Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Жизнь раба в античном городе




 

Разложение родоплеменного строя и рост населения при ограниченности территории породили интенсивную колонизацию, в результате которой в VIII-VII вв. до н. э. и сложилось то, что мы называем греческим миром. В него входили прибрежные области Малой Азии, побережье Чёрного моря, Северо-Восточная Африка, юг Апеннинского полуострова и Сицилия. Вот только важно понять, что вхождение всех этих территорий в состав греческого мира – это результат развивающейся по спирали колонизационной экспансии.

Случалось, конечно, что освоение новых территорий и образование новых поселений не вызывало никаких конфликтов с местным населением. Геродот, упоминая о греческой колонии Навкратис в Египте, пишет: «Амасис любил эллинов, некоторым из них сделал много добра, а переезжающим в Египет отвёл для поселения город Навкратис. Если кто из них не думал поселяться в Египте и приезжал туда только по торговым делам, для тех отводились участки земли, где они могли бы поставить жертвенники и храмы своим богам… В древности один только Навкратис был местом торговли для иноземцев, никакого другого порта в Египте не было. Если кто-нибудь заходил в другое из устьев Нила, то он должен был поклясться, что зашёл туда невольно и, давши клятву, отплыть на том же самом корабле в Канопское устье; если противные ветры мешали плаванию, то следовало перевезти груз на лодках вокруг Дельты до Навкратиса. Таковы были привилегии Навкратиса»[42].

Однако не будем обманываться этой трогательной идиллией, ибо у воинственных и хорошо вооружённых греков было, чем подкрепить любовь фараона, ведь ещё до того, как пишет Геродот: «…ионийцы и карийцы во время разбойнических странствований по морю занесены были в Египет. Они высадились на сушу в медных доспехах, о чём какой-то египтянин, пришедший в болото, и дал знать Псамметиху; никогда раньше он не видел людей в медном вооружении и потому сообщал теперь, что с моря явились медные люди и опустошают равнину»[43]. Кстати, именно с их помощью Псамметиху I и удалось захватить власть. Но царская благодарность – не то же, что благодарность простых смертных, и если бы не наличие вселяющих ужас контингентов «в медных доспехах», которые оказались способными одолеть всех его политических противников, то ещё неизвестно, каковы были бы её пределы…

Как бы то ни было, большей частью колонизация осуществлялась отнюдь не мирными путями. Меж тем функция колоний состоит не только в устройстве избыточного населения, но и в снабжении хлебом метрополии. Последнее же обстоятельство означает, что этот хлеб уже не может доставаться тем, кто засевал его раньше. Словом, оружие и только оно давало возможность утвердиться на новых землях.

О превратностях колонизации Фракии, исторической области на востоке Балканского полуострова, между Эгейским, Черным и Мраморным морями, свидетельствуют стихи, оставленные Архилохом (до 680 – около 640 до н. э.), одним из величайших поэтов Греции (современники почитали его наравне с Гомером; по преданию, дельфийский оракул даже отказался отвечать на вопросы наскосца Калонда, от руки которого он погиб; на Паросе Архилоха почитали как героя). Незаконнорождённый сын аристократа, он избрал судьбу профессионального воина, и ещё юношей с частью своих сограждан отправился за море для основания колонии. Ему выпало принять непосредственное участие и в событиях во Фракии, и во многих других местах – на островах Фасосе, Эвбее, Наксосе, где он и принял свою смерть в бою с его защитниками во время такого же колонизационного похода.

 

Носит теперь горделиво саисец мой щит безупречный:

Волей-неволей пришлось бросить его мне в кустах.

Сам я кончины за то избежал. И пускай пропадает

Щит мой. Не хуже ничуть новый смогу я добыть[44]

 

Кстати, тот факт, что и Эвбея, и уж тем более Наксос расположены совсем на другом краю Эгейского моря, свидетельствует о географических масштабах греческой экспансии, развернувшейся на протяжении его – увы, не столь уж и продолжительной – жизни. Но точно такие же события, преследующие те же самые цели, происходят и за другими морями. О колонизации Сицилии говорит Фукидид.[45]Общая картина колонизация Италии едва ли чем могла отличаться от того, что мы читаем в римском эпосе Вергилия,[46]добрая половина которого посвящена в сущности именно этой теме. И так далее, и так далее, и так далее.

Отнюдь не благостный и мирный характер освоения новых территорий означает, что сами земли были вовсе не единственной наградой воинственных колонистов, – рабы, огромные количества обращаемых в неволю былых хозяев аннексированного края стали дополнительным призом военной экспансии.

Именно этот приз и открыл новую, может быть, самую яркую, главу мировой истории. Больше того, на два с лишним тысячелетия определил основной её вектор.

Два ключевых фактора определили судьбы греческих государств в VII—V вв. до н. э. Необходимые условия их возвышения – это снижение удельного веса долгового рабства и рост общего количества невольников. Известно, что в VI – V вв. до н. э. в Афинах владение рабами уже не было признаком какого-то особого достатка. Состоятельность начинается там, где счёт рабов идёт на десятки, и в это время уже не редкость мастерские, где работало по 20 – 30, иногда 50 рабов; известен случай владения 100 рабами. При этом практически все они – чужеземцы. Ясно, что эти изменения, как уже сказано, обязаны были затронуть все стороны общественной жизни.

Античная традиция называет Хиос, принадлежащий Греции остров в Эгейском море, близ берегов Малой Азии, где впервые начали использовать чужеземцев в качестве рабов. Уроженец этого полиса Феопомп (ок. 377—320 до н. э.), древнегреческий историк, автор описания Эллады и жизнеописания Филиппа Македонского, замечает, что хиосцы первые из эллинов (кроме фессалийцев и лакедемонян) начали пользоваться рабами, но если те обратили в рабство самих эллинов, ранее населявших страну, то его город приобретает себе рабов-варваров за плату. Его цитирует в своём «Обеде софистов» Афиней;[47]уроженец уже упомянутого здесь города Навкратиса в Египте, он жил в конце II – начале III века. Однако вряд ли здесь есть достаточный повод возноситься над спартанцами или фессалийцами, ведь за плату приобретались точно такие же жертвы войны ли, пиратских ли набегов обитатели захватываемых греческими конкистадорами земель. Впрочем, что именно в эту так охотно романтизируемую нами весну европейской цивилизации отличает колонизационную политику суверенного города от обыкновенного грабительского налёта можно разглядеть только сквозь некий мощный микроскоп.

Возможно, именно эти развёртывавшиеся на протяжении нескольких столетий процессы и послужили одной из причин приписываемых Солону реформ, которые не просто изменили структуру афинского полиса. Государство, переполненное массами этнически чуждых невольников, не может управляться так же, как город, жители которого не разделены ненавистью по отношению друг к другу и привержены одним и тем же ценностям. А значит, реформы должны были качественно преобразовать, революционизировать все его институты, тем самым порождая совершенно новое, ранее неизвестное человеческой истории формирование.

Ясно, что действие этих факторов ставит под угрозу само существование патриархального уклада. Поэтому первое и самое простое, что напрашивается здесь, в сфере управления враждебными городу массами, – это прямая опора на вооружённую силу и политический сыск. Именно ими обеспечат своё господство в Лакедемоне спартанцы. Ещё Ликургу, легендарному спартанскому законодателю (IX—VIII вв. до н. э.), приписывают учреждение так называемой криптейи, иными словами, правильно организованной системы слежки за поведением и даже умонастроениями рабов. Молодых спартанцев посылали по стране подслушивать речи илотов, при этом все подозрительные должны были уничтожаться. Кроме того, тайному убийству подлежали самые сильные и отважные из илотов. И вообще, как утверждают древние источники, тщательно следилось за тем, чтобы общая их численность не превышала полумиллиона человек, так как в противном случае они могли бы стать весьма опасными для девяти тысяч спартанских семей.

