ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Исповедание веры савойского викария 33 страницаДоселе я старался показывать на примерах, как воспитатель должен наставлять своего ученика и трудных случаях. Я покушался было сделать то же самое и в данном случае; но после многих попыток я отказываюсь от этого, убедившись, что французский язык настолько жеманен, что в письменном изложении совершенно не передает этой живой непосредственности, присущей первым представлениям по поводу известного рода предметов. Французский язык, говорят, самый целомудренный из языков112; я же, напротив, считаю его самым непристойным; ибо мне кажется, что целомудренность языка должна состоять не в том, чтобы заботливо избегать неприличных оборотов, а в том, чтобы не иметь их действительно. Чтобы избегать их, нужно подумать о них; а нет языка, на котором было бы трудней говорить чисто, о всех смыслах слова, чем на французском. Читатель, всегда более искусный в отыскивании непристойного смысла, чем автор — в умении избегать подобных слов, негодует и всего пугается. Как могут не заразиться грязью слова, воспринимаемые развращенным слухом? Наоборот, народ, отличающийся добрыми нравами, имеет пригодные для всякой вещи выражения, и термины его всегда пристойны, потому что они пристойно употребляются. Невозможно представить себе более скромного языка, чем- язык Библии, именно потому, что там все выражено с наивною простотой. Достаточно перевести эти места на французский язык, и они станут нескромными. То, что я должен сказать Эмилю, будет совершенно пристойно и целомудренно для его слуха; но чтоб это показать таковым же и при чтении, для этого нужно было бы иметь сердце столь же чистое, как и у него. Я думаю даже, что рассуждения об истинной целомудренности речи и о ложной деликатности порока могли бы запять полезное место в тех беседах о нравственности, к которым приводит нас этот предмет; ибо, изучая язык приличий, он должен изучить и язык нравственной скромности, нужно же, чтобы он знал, почему эти два языка столь различны. Как бы то ни было, я утверждаю, что, если вместо пустых наставлений, которыми до срока прожужжат молодежи уши и над которыми она насмехается в том возрасте, когда они были бы своевременны, мы станем выжидать, подготовлять момент для выслушивания их; если с наступлением этого момента изложим юноше законы природы во всей их истинности, укажем ему, как на доказательство непреложности этих знаков, на те физические и нравственные бедствия, которые навлекают па себя виновные в нарушении их; если, говоря ему о непостижимой тайне рождения, мы с идеей привлекательности, которую Творец природы придал этому акту, соединим идею исключительной привязанности, делающей его пленительным, идею долга верности, целомудрия, связанную с ним и удваивающую его прелести при достижении своей цели; если, рисуя ему брак не только как самое приятное из общений, но и как самый ненарушимый и священнейший из всех договоров, мы ярко представим все основания, в силу которых этот столь священный союз делается почетным в глазах всех людей и всякий, кто осмелится осквернить его чистоту, навлекает ненависть и проклятия; если мы нарисуем ему поражающую и верную картину разврата и сопровождающего его тупого скотства и укажем, как по незаметной покатости первое бесчинство ведет за собою и все другие и, наконец, приводит к гибели того, кто предается им; если, говорю я, покажем ему с полною очевидностью, каким образом с целомудрием связаны здоровье, сила, мужество, добродетели, самая любовь и все истинные блага человека,— я утверждаю, что после всего этого мы это самое целомудрие сделаем для него желанным и дорогим и найдем и душе его полную готовность покориться средствам, которые предложим ему для сохранения целомудрия; ибо, пока сохраняют его, к нему питают уважение, а презирают его только тогда, когда лишатся. Неправда, будто наклонность ко злу непреодолима, будто мы не властны побеждать ее, пока еще не приобрели привычки подчиняться ей. Аврелий Виктор 113 рассказывает, что несколько человек в упоении любви добровольно продали свою жизнь за одну ночь с Клеопатрой, и эта жертва не невозможна при опьянении страстью. Но предположим, что человек, самый неукротимый и менее всего владеющий чувствами, видит орудия казни и уверен, что через