. Сравнения простого деревенского обеда, подготовленного упражнениями, приправленного голодом, свободою, весельем, с этим столь великолепным и столь чопорным пиршеством будет достаточно, чтобы дать ему понять, что, так как весь этот блеск пира не принес ему никакой действительной выгоды, так как из-за стола крестьянина он выходит с таким же удовлетворенным желудком, как и из-за стола банкира, то, значит, ни у того, ни у другого не было ничего такого? что он мог бы назвать поистине «своим». Представим, что в подобном случае мог бы сказать ему воспитатель. «Припомни получше оба эти обеда и реши сам, за которым ты испытывал больше удовольствия, за которым ты подметил больше веселья? где ели с большим аппетитом, пили веселее, смеялись от всей души? который тянулся дольше без скуки и не нуждаясь в возобновлении с помощью других блюд? Однако ж смотри, какая разница: этот черный хлеб, который ты находишь столь вкусным, происходит из зерна, собранного этим же крестьянином; его мутное и кислое, хотя освежающее и здоровое вино добыто из собственного виноградника; столовое белье сделано из пеньки, выпряденной его же женой, дочерьми и работницей; ничьи другие руки, кроме рук его семьи, не приготовляли приправ для его стола; ближайшая мельница и соседний рынок — для него границы Вселенной. В чем же заключалось твое действительное пользование всем тем, что, сверх этого, доставили на тот стол отдаленные страны и человеческие руки? Если, несмотря на все это, ты обедал не лучше, то что же ты выиграл при этом изобилии? что там было такого, что можно было бы считать приготовленным для тебя?» «Если бы ты был хозяином дома,— может он прибавить,— то все это осталось бы для тебя еще более чуждым; ибо забота выставить на глаза других еще обладание окончательно лишила бы тебя наслаждения, соединенного с обладанием: тебе бы достался труд, а им удовольствие». Эта речь может быть очень прекрасной; но она совсем негодна для Эмиля, которому она непонятна и которому никто не подсказывает его размышлений. С ним говорите проще. После этих двух опытов скажите ему как-нибудь утром: «Где сегодня нам обедать? среди той горы серебра, которая покрывала три четверти стола, среди цветников из бумажных цветов, которые подаются на зеркальном стекле за десертом, среди тех женщин в больших фижмах, которые обращаются с тобой, как с куклой, и хотят, чтобы ты говорил им, чего не знаешь, или лучше в той деревне, в двух милях отсюда, у тех добрых людей, которые так радостно принимают нас и дают нам таких хороших сливок?» Выбор Эмиля не подлежит сомнению; ибо он не болтлив и не тщеславен; он не может выносить стеснений, и все наши тонкие приправы ему не нравятся; но он всегда готов бегать в деревне и очень любит хорошие фрукты, хорошие овощи, хорошие сливки и хороших людей*. По дороге мысль приходит сама собой: я вижу, что эти толпы людей, работая на эти пышные обеды, теряют все плоды трудов своих или что они вовсе не думают о наших удовольствиях. * Вкус к деревне, которую я предполагаю в своем воспитаннике, есть естественный результат его воспитания. К тому же, не отличаясь тем фатовским и щегольским видом, который так нравится женщинам, он не встречает у них такого внимания к себе, как другие дети; следовательно, он меньше находит удовольствия в том, чтобы быть с ними, и меньше портится в их обществе, не будучи еще в состоянии почувствовать прелесть его. Я остерегался учить его целовать у них руки, говорить им пошлости, даже оказывать им предпочтительнее перед мужчинами должное уважение: я поставил себе за ненарушимый закон ничего не требовать от него такого, основание чего было, бы выше его понимания, а для ребенка нет справедливого основания обходиться с одним полом иначе, чем с другим. Мои примеры, пригодные, быть может, для одного субъекта, окажутся негодными для тысячи других. Кто усвоит их дух, тот хорошо сумеет, в случае нужды, разнообразить их: выбор зависит от изучения природных свойств каждого ребенка, а это изучение зависит от предоставляемой им возможности обнаружить себя. Нельзя предполагать, что в течение 3—4 лет, которые находятся теперь в нашем распоряжении, мы могли бы ребенку, хотя бы и счастливо одаренному, природой, дать понятие о всех искусствах и всех естественных науках — понятие, достаточное для того, чтобы со временем он мог изучать их сам; но, проводя, таким образом, перед его глазами все предметы, которые ему важно узнать, мы даем ему возможность развивать свой вкус, свой талант, делать первые шаги к тому предмету, куда влекут