Но одно только оружие, конечно же, не в состоянии гарантировать жизненную устойчивость полиса там, где численность рабов переходит какие-то критические пределы, при этом подавляющая их часть оказывается кипящими ненавистью к своим поработителям жертвами войны.

Вот и забудем на время о белоколонных храмах и мраморных статуях, Олимпийских играх, гимнасиях и театрах, словом, попробуем отрешиться от привычной романтизации общества, подарившего западной цивилизации многое из того, чем она живёт и сейчас, и взглянем на прошлое глазами противостоящих друг другу классов, которые волею судеб оказались обречёнными на сожительство.

Начнём с рабов.

Невозможность придания строгой упорядоченности тому большому концентрационному лагерю, каким по сути дела и становится древний город-государство, античный левиафан, вовсе не означает невозможность эффективного (а значит, и вполне рационального) управления огромными массами заключённых, которые обеспечивают ему процветание и господство над окружающим миром. Более того, именно совместное проживание, постоянное тесное соприкосновение и администрации, и охранных контингентов, и самих невольников обеспечивает полную подконтрольность и абсолютное непререкаемое подчинение последних всем параграфам жёсткого внутрилагерного дисциплинарного устава.

Восстание угнетённых мыслимо только там, где есть хоть какая-то надежда уравнять силы со своими поработителями, где этого нет, возможен только самоубийственный порыв, заранее обречённая на поражение вспышка, род истерии. Любой мятеж нуждается в тщательном планировании и подготовке, а значит, требует предварительного сговора многих, но в подобных условиях обо всём этом не может быть и речи.

Вдумаемся, укрывшийся за колючей проволокой и уж тем более на нарах в своём бараке, «зек» становится практически невидимым конвою, и там, недоступный прямому наблюдению, он ещё может плести нити своего заговора. Правда, надзор возможен и в «зоне», но только с помощью специально подбираемой и месяцами воспитываемой внутризонной агентуры, да и против тайных соглядатаев всегда найдутся свои приёмы. Здесь же, в этом переполненном чужими людьми городе невольник на виду все двадцать четыре часа в сутки, и неусыпность тех, кто следит за ним, куда более действенна, чем контроль самого квалифицированного и бдительного караула. За ним непрестанно (ночью и днём, в трапезной, и в отхожем месте) глядят хозяйские шпионы и те из его же собственных собратьев по несчастью, кто своими знаниями, талантами, привлекательной внешностью, чем-то другим заняли в хозяйском доме привилегированные должности управляющих, менторов, делопроизводителей, красивых живых игрушек, словом, доверенных лиц, которые вовсе не так уж и заинтересованы в перемене своей судьбы здесь, на чужбине.

Но самое страшное оказывается вовсе не в этих, пусть и забывших о братстве невольников отщепенцах, но всё же принадлежащих его собственному кругу людях: каждый из рабов прекрасно знает, что все свободные – заодно и все они заранее настроены против него, поэтому в доме ли, домашней ли мастерской, на базарной площади, в меняльной лавке, на улице – всюду и всюду за ним наблюдают ещё и чужие враждебные глаза во всём противостоящего ему мира. Даже пустынная улица вселяет не умирающий с годами страх проёмами своих окон и щелями в заборах; ему хорошо известно, что в силу солидарности хозяев, их жён, детей, собак, дворовых оград, сидящих на них ворон о любом неосторожном слове, жесте, действии, будут тотчас же поставлены в известность городские власти. Ни один (не оправданный исполняемой работой) контакт раба с невольниками, принадлежащими какому-то другому господину, никогда не останется незамеченным, и, как возможная попытка сговора в чём-то преступном, обязательно бросит тень на его репутацию, а то и сразу послужит причиной жестоких репрессий. Неусыпному контролю подлежали даже свойственные любому человеку инстинкты. Говоря о Катоне Старшем (234—149 до н. э.), том самом враге Карфагена, который каждую свою речь заканчивал требованием его уничтожения, Плутарх пишет: «Ни один из рабов никогда не появлялся в чужом доме иначе как по поручению самого Катона или его жены. <…> Слуга должен был либо заниматься каким-нибудь полезным делом по хозяйству, либо спать. <…> Он считал, что главная причина легкомыслия и небрежности рабов – любовные похождения, и потому разрешал им за определённую плату сходиться со служанками, строго запрещая связываться с чужими женщинами».[48]

Поэтому даже скученные на тесной городской территории десятки тысяч несчастных в сущности всё время остаются разобщёнными; незримая, но вместе с тем непроницаемая стена разделяет их; живущие рядом, они годами не могут перемолвиться и словом, часто не смеют даже обменяться взглядом. К тому же господин принимает меры, специально назначенные к тому, чтобы разъединять их. Платон, в шестой книге своих «Законов» рассуждая о содержании рабов, устами Афинянина утверждает: «…чтобы рабы лучше подчинялись, они не должны быть соотечественниками, а, напротив, должны по возможности больше разниться по языку…».[49]В сущности то же самое пишет и Аристотель, по его мнению рабы «не должны принадлежать к одной народности (homo-phyloii) и не должны обладать горячим темпераментом; именно при таких условиях они окажутся полезными для работы и нечего будет опасаться с их стороны каких-либо попыток к возмущению».[50]Дополняя характеристику Катона, Плутарх пишет: «Он всегда тайком поддерживал распри между рабами и взаимную вражду – их единодушие казалось ему подозрительным и опасным».[51]

Словом, видимость, как это нередко бывает, оказывается весьма обманчивой: казалось бы, не имеющая никаких осязаемых форм темница на поверку оказывается поделённой на строго изолированные камеры, решётки которых, несмотря на всю свою виртуальность, обладают вполне достаточными признаками реального, для того чтобы их можно было взломать.

Ясно, что организовать какой-то заговор в этих условиях решительно невозможно. В то же время хозяева (свои ли, чужие, неважно) всегда будут выступать как единая слаженная команда, ничто не стоит между ними, ничто не препятствует их контактам; они могут ссориться между собой, часто даже враждовать друг с другом, но в любом противостоянии массам невольников всегда будут действовать как некий монолит. Не в последнюю очередь это вызвано тем, что рабовладение в условиях полиса тех времён было коллективным. Вообще, на первых порах любая собственность была общинной, движимая, а впоследствии и недвижимая частная собственность рассматривалась как некоторое отклонение от привычной общинной нормы и развивалась как подчинённая государственной. «Архонт сейчас же по вступлении в должность, – пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин, – первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления».[52]Иначе говоря, частное владение каждый раз требует особого подтверждения со стороны высших представителей государства и всё время остаётся под его неусыпным контролем. Правда, контроль этого владения, как правило, был формален, поэтому фактическое распоряжение принадлежит всё же частному лицу, но там, где дело касалось рабов, надзор за ними так до конца и остаётся общим делом полиса.

Впрочем, это естественно, и нам ещё придётся говорить о том, что демократическое государство, вынужденное напрягать силы в борьбе за собственное выживание, приходит к мобилизации всех ресурсов, которыми располагают его граждане. В сущности именно оно порождает тотальную мобилизацию, причём не только материального, но, как будет показано ниже, и нравственного потенциала общества. Между тем интегральная собственность его граждан – это и есть основной материальный ресурс; в мобилизационной же гонке способен победить только тот, кто оказывается в состоянии использовать его в наибольшей степени.