четверть часа погибнет в мучениях; человек этот в ту же минуту станет выше всех соблазнов, и для пего не составит даже никакого труда противиться им; скоро ужасная картина, сопровождающая эти соблазны, совершенно отвлечет его в сторону, и» постоянно отвергаемые, они, наконец, не станут уже возвращаться. Все наше бессилие порождается единственно слабостью пашей воли, а чтобы сделать то, чего сильно желаем, на это мы всегда сильны: Voienti nihil difficile114. О, если бы мы столь же ненавидели порок, как любим жизнь, мы так же легко воздержались бы от приятного преступления, как воздерживаемся от смертельного яда, предлагаемого в сладком кушанье. Как это не видят, что если все уроки, даваемые по этому поводу молодому человеку, остаются безуспешными, то это значит, что для его возраста они лишены смысла и что для каждого возраста доводы разума нужно облекать в такие формы, которые заставляли бы полюбить этот последний? Говорите важно, когда это нужно; по пусть ваши слова всегда отличаются привлекательностью, которая побуждала бы его слушать вас. Не проявляйте сухости в борьбе с его вожделениями; не заглушайте его воображения; руководите последним из опасения, чтоб оно не породило чудовищ. Говорите с ним о любви, женщинах, удовольствиях; постарайтесь, чтоб он находил в ваших беседах прелесть, которая ласкала бы его юное сердце; не щадите усилий, чтобы сделаться его поверенным: лишь в этой роли вы истинно будете его руководителем. Тогда уже не бойтесь, что ваши разговоры ему наскучат; он заставит вас говорить больше, чем вы хотите. Я ни минуты не сомневаюсь, что если, на основании этих правил, я сумел принять все необходимые предосторожности и если речи мои, обращенные к Эмилю, будут соответствовать обстоятельствам, в которые он поставлен ходом жизни, то он сам по себе придет к решению, до которого я хочу его довести, с увлечением отдастся под мою охрану и скажет мне со всем жаром своего возраста, пораженный окружающими его опасностями: «Друг мой, защитник мой и наставник! Возьмите снова на себя ту власть, которую хотите сложить с себя как раз в то время, когда для меня важнее всего, чтоб она оставалась в ваших руках; доселе вы пользовались ею по моей слабости, теперь я передаю вам ее по своей воле, и она будет для меня еще более священною. Защищайте меня от всех врагов, осаждающих меня, и особенно от тех, которых я ношу в самом себе и которые предают меня; бодрствуйте над своим созданием, чтоб оно всегда было достойным вас. Я хочу повиноваться вашим законам, хочу всегда повиноваться,— вот моя неизменная воля; если я когда не послушаюсь вас, то это произойдет помимо воли моей; возвратите мне свободу, защищая меня против страстей, которые насилуют меня, не давайте мне быть рабом их, принудьте меня стать своим собственным господином и повиноваться не чувствам своим, а разуму». Когда вы доведете вашего воспитанника до этого решения {а если он не придет к нему, это будет ваша вина), берегитесь слишком быстро ловить его на слове из опасения, чтобы, если когда-нибудь власть ваша покажется ому слишком суровой, он не счел себя вправе сверг-путь ее, обвинив вас в том, что вы захватили ее обманом. В этот именно момент особенно уместны сдержанность и важность, и этот топ тем сильнее на него подействует, что он заметит его у вас в первый раз. Итак, вы скажете ему: «Молодой человек, вы легкомысленно принимаете трудные обязательства; нужно было бы с ними ознакомиться, чтоб иметь право принимать их; вы не знаете, с какою яростью чувственность, под личиной удовольствия, увлекает молодежь, подобную вам, в пучину пороков. У вас не низкая душа,— я это хорошо знаю; вы никогда не нарушите своего слова; но сколько раз вы, быть может, раскаетесь в том, что дали его! Сколько раз вы проклянете человека, любящего вас, когда для того, чтоб избавить вас от угрожающих бедствий, он увидит себя вынужденным раздирать ваше сердце. Подобно Улиссу, который, будучи увлечен пением сирен, кричал своим провожатым, чтоб они отвязали его115, и вы, увлекшись соблазнами удовольствий, захотите разорвать стесняющие вас узы; вы станете приставать ко мне с жалобами, станете упрекать меня в тирании в то время, как я всего нежнее буду за вами ухаживать; заботясь лишь о вашем счастье, я навлеку на себя ненависть с вашей стороны. О Эмиль мой! быть тебе