его природные способности, и указывать нам путь, который нужно пролагать для него с целью содействовать природе. Другим преимуществом этого сцепления знаний — ограниченных, но точных — является возможность показать их в связи, во взаимных отношениях, дать каждому из них надлежащее место в его оценке и предупредить в нем появление предрассудков, настраивающих большинство людей в пользу тех талантов, которые они развивают в себе, и против тех, которыми пренебрегли. Кто ясно видит порядок целого, тот видит, какое место должна занимать и каждая часть; кто хорошо видит часть и знает ее основательно, тот может быть человеком ученым; но тот, первый, есть человек рассудительный, а вы помните, что мы ставим себе целью приобрести не столько знание, сколько способность суждения. Как бы то ни было, моя метода не зависит от моих примеров: она основана на измерении способностей человека в его различные возрасты и на подборе занятий, соответственных его способностям. Я верю, что легко найти и другую методу, которая может показаться лучшей; но если она будет менее приноровлена к видовым особенностям, к возрасту, полу, сомневаюсь, чтоб она имела такой же успех. Вступая в этот второй период, мы воспользовались избытком своих сил над потребностями, чтобы выйти из своих пределов; мы устремлялись на небеса, измеряли землю, отыскивали законы природы,— одним словом, мы исходили целый остров; теперь мы возвращаемся домой, незаметно приближаемся к своему жилищу. Какое счастье, что, входя, мы находим его еще не во власти врага, который угрожает нам и готовится им овладеть! Что остается нам делать после того, как мы осмотрели все окружающее? Остается обратить в свою пользу все, что можем присвоить себе, и воспользоваться своею любознательностью в видах своего благосостояния. Доселе мы запасались всякого вида орудиями, не зная, которые из них нам понадобятся. Наши орудия, бесполезные для нас, быть может, пригодятся другим; а может быть, и нам, в свою очередь, понадобятся чужие орудия. Таким образом, мы все выиграем от этой мены; но, чтобы произвести ее, нужно знать свои взаимные нужды, нужно, чтобы каждый знал, что имеют другие для его употребления и что он может предложить им взамен. Предположим, что живут десять человек и у каждого десять видов различных потребностей. Приходится каждому ради своих нужд заниматься десятью видами работ; но благодаря разнице в природных способностях и таланте один меньше успеет в одной из этих работ, другой — в другой. Все, будучи способными на различные вещи, будут делать одно и то же, и дело пойдет у них плохо. Образуем общество из этих десяти человек, и пусть каждый займется, для самого себя и для девяти остальных, тем родом деятельности, который лучше всего ему подходит; каждый будет пользоваться талантами других, как будто он один обладал ими всеми; каждый непрерывным упражнением будет совершенствовать свой собственный талант, и в результате выйдет, что все десятеро, вполне снабженные всем нужным, будут иметь еще избыток для других. Вот очевидная основа всех наших учреждений. Исследование последствий этого не касается моего сюжета: я занялся этим в другом сочинении*13. В силу этого принципа человек, который желал бы смотреть на себя как на существо изолированное, ни от чего не зависящее и удовлетворяющее само себя, неизменно был бы существом несчастным. Ему даже невозможно было бы существовать; находя всю землю покрытою «твоим» и «моим» и не имея ничего своего, кроме тела, откуда он возьмет средства для существования? Выходя из естественного состояния, мы этим самым принуждаем и ближних своих к тому же; никто не может пребывать в нем наперекор другим; желать оставаться в нем, при невозможности это сделать,— это все равно, что выйти из него; ибо первый закон природы — это закон самосохранения. Таким-то образом мало-помалу образуются в уме ребенка идеи об общественных отношениях, даже прежде, чем он мог бы действительно стать активным членом общества. Эмиль видит, что если он хочет иметь орудия для своего употребления, то он должен иметь орудия и для употребления других, чтобы в обмен на них получить предметы, необходимые ему и находящиеся во власти других. Мне легко довести его до сознания необходимости такой мены и дать ему случай воспользоваться ею. * Речь о происхождении неравенства. «Ваше превосходительство, ведь нужно же жить!» — говорил один несчастный сатирик министру13, ставившему ему в упрек бесчестность его ремесла.