Добавим сюда ещё одно обстоятельство, о котором никак нельзя умолчать. В 61 г. был убит римский городской префект Луций Педаний Секунд. Его убийцей стал его собственный раб. Четыреста рабов в это время находились в доме, среди них и женщины, и дети, – и древний закон, подтверждённый Августом в 10 г., требовал предать смерти всех. За то, что ни один из них не предупредил, не предотвратил преступление, наконец, не помешал его исполнению. Когда в соответствии с этим установлением всех находившихся под одним кровом собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ; все требовали смягчения участи несчастных. Дело дошло до уличных беспорядков и демонстраций перед Сенатом (кстати, в Сенате тоже нашлись противники столь жестокой меры), в ход уже готовы были пойти камни и факелы – оружие толпы того времени. Сам цезарь (Нерон), предварительно разбранив народ в особом указе, был вынужден расставить вдоль всего пути шеренги вооружённых солдат, чтобы обеспечить выполнение закона. Обо всём этом подробно повествует в своих «Анналах»[53]Тацит (ок. 54 – ок. 123), выдающийся римский историк, главные труды которого посвящены истории Рима и Римской империи, один из великих представителей мировой литературы.

Закон, конечно же, не был тайной ни для кого, и в первую очередь для самих рабов. Но вдумаемся: круговая порука, связывающая всех их кровью, не равносильна ли она кандалам? И если даже разум тех, кто редко отличался излишней мягкосердечностью по отношению к рабам, был возмущён несоразмерной жестокостью следствий, то кто из рабов сумел бы снести тот страшный груз, который ложился бы на совесть заговорщиков?

Так что отсутствие колючей проволоки и сторожевых вышек вовсе не делает эту тюрьму неким подобием пионерского лагеря, который предъявляет какие-то свои требования к детям и в известной мере ограничивает их свободу. Впрочем, никакое заключение не сводится к конфликту людей и стен, это всегда противостояние человека человеку. Те же, кто находится по другую сторону незримых ограждений, тоже заслуживают того, чтобы упомянуть о них, ибо природа рабовладельческого полиса на самом пике его развития сумела сотворить совершенно особую породу граждан, вершивших судьбы и самого города, и тех, чью жизнь он искалечил.

 

Портрет победителя

 

Людям спокойного времени, знающим о бунтах, мятежах и переворотах только понаслышке, конечно же, трудно понять тех, кому пришлось жить в совершенно других условиях, – в условиях постоянного ожидания катастрофических потрясений и всех тех ужасов, которые обязаны сопровождать их, – и в первую очередь потому, что это уже совсем другие, непохожие на нас люди. Житель сельской местности, впервые ввергающий себя в стремительный людской водоворот перенаселённого мегаполиса, человек, никогда не сидевший за рулём, впервые выезжая на скоростную автостраду, внезапно оказываются в совершенно ином для них мире и от этого нередко впадают в панику. В известных условиях переживаемый ими стресс может послужить причиной тяжёлой трагедии и для них самих, и для многих из окружающих. Все это легко понять и объяснить: иная «техника» жизни, несопоставимый с привычным ритм бытия требуют здесь абсолютно иной и по составу и по скорости реакции, но психика нерасторопного новичка адаптированная лишь к тому, что заматерелому горожанину кажется какой-то полусонной буколической идиллией, ещё не готова к испытаниям. Впрочем, человеческая психика – это очень гибкая структура, которая быстро приспосабливается к любым обстоятельствам бытия; но всё же требуется известное время, требуется глубинная перестройка тех механизмов, которые управляют всем нашим поведением, чтобы почувствовать себя комфортно в новых условиях.

Вот так и древний переполненный озлобленными рабами полис: было бы большой ошибкой полагать, что жизнь в рамках современного демократического или даже полудемократического государства и жизнь в нём мало чем отличаются друг от друга, – античный город требует формирования совершенно особой породы людей, которые лишь внешне напоминают собою окрестных варваров. Такое сходство – не более чем видимость, если же столкнуть их друг с другом на поле боя… впрочем, о подобных столкновениях нам ещё придётся вести речь.

Для того, чтобы жить и выживать в условиях полного окружения враждебными толпищами тех, кто спит и видит, как бы перерезать тебе горло, кто будет только радостно улюлюкать, когда вдруг вспыхнет твой дом и взбунтовавшаяся чернь станет рвать на куски и насиловать твоих любимых, нужна не только своя организация быта, – здесь требуется абсолютно иная психика. Не ограждённая запретной зоной чужая иноплеменная стихия (кстати, – как позднее и в Риме, – наряду с войной, обильным источником рабов станут пиратство и прямая охота на людей: они будут поступать в Грецию из Скифии, Иллирии, Фракии, Пафлагонии, Лидии, Сирии, словом, отовсюду), от которой невозможно даже на короткое время укрыться и в стенах своего собственного дома, не может не обострять чувства, обычно неведомые обывателю.

Существование в ожидании постоянно подстерегающей всех смертельной опасности с необходимостью формирует свои требования к жителям рабовладельческого полиса. И главное из них – это рефлекторная готовность к мгновенным согласованным ответным действиям по первому же знаку тревоги. А это не так-то просто, ибо в обычном состоянии мы остро реагируем лишь на какие-то резкие контрастные сигналы, которые подаёт нам внешнее окружение. Непреходящее же ощущение постоянной угрозы требует и иной скорости прочтения знаков, которые могли бы свидетельствовать о зреющих событиях, и развитой способности различать самые незначительные изменения обстановки.

Но дело далеко не только в этом.

Природе непривычного к испытаниям человека свойственно переходить к каким-то решительным безоглядным действиям лишь постепенно; как правило, сначала должен накопиться известный потенциал – когда азарта, когда куража, когда простого озлобления, – чтобы, наконец, пробудилось сознание, за ним и тело, и только по прехождении критического порога возбуждения механизмы адекватного ответа включаются на полную мощность. Так боксёр на ринге иногда специально пропускает несколько чувствительных для себя ударов, чтобы «проснуться»… Здесь же требуется немедленная нерассуждающая готовность к эффективному стремительному действию, немыслима никакая последовательность полутоновых переходов от «самого малого» через «средний» к «полному»; режим чрезвычайной реакции организма обязан включаться сию же секундно. Но для того, чтобы это стало возможным, требуется внести определённые изменения в самую природу человека, коренным образом перестроить всю его психику.

Мы знаем, что очень многие факторы окружающей среды способны действовать как мутагенные начала, перекраивающие всю структуру биологической ткани. Способна ли психика живого тела остаться безответной к длительному влиянию остро критических для неё раздражителей? Едва ли, а ведь непреходящее ощущение опасности оказывает постоянное давление на человека, и, поддаваясь этому мутагенному нажиму, психика вынуждена пересоздавать самоё себя, являя действительности какие-то новые возможности своей собственной организации. Не будет большим преувеличением сказать, что здесь рождается племя психогенных мутантов, способных к взрывной полномасштабной реакции в ответ на самые микроскопические изменения каких-то опорных знаковых ориентиров в социальной среде.

Род именно такой перестройки являет нам психика профессиональных спортсменов. В обычной жизни это ничем не отличимые от нас люди, но, наблюдая их на спортивной площадке, мы обнаруживаем действительные их возможности. Меж тем спортсмены воспитываются годами, племя же (в первую очередь полноправных) граждан древнего полиса – поколениями и поколениями, а значит, и результат должен быть по меньшей мере сопоставимым.

Но и это ещё не все.