ненавистным — это такое для меня горе, которого я никогда не вынесу; даже твоего счастья я не хотел бы купить за такую дорогую цену. Добрый юноша! разве вы не видите, что, обязываясь повиноваться мне, вы обязываете меня руководить вами, служить вам до самозабвения, не слушать ни ваших жалоб, ни ропота, бороться беспрестанно с вашими и своими собственными желаниями? Вы налагаете на меня бремя, которое тяжелее вашего собственного. Прежде чем нам обоим принять его на себя, испытаем своп силы; повремените сами, дайте и мне время подумать об этом и знайте, что кто не спешит обещать, тот всегда вернее всех сдержит обещание». Знайте также и вы, что, чем труднее вы сдаетесь на обязательства, тем больше облегчаете исполнение их. Важно, чтобы молодой человек чувствовал, что он обещает много и что вы обещаете еще больше. Когда момент наступит и он подпишет, так сказать, договор, тогда измените топ и вложите в свою власть столько же кротости, сколько обещали вы строгости. Вы скажете ему: «Юный друг мой! вам не хватает опыта, по я постарался, чтобы вам хватало разума. Вы в состоянии видеть, в чем бы то ни было, мотивы моего поведения; для этого нужно лишь подождать, когда вы будете хладнокровнее. Начинайте дело всегда с повиновения, а потом уже спрашивайте у меня отчета в моих приказаниях; я буду готов дать вам отчет, лишь только вы будете в состоянии понимать меня, и никогда не побоюсь выбрать вас судьею между мной и вами. Вы обещаете быть послушным, а я обещаю пользоваться этою покорностью лишь для того, чтобы сделать вас счастливейшим из людей. Порукой в исполнении моего обещания служит жребий, которым вы пользовались доселе. Найдите кого-нибудь из сверстников ваших, кто провел бы такую же приятную жизнь, как и вы,— и я не стану после этого ничего вам обещать». Вслед за установлением моей власти первою моей заботой будет — отклонять необходимость пускать ее в дело. Я употреблю все меры, чтобы постепенно упрочить за собою его доверие, чтобы более и более делаться поверенным его сердца и посредником в его удовольствиях. Вместо того чтобы бороться с наклонностями его возраста, я стану сообразовываться с ним, чтобы быть их властелином; я проникну в его намерения, чтобы управлять ими; я не стану искать для него отдаленного счастья в ущерб настоящему. Я хочу, чтоб он был счастлив не раз, но всегда, если это возможно. Люди, желающие мудро руководить молодежью, чтобы предохранить ее от сетей чувственности, внушают ей отвращение к любви и охотно вменили бы ей в преступление самую мысль о любви в эти годы, как будто бы любовь создана для стариков. Все эти лживые уроки, опровергаемые сердцем, не убедительны. Молодой человек, руководимый более верным инстинктом, втайне смеется над скучными нравоучениями, притворяясь, что соглашается с ними, и ждет лишь момента доказать на деле их неосновательность. Все это противно природе. Следуя противоположному пути, я вернее достигну той же цели. Я не побоюсь ласкать в нем сладкое чувство, которого он жаждет; я представлю это чувство высшим счастьем жизни, потому что оно п в самом деле таково; рисуя ему картину этого чувства, я хочу, чтобы он предавался ему; давая чувствовать, какую прелесть придает чувственным наслаждениям единение сердец, я внушу ему отвращение к распутству и, заставив влюбиться, сделаю ого благоразумным. Каким нужно быть ограниченным, если видеть в зарождающихся желаниях молодого человека лишь препятствие к урокам разума! Я же вижу здесь истинное средство сделать его внимательным к этим самым урокам. На страсти действуют страстями же; с их тиранией нужно бороться с помощью их же власти; из самой природы всегда нужно извлекать орудия, пригодные для управления ею. Эмиль не на то создан, чтобы всегда оставаться одиноким: будучи членом общества, он должен выполнять налагаемые им обязанности. Созданный для того, чтобы жить с людьми, он должен узнать их. Он знает человека вообще; остается ому ознакомиться с индивидами. Он знает, что делается в свете; остается посмотреть, как в нем живется. Пора показать ему внешнюю сторону той великой сцепы, скрытый механизм которой ему уже известен. Он отнесется к ней не с тупым удивлением юного вертопраха, но с разборчивостью здравого и правильного ума. Страсти, конечно, могут ввести его в заблуждение — когда они ие обманывают