— «Я не вижу в этом необходимости»,— холодно возразил ему сановник. Ответ этот, превосходный для министра, был бы варварским и ложным во всяких других устах. Всякому человеку нужно жить. Аргумент этот, которому каждый придает больше или меньше силы, смотря по степени своего человеколюбия, кажется мне неоспоримым для того, кто приводит его по отношению к самому себе. Так как из всех отвращений, внушаемых нам природой, самое сильное — это отвращение к смерти, то отсюда следует, что природа все позволяет человеку, если у него нет никакого другого способа жить. Принципы, в силу которых добродетельный человек научается презирать свою жизнь и приносить ее в жертву долгу, очень далеки от этой первобытной простоты. Счастливы народы, среди которых можно быть добрым без усилия и справедливым без Добродетели! Если же существует в мире бедственное положение, когда никто не может жить без зла и когда граждане по необходимости бывают плутами, то не злодея нужно вешать, а того, кто принуждает его стать таким. Как скоро Эмиль узнает, что такое жизнь, моею первою заботой будет научить его, как сохранять ее. До сих пор я не различал званий, рангов, состояний; я не стану различать их и впоследствии, потому что человек один и тот же во всех званиях, потому что у богача желудок не больше, чем у бедного, и не лучше переваривает, потому что у господина руки не длиннее и не сильнее, чем у его раба, потому что вельможа не больше ростом, чем простолюдин, и, наконец, потому что раз естественные потребности всюду одни и те же, то и средства удовлетворять их должны быть везде одинаковы. Приспособляйте воспитание человека к человеку, а не к тому, чем он не бывает. Неужели вы не видите, что, стараясь образовать его исключительно для одного звания, вы делаете его негодным для всякого другого и что, если судьбе угодно, все ваши труды кончатся тем, что он станет несчастным? Что смешнее обнищавшего вельможи, остающегося и в нищете своей с предрассудками своего рождения? Что может быть презреннее обедневшего богача, который, помня, с каким презрением относятся к бедности, чувствует себя самым последним из людей. Одному остается только ремесло общественного плута, другому — ремесло лакея, пресмыкающегося со своими прекрасными словами: «Ведь нужно же жить». Вы полагаетесь на существующий строй общества, не помышляя о том, что этот строй подвержен неизбежным переворотам и что вам невозможно ни предвидеть, ни предупредить того строя, который могут увидеть ваши дети. Вельможа делается ничтожным, — бедняком, монарх — подданным; разве удары судьбы столь редки, что вы можете рассчитывать избегнуть их? Мы приближаема к эпохе кризиса, к веку революций*. Кто может ручаться вам за то, чем вы тогда станете? Все, что люди создали, люди могут и разрушить; неизгладимы лишь те черты, которые запечатлевает природа, а природа не создает ни принцев, ни богачей, ни вельмож. Что же станет делать в ничтожестве этот сатрап, которого воспитали вы для величия? Что будет делать в бедности этот ростовщик, который умеет жить только золотом? Что будет делать, лишившись всего, этот пышный глупец, не умеющий пользоваться самим собою, видящий свое существование в том, что ему совершенно чуждо? Счастлив тот, кто умеет в этом случае расстаться с положением, которое его покидает, и остаться человеком назло своему жребию! Пусть хвалят, сколько угодно, того побежденного короля, который, как бешеный, хочет похоронить себя под обломками своего трона; что касается меня, я презираю его,— я вижу, что все его существование основано на одной его короне и что, когда он не король, он — ничто; но кто теряет корону и умеет обойтись без нее, тот становится выше ее. Из королевского сана, носить который может, не хуже другого, и трусливый, и злой, и безумный человек, он возвышается до звания человека, носить которое умеют лишь немногие люди. В этом случае он торжествует над судьбой и презирает ее; он всем обязан лишь самому себе, и, когда ему ничего другого не остается, как наказать себя, он не оказывается ничтожеством — он кое-что значит. Да, мне в сто раз милее царь Сиракуз в качестве учителя в коринфской школе14 или македонский царь, ставший в Риме писцом15, чем жалкий Тарквиний16, не знающий, что делать с собой, когда перестал быть царем, чем наследник обладателя трех королевств17, являющийся игрушкой для всякого, кто дерзает издеваться над его нищетой, блуждающий от двора к двору, ища всюду помощи и находя всюду оскорбления, потому что не научился ничему другому, кроме того ремесла, которое уже не в его руках. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|