Взрывная реакция, в принципе, доступна каждому. Ферментирующее действие специально разработанных упражнений, способно сформировать её, наверное, у любого. Но ведь каждый реагирует на один и тот же сигнал как-то по-своему. Вот так и с опасностью. И дело вовсе не в том, что один стремительно бросается навстречу ей, а кто-то другой с той же скоростью может бежать от неё. Встречать опасность лицом – научить не трудно, труднее научиться действовать, как один. Специфика же полиса состоит именно в том, чтобы реакция его граждан стала синхронной и слаженной, как действие хорошо подогнанных друг к другу частей единого механизма; одинаковым должно быть прочтение всех знаков, указывающих на угрозу общему делу, монолитным обязан быть и ответ.

Античный полис достопамятен ещё и тем, что впервые в истории сумел разработать развитую систему комплексного всестороннего воспитания своих граждан. О воспитании говорят Платон и Аристотель; при этом их основательность протирается до того, что предметом рассмотрения оказывается поэзия и музыка, ибо не все в этих высоких сферах пригодно для его целей.[54]В чём-то расходясь друг с другом, оба сходятся в том, что воспитание подрастающего поколения должно находиться под полным контролем государства и быть всецело подчинённым тем целям, которые стоят перед ним. Но построения и того и другого основываются прежде всего на том, что имело место в Афинах и в Спарте. Государственная система воспитания того времени включала в себя не только палестры и гимнасии. Говоря языком Платона, оно должно быть не только «гимнастическим»: «Для тела – это гимнастическое воспитание, а для души – мусическое»[55], при этом мусическое должно предшествовать первому. Поэтому здесь было мобилизовано все – традиции, обряды, предания, завоевания философской мысли, искусство риторики, авторитет выдающихся сограждан, подвиги отцов, словом, физическому, умственному, нравственному развитию молодого человека служил, в конечном счёте, весь духовный космос того времени. Но, может быть, самым главным в ней было то, что ею прививались базовые ценности тогдашнего общества, нравственные начала, крепившие собой его силовой каркас. А базовые ценности могут прививаться лишь одним – выработкой единой нормы реакции, единой формы ответа на все события, происходящие в нашем социальном окружении. Мало сказать, что нужно служить хорошему и избегать дурного, человека ещё нужно научить надёжно отличать одно от другого. В определения же и хорошего, и плохого входит в первую очередь то, что способствует процветанию родного государства.

Ну и, конечно же, процветание города решительно неотделимо от безоговорочного повиновения всех тех лишённых свободы недочеловеков, которых высшая справедливость этого мира поставила ему на службу. К слову сказать, спартанским илотам вменялось в обязанность время от времени напиваться допьяна и в таком виде прилюдно петь неприличные песни и танцевать непристойные танцы, чтобы, во-первых, это омерзительное зрелище отвращало от вина спартанскую молодёжь, а во-вторых, наглядно показывало ей ту огромную дистанцию, которая пролегает между нею, элитой самого могущественного греческого полиса, и теми, кому вообще противопоказана свобода. Поэтому любые знаки их недовольства – это ничто иное, как дерзкое (если вообще не сказать наглое) посягательство на самые устои вселенной, на основополагающие ценности мира, создавшего новую, высшую, породу людей, и ответ на него может быть только один – рефлекторный сокрушительный удар, мгновенно аккумулирующий в себе силу всех, кто может находиться рядом. И этот ответ уже не может, не должен, не вправе сдерживаться никакими ограничениями общественной морали, ибо нравственно только одно – то, что идёт на пользу своему отечеству.

Главным в воспитании свободнорождённых граждан, в формировании единой формы ответа на все испытания, посылаемые тому удивительному государственному формированию, которое объединило и сплотило их, служила, конечно же, единая цель; все в античном полисе – образовательные учреждения, идеология, культура было подчинено одной только ей, служило лишь вспомогательным служебным началом в обеспечении некоего общего дела. А это значит, все в организации жизни античного полиса служило лишь одному – обеспечению максимальной эффективности огромной давильной машины, в которую превратился город; нравственные же начала, гражданские добродетели – суть не более чем риторические фиоритуры, украшавшие собой то, что лежало в основе процветания их отечества. В фильме польского режиссёра Юлиуша Махульского «Дежа вю» город, приготовившийся к празднику прибытия первых иностранных пассажиров, покрасил в белый цвет даже колючую проволоку, обозначавшую пределы их свободы; вот так и эти украшения не более чем окрашенная в праздничные цвета колючая проволока на принарядившемся одесском причале.

Вкратце суммируя сказанное, можно заключить, что античный полис создал какую-то свою, особую, породу граждан, в подавляющей массе обладавших иной организацией психики, иным сознанием, иной моралью, которые в минуту опасности способны действовать – и действовать с потрясающей воображение эффективностью, которая ещё проявится на поле боя, – как нерассуждающий единый слаженный механизм.

Не забудем также и о врождённой привычке свободнорождённого гражданина к повиновению всех порабощённых его городом и неколебимой ничем уверенности в своём абсолютном праве повелевать ими (нам ещё придётся говорить об этом). Добавим к осознаваемому каждым праву способность к самостоятельному, не понукаемому никаким принуждением извне, принятию на себя всей полноты ответственности за судьбу своего города. Причём не только к той, что реализуется своевременным доведением всей полноты информации о чём-либо замеченном до тех, кто, собственно, и обязан принимать какие-то меры. Иными словами, свободные граждане полиса – это порода людей, которые считают себя не только вправе, но (если того вдруг потребуют обстоятельства) и обязанными в любой момент самостоятельно предпринять все необходимые действия по немедленному устранению причины, а то и самого источника угрозы для полиса.

Здесь уместно привести фрагмент торжественной клятвы, которую давал каждый афинский гражданин. В 1932 году французскими археологами в древнем афинском пригороде была обнаружена стела. Она представляла собой мраморную плиту, высотой 1,25 метра, на вершине которой покоился треугольный фронтон, украшенный рельефом арматуры. На этой стеле и был выбит официальный текст клятвы. До этой находки аутентичный текст, как кажется, оставался неизвестным, в распоряжении историков были только его переложения. Как бы то ни было, переводы с древнегреческого отличаются друг от друга, но общий смысл, касающийся личной ответственности каждого свободнорождённого, сводится к одному: «…я буду, по крайнему моему разумению, повиноваться всем выходящим постановлениям; буду верен существующим законам, а также и тем, которые народ издаст в будущем. Если же кто-либо захочет уничтожить законы, или не будет повиноваться им, я не допущу этого и ополчусь на него со всеми вместе иди даже один».[56]

Присяга принималась в самом большом театре города; на волнующей церемонии присутствовали чуть ли не все полноправные граждане полиса, и каждый принимающий её отчётливо осознавал, что за ним наблюдают тысячи и тысячи глаз. Известно, что обстановка торжественных военных смотров в присутствии первых лиц государств во все времена достигала такой степени эмоционального накала, от которой, случалось, падали в обморок даже прошедшие сквозь огонь и воду седые ветераны; надо думать, что ритуал посвящения оставлял яркий след и в душе каждого афинского юноши. Кульминацией церемониала было получение личного оружия, которое афиняне считали священным и с гордостью хранили до конца своей жизни.

Кстати, об оружии: нужно вспомнить и о виртуозном владении едва ли не всеми его видами, которое в обязательном порядке воспитывалось в каждом из них.