того, кто им предается? Но по крайней мере он не будет обманут чужими страстями. Если он увидит их, то взглянет на них оком мудреца, не увлекаясь их примером и не соблазняясь связанными с ними предрассудками. Подобно тому как есть возраст, годный для изучения наук, так есть и возраст, пригодный для усвоения светского обращения. Кто научается этому обращению слишком рано, тот всю жизнь следует ему без разбора, без размышления, хотя самоуверенно, по совершенно не сознавая, что делает. По кто, изучая его, видит основания, тот следует с большею разборчивостью, а значит, и с большим смыслом и с большею грацией. Дайте мне двенадцатилетнего ребенка, совершенно пичого не знающего, и я на пятнадцатом году обязуюсь возвратить его таким же знающим, как п тот, которого вы обучали с малолетства,— с тою разницей, что знания вашего будут содержаться лишь в памяти, а знания моего — в рассудке. Точно так же введите двадцатилетнего юношу в свет; при хорошем руководстве он в один год станет более милым и рассудительно вежливым, чем тот, которого воспитывали в свете с самого детства; ибо первый, будучи способен сознавать основания всех поступков, составляющих это обращение и соответственных с возрастом, положением, полом, может обратить эти основания в принципы и распространить их на непредвиденные случаи, тогда как второй, не имея иного руководства, кроме рутины, совершенно теряется, как только отступает от нее. Юные француженки все воспитываются до своего замужества в монастырях. Замечено ли чтоб им было трудно, по выходе оттуда, перенять эти манеры, столь новые для них? И можно ли обвинять парижанок в том, что они неуклюжи и растерянны с виду, незнакомы с светским обращением, потому что с детства не были допущены в свет? Предрассудок этот обязан своим происхождением все тем же светским людям, которые, не зная ничего важное этой ничтожной науки, ложно воображают, что для усвоения ее нужно как можно раньше за нее приниматься. Правда и то, что не нужно слишком долго ждать. Кто провел всю молодость вдали от большого света, тот в светском кругу до конца жизни будет отличаться смущенным, принужденным видом, вечной бестактностью в речах, неуклюжими и неловкими манерами, от которых уже не отучит его привычка жить в свете и которые вследствие усилия избавиться от них становятся еще более смешными. Для всякого рода обучения есть свое время, которое нужно знать, и особого рода опасности, которых нужно избегать. А при этом обучении особенно много бывает этих опасностей; но ведь для того и я принимаю меры предосторожности, чтобы не подвергать своего воспитанника этим опасностям. Если моя метода удовлетворяет со всех сторон одной и той же цели, если, устраняя одно неудобство, предупреждает другое, то я вывожу заключение, что она хороша и что я на настоящей дороге. Это именно я и вижу в том средстве, которое в данном случае она мне подсказывает. Если я захочу быть строгим и сухим по отношению к своему ученику, я потеряю его доверие и он скоро станет скрытным по отношению ко мне. Если я хочу быть снисходительным, уступчивым или стану закрывать глаза, то что же ему за польза быть под моим руководством? Я в этом случае только даю ему право на распутство и облегчаю его совесть, в ущерб своей. Если я его введу в свет с единственной целью научить его, он научится большему, чем я желаю. Если я стану до конца удалять его от света, то чему же он научится от меня? Всему, быть может, кроме самого необходимого для человека и гражданина искусства — именно умения жить с себе подобными. Если я имею в виду при этих заботах слишком отдаленную пользу, она не будет иметь в его глазах никакого значения; он дорожит лишь настоящим. Если я ограничусь доставлением ему развлечений, то какая ему от этого будет польза? Он изнежится и ничему не научится. Не нужно ничего подобного. Мое средство устраняет все затруднения. «Сердце твое,—скажу я молодому человеку,—нуждается в подруге; поищем же такую, которая подходила бы к тебе; мы не легко, быть может, найдем ее — истинное достоинство всегда редко; но не будем торопиться или падать духом. Несомненно, она существует, и мы найдем ее наконец или по крайней мере ближе всего к ней подходящую». Вот с каким заманчивым проектом я ввожу его в свет. Нужно ли мне еще прибавлять что-нибудь? Не видите ли вы, что дело сделано? Можете себе представить, сумею ли я возбудить его внимание, рисуя ему образ предназначенной для него возлюбленной, сумею ли я сделать приятными и дорогими качества, которые он должен полюбить, сумею ли направить все его чувства на то, чего он должен искать или избегать. Я был бы самым неловким из людей, если б не заставил его заранее влюбиться — неизвестно еще в кого. Нужды нет, что описываемый мною предмет будет воображаемым: достаточно, чтобы он отклонял его от тех, которые могли бы соблазнить; достаточно, если он всюду будет делать сравнения, которые заставляли бы его предпочитать свою химеру действительным предметам, его поражающим; да и что такое сама истинная любовь, как не химера, ложь, иллюзия? Мы гораздо больше любим образ, который создаем себе, чем предмет, в него облекаемый. Если б мы любимый предмет видели точно таким, каков он в действительности, любви не существовало бы па земле. Когда мы перестаем любить, особа, которую любили, ведь остается такою же, как и прежде, но мы видим ее уже не в том свете; завеса очарования падает, и любовь улетучивается. Меж тем, представляя воображаемый предмет, я властен над сравнениями, и мне легко помешать очарованию действительными предметами. Я не хочу все-таки, чтобы молодого человека обманывали, рисуя ему образец совершенства, которого не может существовать; но я сделаю для его возлюбленной такой выбор между недостатками, чтобы они подходили к нему самому, нравились ему и содействовали исправлению его собственных недостатков. Я не хочу также, чтоб ему лгали, уверяя, что описываемый предмет действительно существует; но если ему понравится изображение, он скоро пожелает оригинала. От желания до предположения, что встретил желаемое, переход легкий; для этого достаточно нескольких ловких описаний, которые, придавая этому воображаемому предмету черты более осязательные, сделают его вполне правдоподобным. Я желал бы даже дать ему имя; я сказал бы с улыбкой: «Назовем Софи116 вашу будущую возлюбленную; имя это предвещает много хорошего; если избранная не будет носить его, то она будет по меньшей мере достойна этого имени; мы заранее можем почтить ее этим именем». Если после всех этих подробностей, не утверждая и не отрицая, отделываться от него отговорками, то подозрения его скоро превратятся в убеждение; он подумает, что предназначаемую супругу от пего скрывают и что он ее увидит, когда настанет пора. Раз он пришел к этому заключению и черты, которые нужно ему показать, хорошо подобраны, то все остальное — пустяки; его почти без риска можно вывести в свет; защищайте его только от чувственности, а сердце его в безопасности. Но олицетворит он или нет образец, который я сумел сделать для него привлекательным, образец этот, если он удачен, в такой же мере привяжет его ко всему, что похоже на него, и такое же внушит отвращение ко всему непохожему, как это сделал бы действительный предмет. Какое выгодное средство для предохранения его сердца от опасностей, которым должна подвергнуться его личность, для обуздания его чувств с помощью воображения и в особенности для избавления его от тех воспитательниц, которые слишком дорого заставляют расплачиваться за воспитание и приучают молодого человека к вежливости не иначе, как лишая его всякой нравственности! Софи так скромна — какими глазами он станет смотреть на их заискивания? Софи так проста — может ли ему понравится их жеманство? Его мысли так далеки от его наблюдений, что последние никогда не будут для него опасными. Все толкующие о руководстве детьми держатся одних и тех же предрассудков и правил, потому что они плохо наблюдают и еще хуже мыслят. Молодежь сбивается с толку не темпераментом, не чувствами, а людским мнением. Если бы здесь речь шла о мальчуганах, которых воспитывают в коллежах, и о девочках, получающих воспитание в монастырях, я показал бы, что это справедливо даже по отношению к ним; ибо первыми уроками, получаемыми теми и другими, единственными, которые приносят плоды, бывают уроки порока, и не природа их портит, а пример. Но оставим воспитанников коллежей, монастырей с их дурными нравами; последние всегда останутся неисправимыми. Я говорю лишь о домашнем воспитании. Возьмите молодого человека, разумно воспитанного в доме отца, в провинции, и посмотрите на него в минуту его прибытия в Париж или вступления в свет; вы найдете у него правильные мысли, направленные на предметы пристойные, и волю столь же здравую, как и рассудок; вы заметите в нем презрение к пороку и отвращение к разврату; при одном имени продажной женщины вы увидите в его главах негодование невинности. Я утверждаю, что ни один такой юноша не решился бы войти в одиночку в мрачные жилища этих несчастных, даже если бы знал, для чего они существуют, и чувствовал потребность. По прошествии шести месяцев взгляните снова на того же самого молодого человека — и вы уже не узнаете его: вольные речи, правила высшего тона, развязные манеры заставляли бы принимать его за другого человека, если б насмешки его над своею первоначальной простотой, конфуз при напоминании о ней не показывали, что он тот же самый и что он стыдится этого. О, как он развился в короткое время! Откуда в нем такая большая и резкая перемена. От развития темперамента! Но разве темперамент его не так же развивался бы и в отцовском доме? А наверное, он там не усвоил бы ни этого тона, ни этих правил. От первых чувственных наслаждений? Совершенно напротив: кто начинает предаваться им, тот бывает робким, беспокойным, избегает белого света и шума. Первые наслаждения всегда таинственны; целомудрие приправляет и прикрывает их; первая возлюбленная делает не развязным, а робким. Всецело поглощенный столь новым для него положением, молодой человек углубляется в себя, чтобы насладиться им, и постоянно боится потерять его. Если он шумлив,— значит, он не страстен и не нежен; когда он хвастается, он не наслаждается. Перемена образа мыслей — вот единственная причина этой разницы. Сердце его пока еще одно и то же, но мнения изменились. Чувствования медленнее изменяются, но наконец и они исказятся под влиянием мнений — и вот тогда только он будет истинно развращенным. Едва вступит в свет, он получает уже там другое воспитание, совершенно противоположное первому, научающее его презирать то, что уважал, и уважать, что презирал; на уроки родителей и наставников заставляют его смотреть как на болтовню педантов, а на обязанности, о которых ему проповедовали, как на ребяческую мораль, которой нужно пренебречь, став взрослым. Он полагает, что честь обязывает его изменить поведение; он становится предприимчивым без желаний и фатом из-за ложного стыда. Он смеется над добрыми правами, прежде чем приохотиться к дурным, и хвастает развратим, не умея быть развратником. Никогда я не забуду признания одного молодого офицера швейцарской гвардии, которому сильно надоедали шумные увеселения его товарищей, но он не смел отказаться от Них из опасения быть осмеянным. «Я приучаюсь к этому,— говорил он,— как приучаются к табаку, несмотря на мое отвращение; охота придет с привычкой: нельзя оставаться всегда ребенком». Таким образом, молодого человека, вступающего в свет, приходится предохранять гораздо более от тщеславия, чем от чувственности; он больше подчиняется чужим наклонностям, чем своим собственным; а самолюбие создает больше развратников, чем любовь. Установив это, я спрашиваю: есть ли на всей земле хоть один юноша, лучше моего Эмиля вооруженный против всего, что может затронуть его нравы, чувства, принципы? Есть ли хоть один более способный противостоять потоку? От какого соблазна Эмиль не защищен? Если вожделения влекут его к другому полу, он не находит в нем, чего ищет, а занятое раньше сердце сдерживает его. В чем он станет искать удовлетворения, если его волнуют и обуревают чувства? Отвращение к прелюбодеянию и разврату одинаково удаляет его и от продажных, и от замужних женщин, а распутство молодежи всегда начинается через одну из этих двух категорий женщин. Девушка-невеста может быть кокеткой; но она не будет бесстыдной, не бросится на шею молодому человеку, которые может на ней и жениться, если считает ее скромной; к тому же при ней всегда есть кто-нибудь для надзора. Эмиль, со своей стороны, не совершенно будет предоставлен самому себе; у обоих стражами будут по крайней мере робость и стыд, постоянные спутники первых вожделений; сразу они не перейдут к полному их сближению, а без препятствий дойти до нее постепенно у них не будет времени. Поступать иначе он стал бы лишь в том случае, если б уже перенял кое-что у своих товарищей, если б научился у них смеяться над своею сдержанностью, делаться нескромным из-за одного подражания. Но есть ли в мире человек, менее Эмиля склонный к подражанию? И на кого труднее всего действовать насмешливым тоном, как не на человека, у которого вовсе нет предрассудков и который не умеет ни в чем уступать предрассудкам других? Я двадцать лет работал над тем, чтобы вооружить его против насмешников; им понадобится далеко не один день па то, чтобы провести его; ибо смешное, в его глазах, есть лишь довод глупцов, а менее всего чувствителен к насмешке тот, кто стоит выше людского мнения. Не вышучиванием он убеждается, а разумными доводами, и, пока он таков, мне нечего бояться, как бы юные безумцы не похитили его у меня; за меня стоят совесть и правда. Если уж неизбежно вмешательство предрассудка, то и двадцатилетняя привязанность тоже что-нибудь да значит; его никогда не уверят, что я надоедал ему пустыми уроками; а в прямом и чувствительном сердце голос верного и истинного друга сумеет заглушить крики хоть двадцати соблазнителей. Так как все дело здесь в том, чтобы показать ему, что его обманывают и, представляясь, что считают взрослым, в действительности обходятся с ним как с ребенком, то я буду стремиться быть всегда простым, но серьезным и ясным в своих рассуждениях, чтобы оп чувствовал, что я-то именно и отношусь к нему как к взрослому. Я скажу ему! «Вы видите, что речи мои проникнуты исключительно вашим интересом, который вместе с тем является и моим, и никакого другого я не могу иметь. А этим молодым людям почему так хочется убедить вас? Они желают обольстить вас. Они не любят вас, им нет никакого дела до вас; единственным мотивом для них служит тайная досада при виде того, что вы лучше их; они хотят подвести вас под свою ничтожную мерку; упрекая вас в том, что вы позволяете распоряжаться собою, они имеют одну цель — хотят сами управлять вами. Неужели вы можете думать, что с этою переменой вы выиграете что-нибудь? Неужели их мудрость столь необыкновенна? Неужели их привязанность на один день сильнее моей? Чтобы придавать значение их насмешкам, нужно было бы уверовать в их авторитет; а какую опытность они имеют за собою, чтобы ставить свои правила выше наших? Они только подражают другим вертопрахам, как, в свою очередь, и сами хотят быть предметом подражания. Чтобы стать выше мнимых предрассудков отца своего, они подчиняются предрассудкам своих товарищей. Я не вижу, что они этим выигрывают, но я вижу, что они несомненно теряют два важных преимущества — отцовскую привязанность, внушавшую нежные и искренние советы, и отцовскую опытность, которая учит судить о том, что знаем, ибо отцы были детьми, а дети не были отцами. Но как вы думаете: искренни ли они по крайней мере в своих безумных правилах? Даже этого нет, дорогой Эмиль; они обманывают себя из-за того, чтобы обмануть вас; в них нет согласия даже с самими собою; сердце постепенно изобличает их, и уста часто противоречат им. Иной из них поднимает на смех все, что пристойно, и — был бы в отчаянии, если б жена его держалась таких же мыслей, как он. Иной распространит это равнодушие на нравственность и на нравы будущей жены своей или даже, к довершению позора, на нравы жены, которая уже есть у него; но пойдите дальше, поговорите с ним о матери, и вы увидите, охотно ли он согласится быть плодом прелюбодеяния и сыном женщины зазорного поведения, захочет ли ложно носить чужую фамилию и украсть наследие у законного наследника, наконец, потерпит ли, чтобы с ним обходились как с незаконнорожденным? Кто из них захочет, чтобы бесчестие, которым он покрывает дочь другого, пало на его собственную дочь? Иной из них посягнет даже на жизнь вашу, если вы в отношении к нему приложите на практике все те принципы, которые они силятся внушить вам. Таким-то образом они обнаруживают, наконец, свою непоследовательность, и всякий видит, что никто из них не верит в то, что говорит. Вот мои резоны, дорогой мой Эмиль; взвесьте их резоны, если у них есть, и сравните. Если б я хотел, как они, пустить вдело презрение и насмешку, вы видели бы, что они дают повод к насмешке над ними столько же, быть может, даже больше, чем я им. Но я не боюсь и серьезного исследования. Торжество насмешников бывает кратковременным; истина остается, а неразумный смех их улетучивается». Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|