Афинский мальчик, начиная с семилетнего возраста, когда ребёнка отдавали в школу, учился не только чтению и письму, но и специально подобранным гимнастическим упражнениям. До 16 лет дети занимались в палестрах, где проходили физическую подготовку с явно выраженным военным уклоном, они обучались пятиборью: бегу, прыжкам, метанию диска и копья, борьбе и плаванию. Весьма интенсивное формирование боевых качеств продолжалось и в гимнасиях. Впрочем, отдадим справедливость – греческих мальчиков учили также красивой походке, давали внешнюю выправку и манеры. Достигнув 18 лет, юноша призывался на службу. В течение первого её года он проходил военное обучение в Афинах. Именно по завершении этого срока на торжественном смотру и приносилась присяга, после которой юный гражданин получал оружие. Второй год службы он проходил в составе пограничных отрядов, постоянно участвовавших в каких-то боевых столкновениях. По существу это была чисто милиционная система (милиция – это армия, собираемая только на время войны), но блестящая подготовка и богатая практика (какие-то столкновения на границах, подконтрольных полису, происходили постоянно) формировали из каждого мужчины вполне профессионального воина, состоявшего военнообязанным до 60 лет. Кстати, состояние в запасе тоже накладывало определённые обязательства: так, если спартанец прибывал на очередной смотр несколько располневшим, он подвергался наказанию.

О боевых качествах спартанцев не говорим, ибо ничем другим, кроме как военным делом они вообще никогда не занимались. В Спарте воспитание детей составляло прямую заботу государства. Уже сразу после рождения они подлежали специальному освидетельствованию и – при наличии явных дефектов – сбрасывались в пропасть с Тайгетской скалы. Плутарх пишет: «Родитель не мог сам решить вопроса о воспитании своего ребёнка, он приносил его в место, называемое «лесха», где сидели старшие члены филы, которые осматривали ребёнка. Если он оказывался крепким и здоровым, они разрешали отцу кормить его, выделив ему при этом один из девяти тысяч земельных участков, если же ребёнок был слаб или уродлив, его кидали в так называемые «апофеты», пропасть возле Тайгета. По их мнению, для самого того, кто при своём рождении был слаб и хил телом, так же как и для государства, было лучше, чтобы он не жил…»[57]

Родителям возвращались только прошедшие эту жестокую «отбраковку» младенцы, но уже на седьмом году своей жизни они снова поступали под полный контроль государства. Военная подготовка – вот что было основным в обучении юных граждан, военная доблесть – вот высшая ценность, которую воспитывало в них общество. Неувядаемой славой покрывали себя те, кто пал на поле боя; их хоронили увенчанными лавровыми венками. Ещё почётнее было захоронение в багряной одежде. Как пел в одной из своих элегий Тиртей (мы ещё будем обращаться к нему и его стихам):

 

Тот же, кто в первых рядах, распростившися с жизнью желанной,

Сгибнет, прославив отца, город и граждан своих,

Грудью удары приняв, что пронзили и щит закруглённый,

И крепкий панцирь ему, – стоном застонут о нём

Все без разбора, и дряхлый старик, и юноша крепкий,

И сокрушённый тоской город родной заскорбит.

Будет в чести и могила героя, отведают чести

Дети, и дети детей, и все потомство его,

И не погибнет вовек ни громкая слава, ни имя, —

Будет бессмертным всегда, даже под землю сойдя,

Тот, кто был доблести полн, кто в схватке за землю родную

И малолетних детей злым был Ареем сражён.[58]

 

Трус же наказывался всеобщим позором, сограждане как бы отторгали его от себя, запрещая ему не только участвовать в общественных мероприятиях, но даже участвовать в сделках. При этом трусом в Спарте мог быть признан даже тот, кто по всем современным представлениям причисляется к героям. Геродот, упоминая об одном из спартанцев, оставшихся в живых, когда остальные, ушедшие с царём Леонидом, погибли в Фермопильском ущелье, пишет: «По возвращении в Лакедемон Аристодема ожидало бесчестие и позор. Бесчестие состояло в том, что никто не зажигал ему огня и не разговаривал с ним, а позор в том, что ему дали прозвище Аристодем Трус».[59]О той атмосфере, которая создавалась вокруг опорочившего себя свидетельствует и Ксенофонт, когда пишет, что в Спарте считалось позорным сидеть за обедом рядом с трусом или бороться с ним в палестре.[60]Другого выжившего в Фермопилах ожидала ещё более страшная участь: «Рассказывают, впрочем, что в живых остался ещё один из этих трёхсот, по имени Пантит, отправленный гонцом в Фессалию. По возвращении в Спарту его также ожидало бесчестие, и он повесился».[61]Между тем уже для того, чтобы быть причисленным к тем трёмстам (обычный норматив личной гвардии полководца того времени), которые заслонили путь персам, необходимо было не однажды доказать свою доблесть; случайные люди в такие отряды не попадали.

Оружие, искусство и культура единоборства станут культом спартанских мужчин. Больше того – философией и образом жизни. Моё богатство, – говорится в одной старинной спартанской песне, – моё копье, мой меч и мой щит:

 

Есть у меня большое богатство – копье и меч,

И прекрасный щит, прикрытье для тела.

Им я пашу, им я жну,

Им выжимаю вкусное вино из винограда,

Им я назвал владык рабами.

Те же, кто не дерзает иметь копье и меч,

И прекрасный щит, прикрытье для тела,

Все они, к колену моему припадая,

Склоняясь ниц, меня владыкой

И великим царём провозглашают.

 

Делала своё дело и постоянная атмосфера состязательности: ещё палестры устраивали ежегодные соревнования между юношами, победа же в Олимпийских играх вообще превращала человека в национального героя. Родной город осыпал победителя чуть ли не божественными почестями. В Акраганте победителя на Олимпийских играх Экзаймета встречали 300 повозок, запряжённых белыми лошадьми. Некоторые города с целью освободить проход торжественной процессии прославившего их гражданина даже срывали часть городской стены. Победа в Олимпии значила для эллинов едва ли не больше, чем победа на войне для римлян. Так что состязательность вообще стала едва ли не главной формой эллинского воспитания. Например, в XI книге «Илиады» мы читаем:

 

Старец Пелей своему заповедовал сыну Пелиду

Тщиться других превзойти, непрестанно пылать отличиться.[62]

 

Поэтому вовсе не удивительно, что со временем жажда первенства, стремление во что бы то ни стало превзойти друг друга становится одним из определяющих качеств эллина. Известное всем народам мира соревнование в силе, ловкости, быстроте представляло собой элемент военной подготовки человека, но в Греции длящееся веками воспитание воина и прославление воинской доблести как высшей ценности государства делает состязательность чем-то всепронизывающим. В сущности все общественные мероприятия того времени, даже многие официальные празднества происходили в виде соревнования или, говоря языком эллина, в форме агона. Нигде в мире институт состязания не получил такого значения, как здесь, он гос­подствовал повсюду. Всё, чему учи­лись в гимнасии, – метание копья, борьба, кулачный бой и, прежде всего, состязание в беге – принимало именно этот формат; на всех празднествах ритуальные песнопения в честь богов обязательно дополнялись мусическими агонами; атмосфера состязательности охватывает собой даже философские беседы на отвлечённые темы, ярчайший пример чему мы можем видеть в диалогах Платона.

На первый взгляд, это может показаться неразрешимым противоречием, даже вопиющим парадоксом: возвышенная философская мудрость и низменное ристалище – что может быть несовместимее друг с другом? Но, кажется, именно в этом и кроется ответ. В философском споре человеку открывается сама истина, – вот так и любое состязание вообще на поверку всё той же философией оказывается не чем иным, как её поиском. Дух агона – это вовсе не выявление того, кто именно сегодня сильнейший в чём-то, но построение некоторой высшей гармонии мира, ибо для эллина гармония – это всегда строгая соразмерность частей, увязанных в единую стройную систему, где каждой из них уготовано какое-то своё место. Именно так – не просто поиск, но воссоздание истины, ибо эллин не может остановиться только на пассивном её созерцании. Вот поэтому-то и неудивительно, что взыскующий истину дух агона пронизывает собой решительно все – от гимнастических упражнений, формирующих будущего воина, защитника отечества, до состязаний в сферах, которым покровительствуют музы, что привлекает на сторону этого защитника самих богов. Видеть в греческом агоне род сегодняшних спортивных состязаний, способных зажечь лишь «фанатов», значит, не увидеть почти ничего; угасший дух былых советских олимпиад, но не отравленный воздух спортивной арены, – вот подлинное приближение к древнему агону.

А впрочем, не будем излишне романтизировать: в стремлении к первенству и в те поры использовались не только облагораживающие дух и развивающие тело средства. В пятой книге «Энеиды» в описании подготовки к кулачному бою мы читаем:

 

…мощный кулак обвязав и запястье твёрдою кожей.

Все в изумленье глядят на ремни из семи необъятных

Бычьих шкур, с нашитым на них свинцом и железом.[63]

<…>

Видишь – доселе ремни забрызганы кровью и мозгом![64]

 

Вергилий, правда, не позволяет этому страшному оружию вступить в дело, но надо думать, что при несомненном преувеличении сцена ристания списана им всё-таки с реальной действительности.

Попутно заметим, что организация состязаний, имеющая своей целью воссоздание истинной иерархии возможностей человеческого духа и тела, тем более нуждается в наличии строгих правил, судей и призов. Действенность этой организации такова, что она перенимается и другими народами, так, все в той же пятой главе «Энеиды» мы находим:

 

Вот у всех на виду средь ристалища ставят награды:

Есть и треножники здесь, и венки из листьев зелёных,

Ветви пальм победителям в дар, пурпурное платье,

Золота целый талант, и талант серебра, и оружье.[65]

 

Здесь Вергилий упоминает обычай, не чуждый и Риму, но перенят он, конечно же, не от троянцев… Словом, как бы то ни было, самый воздух агона стал объединяющей всех эллинов стихией, одной из атрибутивных, формообразующих, черт национального характера. Уже один только он надёжно отличал их от всех варваров. Для завершения картины добавим, что культура агона была к тому же насквозь пропитана возвышенной романтикой войны, вошедшим в самую кровь эллина его родством с оружием. Изящное (не без самолюбования) двустишие Архилоха говорит именно об этом:

 

В остром копье у меня замешан мой хлеб. И в копье же —

Из-под Исмара вино. Пью, опершись на копье.

 

(упоминаемый здесь Исмар – это река и город на фракийском побережье).

Вкратце подытоживая, можно сказать, что здесь явственно проглядывает какое-то инстинктивное стремление города поставить себе на службу всё то, что может побудить человека к борьбе, все лучшие (а впрочем, как мы увидим дальше, в особенности, когда речь пойдёт о Риме времён заката, и все низменные), его качества. Борющийся не просто за своё выживание в остро агрессивной среде точно таких же, как он сам, но за гегемонию город мобилизует для своей победы всё, что вообще поддаётся мобилизации; и одним из величайших открытий в мировой истории явилось открытие принципиальной возможности мобилизовать не только имущество и не только физическую плоть своего гражданина, но и весь его нравственный потенциал.

 

Истоки побед

 

Соединим вместе все эти достоинства и мы получим совершенно поразительный, невиданный никогда и никем ранее букет человеческих качеств. Вот и попробуем представить себе их властных обладателей, людей уверенных в своей силе, одержимых стремлением к победе, в праве подчинять, в нравственном превосходстве над всеми, в виде бессловесных подданных какого-нибудь восточного царька, да даже и просто навязанного интригами своих же собственных политических партий тирана, и обнаружим, что здесь отказывает всякое воображение, оказывается бессильной любая фантазия, ибо только свобода, только не сдержанная ничьей тиранической волей гордая самостоятельность может быть уделом этого победоносного племени.

Попробуем представить себе и другое: горящих стремлением к подвигу во имя свободы своего полиса пассионариев в виде мирных хлебопашцев, – и вновь нам откажет самое буйное воображение, самая неудержная фантазия. Стихия войны – вот воздух, которым только и могут дышать эти античные герои; «мой наряд – мои доспехи, отдых мой – кровавый бой» – это пусть и будет сказано позднее, но будет сказано про тех, кому примером были именно они. Плуг землепашца – обуза для них, и там, где встаёт выбор между ним и копьём, результат во всех случаях оказывается предопределённым. Нам ещё придётся говорить о Риме, одним из героев которого был Цинциннат. Легенда гласит, что отечество позвало его именно в тот момент, когда он работал на своей земле: «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, владел за Тибром четырьмя югерами земли. Послы застали его за обработкой земли (он то ли копал канаву, то ли пахал); после обмена приветствиями они попросили его нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената…[66]Правда, скорее всего, здесь звучит мотив государственного мифа, ибо человеку, который призывается встать во главе полиса, не пристало ни копать канавы, ни пахать землю, – у него, как правило, вполне достаточно иных забот. Но если посланники Сената застают того за подобной работой, то здесь или рассчитанная на зрителя (а то и вообще на историю) игра, или род некоего «толстовства», или то и другое одновременно. Но как бы то ни было, выбор оказывается предопределённым и для бывшего консула Республики. В греческом же полисе (как, впрочем, и в Риме) готовым бросить все ради военного похода цинциннатом был, наверное, любой; впрочем, если быть справедливым, у каждого, кто мог претендовать на высшие государственные должности, было, кого оставить за плугом, ибо по верованиям того времени война ради захвата рабов – это вполне справедливое дело. Но только официальная идеология полиса, только торжественная песнь о свободе, только пафос народовластия преобразуют не чуждое и эллину стремление к военным трофеям в нравственный патриотический порыв гражданина.

Именно такой результат интенсивного социального отбора и есть, может быть, самый точный ответ на вопрос о том, почему именно свобода, именно демократия стали основными принципами политической организации того удивительного государственного образования, смыслом существования которого была война против всех, залогом же силы и жизнестойкости – эксплуатация невольничьего труда.

Никакое другое государство не смогло добиться того, что впервые в истории удалось европейскому античному городу, и прежде всего это связано с демократическим его устройством. Только такая форма организации государственной власти делает возможным поставить на службу общине действительно все ресурсы человека, то есть мобилизовать не только его физические и интеллектуальные способности, но и весь его творческий потенциал, и даже его нравственное чувство. В сущности, это тотальная мобилизация человека, в то время как основанное на любых других принципах государство могло рассчитывать лишь на использование каких-то отдельных способностей своих граждан. Поэтому нет ничего удивительного в том, что община, сумевшая задействовать весь потенциал индивида, оказывается намного могущественней любой другой, которая способна лишь на краткое время оторваться от мирных забот (профессиональный спортсмен всегда сильней любителя, который с трудом заставляет себя делать даже обычную зарядку).

Вообще говоря, здесь – некий парадокс. Тотальная мобилизация человека, которой впервые в истории удаётся достичь только демократическому полису, с трудом совместима с индивидуальной свободой, однако самим человеком она воспринимается как лишённый любого давления извне нравственный выбор истинного патриота. Впрочем, этот парадокс объясняется достаточно просто. Чем шире начала народовластия, тем менее персонифицирован действительный источник государственной власти, и в своём логическом пределе, когда этим источником и в самом деле оказывается вся община, её идеология становится способной до конца подчинить себе сознание любого члена общества. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат. Так холоднокровный организм едва ли подозревает о том, что ритмы его активности обусловлены колебаниями температуры внешней среды. Правда, абсолютный предел расширения социальной базы политической власти не достигался ещё никем в истории, но ведь абсолютные величины вообще никогда не встречаются в ней; история – это царство соотносительных начал, и в этом царстве «икс» процентов всегда будет больше, чем «икс минус один». Там же, где эти соотносительные величины переходят некий предел, начинает создаваться иллюзия того, что уже не индивидуальное сознание совпадает с государственной идеей, но сам государственный выбор оказывается формой реализации свободной воли гражданина, что это именно он управляет своим полисом. Конкретная же форма управления – прямая демократия, выборы представителей, назначение диктатора, – все это вторично.

Как бы то ни было социальный «отбор», в результате которого формируется новый тип человека, перестраивает и в самом деле всю его психику; в результате, пусть и не всецело, но всё же подчинённым полису оказывается сознание каждого. Отныне индивидуальное сознание гражданина легче всего настраивается на позитивные именно для его отечества позывы и труднее всего переваривает то, что не служит его пользе. Кстати, вызывает удивление стремительность этого отбора. Реформы Солона, подводящие черту под остатками родового строя, относятся к началу VI в. до н. э. (он избирается архонтом в 594 г. до н. э.); Писистрат захватывает власть в 560 г. до н. э.; Клисфен, как уже было сказано, избирается в 508 г. до н. э., а уже в 490 г. до н. э. афинская фаланга вдребезги разбивает персидское войско у Марафона.

Так что не следует думать, что исключительный гордый дух Греции вдруг породил её порыв к свободе и равенству. И режим личной власти тирана, и патриархальные представления о свободе взламываются вовсе не тем, что (гипотетически) может быть свойственно лишь генотипу эллина; политическую структуру полиса, как, впрочем, и самый его менталитет революционизирует перешедшая какой-то качественный рубеж военная экспансия, масштаб завоеваний, резкое изменение общей массы и этнической принадлежности невольников. Во-первых, как уже было сказано, с преодолением этого рубежа на месте рабов, попавших в неволю за долги, оказываются военнопленные, на эксплуатацию которых уже не распространяются никакие моральные ограничения (что, разумеется, не отменяет соображений экономической целесообразности), во-вторых, их общая масса переходит критическую черту, за которой сохранение её подконтрольности начинает требовать формирования совершенно иных политических институтов. Там, где народные массы оказываются отстранёнными от управления государством, единый центр власти, опирающийся на лично преданный лейб-гвардейский контингент, оказывается не в состоянии обеспечить должное повиновение и порядок, угрозу которому составляют и рабы и готовые сомкнуться с ними социальные низы города. Поэтому-то и возникает объективная необходимость её рассредоточения, распределения и властных полномочий и технических функций управления, может быть, главной из которых оказывается удержание в узде порабощённых городом этнически чуждых ему масс. Структура политического управления полисом должна реформироваться таким образом, чтобы этот центр оказался повсюду, а это и означает его демократизацию. Но заметим: только видимая, «парадная» составляющая власти переходит к ордену гоплитов, её изнанка достаётся тем, кого они именуют чернью.

Понятно, что все качества впервые появляющегося нового психотипа могут характеризовать лишь сравнительно небольшую часть граждан древнего города, которые и персонифицируют собой его свободы; именно их сплочённая каста выдвигается на авансцену всей греческой (а не исключено, что и мировой) истории.

Если рассуждать лишь о видимой стороне явлений, которая поддаётся фиксации в текстах законов, то вся полнота прав того времени, все политические свободы достаются гоплитам, остальные – не в счёт: в раннедемократическом ан­тичном городе, находившемся под их властью, гражданин, который не имел надела и был экономически не способен явиться вооружённым в войс­ко, не играл никакой (закреплённой его основными установлениями) политической роли. Поэтому античная демократия – это совсем не то, что рисуется современному сознанию; в сущности, это не что иное, как тирания или, выражаясь более современным языком, диктатура «подавляющего» меньшинства. Так, например, в Афинах для принятия любых, самых ответственных, решений достаточно было всего лишь шести тысяч свободнорождённых граждан. А ведь ими определялись судьбы не только более полумиллиона людей (около двухсот пятидесяти тысяч свободных и вполне сопоставимого количества рабов) собственно Афинского полиса – решения касались миллионов, ибо существовала огромная масса зависимых от него городов, для которых многие из них были обязательными. Дело в том, что размер приносимой дани, режим расходования единой союзнической казны, долгое время хранившейся, кстати, в Афинах, односторонне утверждался здесь же; кроме того, все споры «союзников» друг с другом рассматривались все теми же Афинами, а это и означает, что небольшой цех граждан этого города был нео­граниченным властителем большого государства.

Однако мы не вправе забывать о том, что всё-таки подлинная власть находится не только у гильдии тех пышных героев, которые в состоянии уплатить по сто гульденов за место в бессмертии на полотнах «Ночных дозоров». Давление на выбор общих приоритетов города, которое оказывает массив париев, остающихся где-то там, во мраке за парадной аркой, но именно там, во мраке, и делающим главное, чем жив античный город (и что омрачает торжественную песнь о нём), – это тоже участие в управлении. И трудно сказать, какая из составляющих более действенна в определении конечного вектора государственной политики.

Так что стремление к свободе и равенству, к расширению политических прав гражданина, словом, к демократическому устройству своего общества вызывается вовсе не особой природой эллина, его породит не что иное, как тотальная война, которую на протяжении столетий по существу со всем окружающим миром ведёт его отечество. Ну и конечно – впервые в мировой истории радикально преобразованный античным городом по уникальному образцу институт рабства. Именно эти стихии станут главенствующими силами, действию которых подчинится формирование его политических предпочтений. Поэтому именно война и рабство станут по сути дела смысловым ядром в определении содержания самого понятия свободы, центральными категориями всей государственной идеологии, всей системы воспитания гражданина. Ведь только сумма отъятых у кого-то прав и составит всю полноту правоспособности гражданина (кстати, не только греческого) полиса, станет её фактической мерой. Одновременно формирование развитого института рабства включает в действие и механизмы мобилизации дополнительных скрытых ресурсов для обеспечения выживания города в условиях его переполнения рабами.

 

Греческая фаланга

 

Разумеется, нельзя видеть во всём этом становление и в самом деле совершенно особой породы героев, породнившихся с бессмертными обитателями Олимпа, победительных сверхчеловеков, «белокурых бестий», для которых уже не существует ни преград, ни ограничений. В действительности всё то, что должно было отличать их от окрестных варваров, могло и не бросаться в глаза. Но в противостоянии любых сил решающее значение принимают даже микроскопические превосходства. Объективные законы реальной действительности таковы, что килограммовая гиря при прочих равных всегда перевесит ту, в которой насчитывается лишь 999 грамм. Вот так и чемпионом становится вовсе не тот, кто на целый порядок превосходит второго призёра, – на практике их разделяют ничтожные доли секунды, граммы и миллиметры.

Правда, живые люди – вовсе не бездушные гири, поэтому их «вес» далеко не всегда одинаков: внешние влияния, настроения, самочувствие – все это не может не сказаться на результатах усилий. Но ведь и те, кто может противостоять им, подвержены всё тому же, но, в отличие от первых, они терзаются страхом перед своими победительными соперниками, поэтому там, где счёт идёт не на единицы, а на десятки тысяч, даже микроскопическое превосходство служит источником самых громких побед.

Впрочем, здесь преобладание было отнюдь не микроскопичным, ибо оно имеет свойство каким-то таинственным образом умножаться, там где его обладатели вдруг собираются вместе. Не следует забывать ещё об одном чрезвычайно важном обстоятельстве, известном любому, кто когда-нибудь задумывался над тайнами человеческого поведения. Все переживаемое совместно, будь то спортивное состязание, театральное зрелище, похороны павших героев, приветственная встреча каких-то инопланетян, да всё что угодно, действует на людей гораздо сильнее, чем на разъятых обстоятельствами робинзонов. Экзальтация больших людских количеств достигает куда большего градуса, когда они сбиваются в единую монолитную массу, нежели там, где эта масса оказывается рассеянной на отдельные атомы, к тому же изолированные непроницаемыми клетками своих жилищ. Наверное, ни один, может быть, даже самый лучший, оратор мира не в состоянии воздействовать на людей там, где они разъединены, но собираясь вместе они поддаются магии слова как некий целостный организм. Впрочем, роль собраний не исчерпывается одним только умножением эмоционального всплеска сошедшихся вместе единиц, ибо именно здесь резко интенсифицируется формирование единой реакции на каждый значимый для масс импульс. Ристалища, театры, ипподромы, народные собрания, сисситии (ритуальные совместные трапезы спартанцев), – всё это способствовало становлению единой психологии, единого настроя, порождаемого одним и тем же сигналом, способности разных по образованию, воспитанию, личному опыту людей с полуслова чувствовать и понимать друг друга.

(Кстати, наверное, это свойство живой природы вообще: сбившиеся в стаю ли, в стадо животные реагируют на знаковый для них импульс гораздо острее и стремительней, чем поодиночке.)

Именно античный полис каким-то неосознанным коллективным наитием, каким-то интуитивным прозрением впервые понял и поставил на службу самому себе и это фундаментальное свойство всего живого. Нигде на планете оно не было использовано с такой интенсивностью, как здесь, нигде в мире не был достигнут столь потрясающий результат: марширующий по плацу батальон и слабо оформленная (пусть даже и съединенная какой-то общей целью) толпа, ну скажем, очередь за каким-нибудь дефицитом, – вот зримое отличие между общностью, порождённой строем его жизни, и жителями любого другого поселения той поры.

При Марафоне насчитывавшая примерно 10 тысяч человек фаланга афинских гоплитов даже без помощи не успевших к бою спартанцев страшным лобовым ударом копий буквально раздавила в несколько раз превосходившее её численностью персидское войско. Единый сокрушительный её натиск решил все, и завоеватели, оставив на поле боя несколько тысяч, – Геродот[67]говорит о 6400 убитых – в ужасе бежали. Урон афинян составил всего 192 человека да и те пали не столько в самой атаке, сколько во время ожидания вражеского наступления; собственно, и атака была предпринята именно для того, чтобы сократить урон, наносимый персидскими лучниками. (Впрочем, не забудем и о том павшем герое, память которого по сию пору отмечается марафонскими забегами.) Это была первая победа свободного афинского демоса над численно превосходящим войском сильнейшей державы того времени, и она произвела ошеломляющее впечатление на всех современников.

В уже упомянутом здесь Фермопильском ущелье, где обрели бессмертие триста спартанцев, несколько тысяч греков не один день сдерживали натиск армии, численность которой вместе со вспомогательными подразделениями Геродот определяет более чем в три миллиона человек (конечно, верить его подсчётам никоим образом нельзя, но безусловно и то, что фактическое соотношение сил всё-таки было близким к нереальному). Не забудем и легендарное отступление греков, когда отрезанное от всех коммуникаций десятитысячное формирование, после вероломного избиения персами греческих военачальников (в числе новоизбранных командиров был и талантливый не только в ремесле историка Ксенофонт), как раскалённый нож сквозь масло, прошло около четырёх тысяч километров по вражеской территории и с победой вернулось к Пергаму. Была и открывавшая самые блестящие перспективы кампания спартанского царя Агесилая II (ок. 442 – ок. 358 до н. э.), царя Спарты с 401 г. до н. э. А будет ещё и поход Александра (356, Пелла, Македония – 13 июня 323 до н. э., Вавилон), великого македонского царя, сына Филиппа II и Олимпии, царевны из Эпира, талантливейшего полководца, создателя самого крупного государства древнего мира; его весьма немногочисленное войско сокрушит огромную империю и откроет новую главу всемирной истории…

Стоит ли удивляться тому, что греческие наёмники очень быстро станут весьма ходовым товаром для властителей окрестных земель, и, кстати, именно формирования этих наёмников доставят, может быть, самые неприятные минуты вождю македонского войска в персидском походе.

Что играло роль? Лучшая подготовка воинов? Да, конечно. Правда, элитные формирования во все времена вбирали в себя лучших из лучших, но здесь, в отличие от армий Востока, профессиональное ядро которых тонуло в бесчисленных толпах ничему не обученных ополченцев, элитой были все. Более совершенное вооружение? И это так. В сущности пожизненная принадлежность к армии каждого гражданина формировала совершенно особое отношение к оружию: оно бережно хранилось и передавалось по наследству, больше того – оно становилось предметом фамильного культа и национального фольклора. Впрочем, ведь это только сегодня можно говорить, что пулемёт обладает абсолютным превосходством перед копьём и луком, в те же времена разница в качестве оружия была куда менее заметной. Доспехи? Но, даже разгромленная, застигнутая врасплох Спарта в ночном бою у своих очагов явила чудеса доблести и без них. «Великолепное и достойное удивления зрелище не только согражданам, но и противникам доставил также Исад, сын Фебида. <…> Он выскочил из своего дома совершенно нагой, не прикрыв ни доспехами, ни одеждой своё тело, натёртое маслом, держа в одной руке копье, в другой меч, и бросился в гущу врагов, повергая наземь и поражая всех, кто выступал ему навстречу. Он даже не был ранен, потому ли, что в награду за храбрость его охраняло божество, или потому, что показался врагам существом сверхъестественным. Говорят, что эфоры сначала наградили его венком, а затем наказали штрафом в тысячу драхм за то, что он отважился выйти навстречу опасности без доспехов.»[68]Впрочем, известны примеры и из других времён: ширнув какой-то дряни, норманнские берсеркеры бились без них не только захваченными врасплох, Однако это нисколько не мешало им внушать ужас не только врагам, но и своим же собратьям по оружию, – не случайно же в перерывах между боями их держали отдельно, на расстоянии от остальной дружины. Дух войска, его моральное состояние? Так, например, говорят, что вера в правоту своего дела – это один из главных залогов победы, следовательно, ополчение, которое сражается за свободу и независимость своей родины, обязано быть сильнее захватчиков. Но спросим себя, а кто ж вообще верит в то, что его дело – неправое (и потом: за какое отечество бились в далёкой Индии не знавшие поражений македонцы)? Словом, какие-то идеалы, может, и обладают способностью придать дополнительные силы… но всё же есть материи куда более осязаемые.

Уже очерченный выше сплав качеств способен заставить задуматься любого, прежде чем он дерзнёт бросить вызов победоносному городу, ибо ставит его общину вне любой конкуренции в борьбе за господство. Но всё же Рим сумеет влить сюда и что-то своё. Стойкость в испытаниях, презрение к боли, отсутствие всякого страха перед кровью (и перед своей, и – тем более – чужой) станет культивироваться этим великим городом. Строго говоря, эти ценности не были чужды и самим грекам, в особенности Спарте. Так, например, достигшие 15 лет мальчики на ежегодном празднике Артемиды должны были выдержать несколько жёстких экзаменов. Один из них заключался в показательном сражении, в котором разрешалось пользоваться любыми средствами, за исключением оружия. На виду у эфоров и всех выдающихся граждан государства спартанские мальчики демонстрировали свою способность добывать победу любой ценой. Случалось, что не




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2018 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных