ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Марк Тулий Цицерон. 1 страницаОб ораторе / Три трактата об ораторском искусстве.
КНИГА ВТОРАЯ [Введение.] 1. В детстве нашем, брат Квинт; если помнишь, было сильно укоренено мнение, будто Луций Красс не пошел в науке дальше обычного отроческого начального образования, а Марк Антоний и вовсе был невеждой и неучем, а многие, хотя и подозревали, что дело было не так, все же охотно и во всеуслышанье повторяли подобные слухи об этих ораторах, чтобы легче отпугнуть нас от науки, которой мы так страстно хотели выучиться. Ведь если люди без образования достигали такого высочайшего разумения и такого сверхъестественного красноречия, то напрасным оказывается весь наш труд и нелепою кажется та забота, с которой относился к нашему образованию достойный и разумнейший человек — наш отец. Мы тогда обыкновенно пытались опровергнуть эти наговоры, ссылаясь, как дети, на домашних свидетелей: отца, родственника нашего Гая Акулеона и дядю Луция Цицерона, потому что и отец, и Акулеон (за которым была наша тетка), пользовавшийся исключительным уважением Красса, и дядя, который вместе с Антонием ездил и в Киликию и из Киликии, часто подробно рассказывали нам о занятиях и об учености Красса. А когда мы вместе с нашими двоюродными братьями, сыновьями Акулеона, обучались тому же, что и Красс, и у тех же наставников, какие были вхожи к Крассу, тогда, бывая у него на дому, мы и сами, хоть и были малы, часто видели и убеждались, что по-гречески Красе говорил так, будто и не знал никакого другого языка, а наставникам нашим он задавал и сам обсуждал в любой беседе такие вопросы, словно не было для него ничего неведомого и чуждого. А об Антонии мы еще от просвещеннейшего нашего дяди часто слышали, с какою страстью этот оратор то в Афинах, то на Родосе предавался беседам с ученейшими людьми; да и сам я в юности, насколько мне позволяла молодость и скромность, о многом часто его расспрашивал. Впрочем, конечно, все это для тебя не новость, потому что ты и раньше слышал от меня, что во многих и разнообразных этих разговорах — по крайней мере о тех науках, о которых я мог как-нибудь судить, — Антоний вовсе не казался ни невеждой, ни неучем. Правда, между двумя ораторами была и разница: Красе не скрывал, что он учился, но старался показать, что учением этим он не дорожит и что здравый смысл соотечественников во всем ставит выше учености греков; а Антоний полагал, что у такой публики, как наша, его речь встретит больше доверия, если будут думать, что он вовсе никогда не учился. Таким образом, тот и другой считали, что впечатление будет сильнее, если сделать вид, будто первый не ценит греков, а второй — даже и не знает их. Были они правы или нет — об этом, конечно, судить не здесь; здесь же, в этом предпринятом мною сочинении, я хочу лишь показать, что никто никогда не мог достичь ни блеска, ни превосходства в красноречии без науки о речи и, что еще важней, без всестороннего образования. 2. В самом деле, ведь почти все другие науки замкнуты каждая в себе самой, а красноречие, то есть искусство говорить толково, складно и красиво, не имеет никакой определенной области, границы которой его бы сковывали. Человек, за него берущийся, должен уметь сказать решительно обо всем, что может встретиться в споре между людьми, иначе 6 пусть он и не посягает на звание оратора. Я не спорю, что и в нашем отечестве, и в самой Греции, где искусство это всегда было в чести, пользовались громкой славою многие ораторы и без высшего всестороннего образования; однако я решительно заявляю, что такое красноречие, какое было у Красса и Антония, невозможно без познания всего, что служило их великой рассудительности и великому словесному богатству. Вот почему я так охотно и взялся описать происходившую однажды между ними беседу об этом: я хочу искоренить привычное представление, будто один из них был не слишком учен, а другой и вовсе не учен; хочу сохранить в записи дивные (на мой взгляд) суждения великих ораторов о красноречии, если только в моих силах будет это проследить и передать; и хочу, наконец, по мере сил спасти от забвения и безвестия их увядающую уже славу. Ибо, если бы можно было судить о них по собственным их сочинениям, я бы, пожалуй, и не счел бы столь необходимым приниматься за эту работу; но так как один из них оставил лишь немногое, да и то было написано в юности, а другой и вообще не оставил почти ничего, я счел своим долгом по отношению к мужам столь выдающихся дарований сделать еще и поныне живую память о них бессмертной, если только это окажется мне по силам. И я приступаю к этому с тем большей надеждой на одобрение, что пишу я не о красноречии Сервия Гальбы или Гая Карбона, где мне можно было бы выдумывать все, что угодно, зная, что ничьи воспоминания не могли бы меня уличить; я отдаю это на суд тех, кто сам не раз слушал людей, о которых я говорю; и цель моя — представить двух замечательных мужей перед теми, кто ни того, ни другого из них не видал, согласно памяти живых и здравствующих очевидцев, которым оба эти оратора были знакомы. 3. Таким образом, дорогой мой и прекрасный брат, я вовсе не собираюсь наставлять тебя какими-нибудь руководствами по риторике, которые ты считаешь такими пошлыми. Разве может что-то быть тоньше и красивее твоей речи? Но хоть ты и избегаешь ораторского поприща, — то ли по убеждению, как ты сам утверждаешь, то ли по застенчивости и какой-то врожденной робости, как писал сам о себе отец красноречия Исократ, то ли потому, что одного-де ритора достаточно не только на одну семью, но даже чуть ли не на целое государство, как ты любишь шутливо говорить, — все же я надеюсь, что ты не отнесешь эти книги к числу тех, над которыми действительно можно издеваться из-за скудости научного образования людей, берущихся в них рассуждать о законах речи. Ведь, как мне кажется, в беседе Красса и Антония не упущено ничего, что может познать и усвоить человек при выдающихся дарованиях, усерднейших занятиях, величайшей учености и огромной опытности; и об этом легче всего судить тебе, пожелавшему усвоить науку и законы речи самостоятельно, а применение ее — при моей помощи. Но, чтобы скорее выполнить мне ту нелегкую задачу, какую я себе поставил, оставим всякое предуведомление и обратимся к изложению собеседования и спора между нашими двумя героями. [Обстоятельства диалога.] Итак, на другой день после описанной беседы, во втором часу дня, когда Красе был еще в постели и у него сидел Сульпиций, а Антоний прогуливался с Коттой под портиком, к ним неожиданно явился старик Квинт Катул со своим братом Гаем Юлием. Услышав об этом, Красс заволновался и встал; удивились и все остальные, заподозрив, что их приход вызван какой-нибудь особенной причиной. Когда они обменялись, как обычно, самыми дружескими приветствиями — — Что случилось? — спросил Красс. — Какие у вас новости? — Да право никаких, — сказал Катул, — ты же знаешь, время сейчас праздничное. Ты, конечно, можешь считать наше появление неуместным и докучным, но дело в том, что вчера вечером ко мне в усадьбу зашел из своей усадьбы Цезарь и сказал мне, что встретил идущего от тебя Сцеволу и услышал от него поразительные вещи: будто ты, кого я никогда никакими мыслимыми средствами не мог выманить на спор, подробно рассуждал с Антонием о красноречии и спорил с ним прямо на греческий лад, точно в школе. И вот брат упросил меня пойти сюда вместе с ним: Сцевола, мол, говорил, что добрая часть собеседования отложена на сегодня. А я и сам был не прочь послушать и только, честно говоря, боялся вам досадить. Так вот. если ты считаешь наш поступок назойливым, припиши его Цезарю, если дружественным, то нам обоим. А для нас, если только мы вам не досадили, побывать здесь — одно удовольствие. 4. — Что бы ни привело вас сюда, — сказал на это Красе,— я всегда рад видеть у себя своих самых дорогих и лучших друзей; но, правду говоря, любая другая причина была бы мне приятнее, чем эта. Сказать по совести, никогда в жизни не был я так недоволен собой, как вчера, и больше всего меня удручает то легкомыслие, с каким я, уступив молодым людям, забыл, что я старик, и сделал то, чего не делал даже в молодые годы: стал спорить о предметах, относящихся к области науки. Но все-таки мне повезло хотя бы в том, что вы пришли, когда я уже покончил со своими выступлениями, и будете слушать Антония. — Ну, что же, Красе, — возразил Цезарь, — а мне так уж хотелось послушать это твое пространное и связное рассуждение, что за неимением лучшего я готов удовольствоваться даже твоей обычной беседой. Поэтому я, право, упрошу тебя уделить также мне и Катулу хоть немного твоей любезности, чтобы не казалось, будто мой друг Сульпиций или Котта значат для тебя больше, чем я. Если же это не по тебе, приставать к тебе я не буду: я не хочу, чтобы мое поведение показалось тебе неуместным, потому что сам ты всякой неуместности боишься больше всего на свете. — Верно, Цезарь, — ответил Красе, — из всех латинских слов это слово всегда мне казалось по смыслу особенно важным. Ведь «неуместным» мы называем человека потому, что поступки его «не у места», и это слово встречается сплошь и рядом в нашем разговорном языке. Кто не считается с обстоятельствами, кто не в меру болтлив, кто хвастлив, кто не считается ни с достоинством, ни с интересами собеседников и вообще кто несуразен и назойлив, про того говорят, что он «неуместен». Этим пороком особенно страдает самый просвещенный народ — греки; но сами греки не сознают силу этого зла и потому не дают этому пороку никакого наименования. Ищи где угодно, как греки называют «неуместное», и не найдешь. Однако из всех «неуместностей» (а им нет числа) я не знаю, есть ли большая, чем этот их обычай, где попало и с кем попало затевать изощреннейшие споры по сложнейшим ли или по пустяковым вопросам. А именно этим, несмотря на все наше нежелание и отказы, нам и пришлось заниматься вчера по требованию этих молодых людей. 5. — Однако, Красе, — возразил на это Катул, — те греки, которые были знамениты и велики в своих городах так же, как ты, да как и мы все хотим быть в нашей республике, нисколько ведь не походили на этих греков, которые жужжат нам в уши; а вместе с тем и они не избегали подобного рода бесед и споров на досуге. Конечно, если тебе кажутся «неуместными» люди, не принимающие во внимание ни время, ни место, ни собеседника, ты совершенно прав; однако неужели тебе не кажется удобным это самое место с этим вот портиком, под которым мы прогуливаемся, и палестрой, и размещенными всюду сиденьями и неужели нисколько не напоминают они тебе о гимнасиях и ученых беседах греков? Или разве не благоприятствует нам время при таком длительном досуге, какой выдается нам так редко и так, кстати, как теперь? Или мы сами — люди, чуждые такого рода собеседований, и это при на- шем-то общем убеждении, что без этих занятий нам и жизнь не в жизнь? — На все это, — сказал Красс, — я смотрю иначе. Прежде всего, я уверен, Катул, что и палестру, и скамьи, и портики сами греки придумали для упражнений и развлечений, а не для собеседований. Ведь гимнасии придуманы были за много веков до того, как философы принялись в них за свою болтовню; да и в наше время, когда всеми гимнасиями завладели философы, слушатели их тем не менее охотнее слушают диск, чем философа: стоит диску зазвенеть, как в самой середине речи философа, рассуждающего о самых больших и важных во-просах, все они разбегаются натираться маслом. Таким образом, греки, по их собственному признанию, самое пустяковое развлечение ставят выше самого существенного блага. А вот в том, что ты говоришь о досуге, я с тобой согласен; только ведь досуг должен приносить не напряжение, а облегчение уму. 6. Я не раз слыхал от моего тестя, что его тесть Лелий всегда почти уезжал в деревню вместе со Сципионом и что оба они невероятно ребячились, вырываясь в деревню из Рима, точно из тюрьмы. Я не смел бы говорить этого про таких важных людей, но сам Сцевола любит рассказывать, как они под Кайетой и Лаврентом развлекались, собирая ракушки и камушки, и не стеснялись вволю отдыхать и забавляться. Поистине люди ведут себя, как птицы: для высиживания птенцов и для собственного удобства они вьют и устраивают гнезда, но, едва кончив работу, сейчас же для отдыха от трудов принимаются порхать туда и сюда, — так же и мы, утомившись делами на форуме и городскими трудами, хотели бы беззаботно и беспечно давать волю полету своих мыслей. И я не кривил душой, когда говорил Сцеволе на процессе по делу Курия: «Сцевола, — говорю, — ведь если ни одно завещание не будет правильным, кроме тех, какие составишь ты сам, то все мы, граждане, будем сбегаться с табличками прямо к тебе, чтобы всем составлял завещания один ты. И что же тогда получится? — говорю, — когда же ты будешь заниматься государственными делами? когда делами друзей? когда своими собственными? когда же, наконец, никакими?» И еще я прибавил: «Ведь, по-моему, только тот человек вправе зваться свободным, который хоть изредка бывает без дел». Это мое мнение, Катул, непоколебимо; и когда я здесь, то именно это полное и совершенное ничегонеделание доставляет мне наслаждение. И третий твой довод, что таким-де людям, как вы, и жизнь не мила без этих занятий, не только не побуждает меня к рассуждениям, но даже от них отпугивает. Ведь еще Гай Луцилий, ' человек ученый и очень тонкого ума, говаривал, что не хотел бы иметь своими читателями ни ученейших мужей, ни неучей потому, что последние ничего бы в его стихах не поняли, а первые поняли бы, пожалуй, больше, чем он сам; по поводу этого он даже написал: Не по мне читатель Персии... (а это, как нам известно, был едва ли не самый ученый у нас человек) ... Децим Лелий нужен мне! (Этого мы тоже признавали человеком почтенным и образованным, но по сравнению с Персием он был ничто.) Так вот и я: если уж рассуждать о наших занятиях, то, конечно, не перед неучами, но еще того меньше перед вами; пусть уж лучше мои слова не понимают, чем оспаривают. 7. — Честное слово, Катул, — сказал тогда Цезарь, — я вижу, что недаром потрудился прийти сюда, ибо самый этот отказ от обсуждения оказался увлекательнейшим обсуждением, по крайней мере для меня. Но зачем мы задерживаем Антония? Теперь ведь его очередь выступать с рассуждениями о красноречии в целом, и этого уже давно ждут Котта и Сульпиций. - Нет, — сказал Красс, — я и Антонию не позволю сказать ни слова, да и сам онемею, пока вы не исполните одну мою просьбу. — Какую? — спросил Катул. — Остаться здесь на весь день. И тогда, покуда Катул колебался, потому что обещал быть у брата, Юлий заявил: — Я отвечу за нас обоих: мы остаемся; и я не уйду, даже если ты не произнесешь ни слова. Тут и Катул засмеялся и сказал: — Ну так моим колебаниям положен конец, раз и дома меня не ждут, а спутник мой, к которому мы шли, так легко согласился, даже и не спросив меня. Тогда все повернулись к Антонию, и он начал: [Речь Антония: похвала красноречию.] — Слушайте! Слушайте! Ибо вы будете слушать человека, прошедшего школу, просвещенного учителем, а также знающего греческую литературу. И я буду говорить с тем большей самоуверенностью, что меня пришел слушать Катул, которому привыкли уступать не только мы в нашей латинской речи, но даже и сами греки в изяществе и тонкости своего собственного языка. Но так как все красноречие в целом, будь оно искусством или наукой, ничего не стоит без нахальства, то я обучу вас, слушатели мои, тому, чему сам не учился, — своему собственному учению о всякого рода красноречии. Когда умолк смех, он продолжал: — Красноречие, по-моему, — это область, в которой способность решает все, а в науке почти ничего. Наука ведь занимается только такими предметами, которые доступны знанию, оратор же имеет дело лишь с личными мнениями, а не со знанием. Ибо, мы, во-первых, говорим перед теми, кто знаний не имеет, а во-вторых, говорим о таких предметах, которых сами не знаем. Поэтому как они об одних и тех же вещах в разные времена имеют различные представления и суждения, так и мы часто произносим речи, противоречащие одна другой, и не только в том смысле, чтобы, например, Красс иногда говорил против меня или я против Красса, так что один из нас по необходимости утверждал бы ложное, но так же и в том, что каждый из нас об одном и том же предмете утверждает иногда одно, иногда другое; тогда как истина может быть только одна. Поэтому я буду говорить вам о таком красноречии, которое основано на обмане, которое лишь изредка возвышается до истинного знания, которое подлавливает предрассудки и даже заблуждения людей, если только вы думаете, что стоит меня слушать. 8. — Мы именно так и думаем, — сказал Катул, — тем более что ты, кажется, собираешься говорить без всякого бахвальства. Ты ведь и начал без пышных слов — прямо с действительного существа дела, как ты его понимаешь, а не с какого-то неведомого его величия. — Однако, — продолжал Антоний, — хоть я и признаю красноречие как таковое наукой не высшего порядка, все же я утверждаю и то, что можно преподать некоторые весьма остроумные правила для руководства умами людей и для подчинения себе их воли. Если такие знания кто-нибудь захочет считать какой-то великой наукой, возражать не буду. Ибо если большинство судебных ораторов на форуме говорят бестолково и бессмысленно, а иные благодаря опытности или некоторой привычке выступают половчее, то, конечно, всякий, кто задумается, в чем тут дело и почему одни говорят лучше других, тот без труда сумеет это определить. А кто задумается над этим в отношении всей области красноречия, тот и найдет в нем если и не вполне науку, то во всяком случае подобие науки. Если бы я только мог эти приемы, как я их видимо вижу на форуме и на судебных защитах, теперь же вам подобрать и раскрыть, каким путем их находить! Но об этом потом, а теперь я убежденно заявляю: пусть красноречие — и не наука, однако ничего нет замечательнее совершенного оратора. Не говоря уже о том красноречии, которому принадлежит власть во всяком мирном и свободном государстве, в самой способности к слову столько привлекательного, что ничто не может быть приятнее для человеческого слуха или ума. В самом деле, какое пение слаще размеренной речи? какие стихи складнее по художественному расположению слов? какой актер, подражающий правде, сравнится с орато- ром, защищающим ее? А что утонченнее,' чем обилие острых мыслей? что восхитительнее, чем блеск слов, освещающий дело? что богаче речи, насыщенной содержанием всякого рода? Нет такого предмета, который, будучи выражен красиво и внушительно, не стал бы достоянием оратора! 9. Когда решаются важнейшие дела, оратор высказывает свое мнение пространно и с достоинством; вялый народ оживляет, необузданный — укрощает. Оратор способен и преступника привести к гибели, и невиновного к спасению. Кто на путь истины наставит пламеннее, кто решительнее отвратит от пороков, кто негодяев обличит беспощаднее, кто прекраснее восхвалит благонамеренных? Кто может с такой силой обличить и сокрушить страсти? Кто нежнее утешит в скорби? А сама история — свидетельница времен, свет истины, жизнь памяти, учительница жизни, вестница старины? Чей голос, кроме голоса оратора, способен ее обессмертить? Ибо если бы какая-то другая наука притязала знать, как создаются или отбираются слова; или если бы о ком-либо, кроме оратора, говорили, что речь его стройна, разнообразна и вся словно расцвечена перлами слов и мыслей; или если бы для нахождения доказательств, мыслей для распределения их и порядка был какой-нибудь путь помимо нашей науки, — тогда пришлось бы признать, что наша наука притязает на что-то чужое или, по крайней мере, общее с какой-то другой наукой. Но так как единственно в ней разработаны для всего этого основы и правила, то, стало быть, эти предметы принадлежат ей, даже если люди других наук тоже умеют хорошо говорить. В самом деле, если он с ними знаком (как вчера сказал Красс), так и люди прочих наук говорят о своих предметах с некоторым блеском только в том случае, если они научились чему-нибудь у нашей науки. Ведь если какой-нибудь земледелец будет речисто говорить или писать о сельском хозяйстве, или врач — о болезнях (как писали многие), или живописец — о живописи, то отсюда вовсе не следует, что красноречие принадлежит к его науке; в нем многие люди всякого рода наук кое-чего достигают даже без его изучения, в силу собственного большого дарования. Вообще-то о том, что принадлежит каждой науке, судят по тому, о чем она учит; однако здесь и без этого совершенно ясно, что все другие науки отлично могут исполнять свое дело и без помощи красноречия, оратор же без красноречия даже называться оратором не вправе. Вот потому-то другие могут, если уж они речисты, заимствовать что-нибудь от него, сам же он, кроме как из собственных средств, ниоткуда словесного богатства добыть не может. 10. — Хоть и не следовало бы, Антоний, — сказал тогда Катул, — тебя прерывать и мешать ходу твоей речи, ты уж не сердись и прости меня. «Не могу я не воскликнуть», как говорится в «Трех грошах», что показал ты силу оратора прекрасно, а прославил ее, не жалея слов. Да и кому же, как не мужу истинно красноречивому, так великолепно прославлять красноречие; ведь в его устах оно само себя славит. Но продолжай; я ведь тоже согласен, что говорить речисто это полностью ваше дело, а если кто показывает себя речистым, в другой науке, то только за счет вашего добра, а никак не своего собственного. — А за ночь-то ты, я вижу, смягчился и совсем стал человеком! — добавил Красс. — А то во вчерашней беседе ты изобразил нам оратора прямо каким-то «каторжником или крючником», как говорит Цецилий, будто это не образованный и воспитанный человек, а поденщик, кроме своего ремесла ни-,. чего не смыслящий. — Да ведь вчера, — сказал на это Антоний, — нужно мне было только одно: опровергнуть тебя и сманить у тебя вот этих твоих учеников; а сегодня, когда мои слушатели — Катул и Цезарь, я думаю, что могу не столько сражаться с тобой, сколько высказывать свое настоящее мнение. [Область красноречия и роды речей.] Так вот, нам надо представить себе того оратора, о ком мы говорим, на форуме и перед глазами граждан; поэтому подумаем, какое дать ему занятие и какие предписать ему обязанности. Потому что вчера, когда вас, Катул и Цезарь, здесь не было, Красс нам. дал лишь краткий и такой же, как у большинства греков, разбор нашей науки и изложил, разумеется, не свое мнение, а только то, что говорят они. Есть, говорил он, два главных рода вопросов, которыми занимается красноречие, — один отвлеченный, другой определенный. Под отвлеченным, насколько я понял, разумеется, такой, какой ставится в общей форме, например: «Надо ли добиваться красноречия? надо ли добиваться почетных должностей?» Под определенным — такой, какой ставится относительно отдельных лиц и точно установленных случаев; примерами их служат те, выяснением которых занимаются на форуме, и при гражданских делах и разбира- тельствах. Этого рода вопросы ставятся, по-моему, во-первых, при выступлении в суде и, во-вторых, при выступлении на совете. Есть и третий род речи, отмеченный Крассом и присоединенный, как слышно, самим Аристотелем, превосходно все это разъяснившим; однако он все-таки не столь необходим, даже когда в нем бывает надобность. — Это какой же?— спросил Катул. — Хвалебные речи? Их ведь и относят к третьему роду. 11. — Вот именно, — сказал Антоний, — и речью этого рода, я знаю, очень наслаждались и я, и все присутствующие, когда ты восхвалял вашу мать Попилию — женщину, которой едва ли не впервые у нас воздали такой общественный почет. Но не все, о чем мы говорим, следует, по-моему, подводить под научные правила. Конечно, и хвалебную речь можно питать из тех же источников, откуда черпаются все правила речи, но не надо искать для нее тех начальных истин, каким нечего и учить; кому же может быть неизвестно, что в человеке следует восхвалять? Надо только взять за основу слова Красса в начале его известной речи, произнесенной против его сотоварища по цензуре: «Я могу спокойно терпеть превосходство других над собою в том, что даровано людям природой или судьбой; но в том, чего люди способны достичь сами, я превосходства над собой не потерплю». И вот, если кто будет кого-нибудь восхвалять, он будет помнить, что на первое место ему следует выдвигать именно дары судьбы: родовитость, деньги, друзей, близких, могущество, здоровье, красоту, силы, дарование и все остальные телесные или внешние достоинства. Если у восхваляемого это было, следует сказать, что он хорошо этим пользовался; ежели не было — что он мудро без этого обходился; если утратил — не горевал; и лишь после этого упомянуть, в каких своих делах и поступках он выказывал мудрость, благородство, отвагу, справедливость, великодушие, благочестие, благодарность, кротость или, наконец, какие-либо иные добродетели. Все это и этому подобное легко усмотрит тот, кто пожелает восхвалять, а кто хулить — противоположное. — Так почему же, — сказал Катул, — ты не решаешься сделать этот род третьим, раз это само собою напрашивается? Ведь не потому же, что он легче, его надо скинуть со счета. — Потому, — отвечал Антоний, — что я не желаю всякий, пустяк, с которым приходится иметь дело оратору, представлять так, будто ни о чем он не может говорить без своих особых правил. Часто, например, нам приходится давать и показания, порой даже очень подробные, как, например, мне — против Секста Тития, гражданина беспокойного и мятежного; в этих показаниях я должен был разъяснить все меры, которыми я в свое консульство защищал республику против этого народного трибуна, и доложить о всех его действиях, какие я считал направленными во вред республике; меня задержали надолго, я многое выслушал, многое сказал в ответ. Так неужели же требуется при обучении правилам красноречия давать какие-то научные предписания и о даче таких показаний? 12. — Нет, — сказал Катул, — конечно, не требуется. — Ну, а если приходится докладывать поручения или от полководца к сенату, или же от сената либо полководцу, либо царю, либо какому-нибудь народу? Это случается делать самым высокопоставленным лицам, и речь здесь нужна очень обдуманная, но значит ли это, что такие доклады тоже нужно считать частью красноречия или сочинять для них особые правила? — Конечно, нет, — сказал Катул, — ведь человеку речистому и в таких случаях не изменит его способность, изощренная другими делами и случаями. — Так вот, — заключил Антоний, — есть много случаев, которые требуют хорошей речи и которые поэтому являются достоянием оратора, как я и сказал в моей похвале красноречию. Ни в какой раздел красноречия они не входят, никаких особых правил не имеют и все же требуют выступлений не менее речистых, чем при судебных делах с их порицаниями, увещеваниями и утешениями; без отборнейшего убранства речи здесь нигде не обойтись, но в особых научных предписаниях тут нужды нет. — Совершенно с тобой согласен, — сказал Катул. — А скажи, пожалуйста, — спросил тогда Антоний, — какого уровня оратором и мастером слова, по-твоему, надо быть, чтобы писать историю? [Отмежевание от истории.] —Если так писать, как писали греки, то самого высшего уровня, — сказал Катул, — если же как наши историки, то и вовсе незачем быть оратором: достаточно не врать. — А все-таки, — сказал Антоний, — не очень-то презирай наших: когда-то и греки писывали так же, как наш Катон, Пиктор и Пизон. Ведь история была не чем иным, как летописным сводом, который сохранял для общества память о событиях; и для того-то от начала Рима вплоть до понтифика Публия Муция великий понтифик вел запись всех событий по годам, заносил ее на белую скрижаль, и выставлял в своем доме для ознакомления с ней народа; эти записи и поныне называются Великой Летописью. Подобного способа письма держались многие; они оставили только лишенные всяких украшений памятки о датах, людях, местах и событиях. Каковы у греков были Ферекид, Гелланик, Акусилай и очень многие другие, таковы наши Катон, Пиктор, Пизон; они не знают, чем украшается речь (эти украшения явились у нас лишь недавно), они хотят лишь быть понятными и единственным достоинством речи считают краткость. Только славный Антипатр, друг нашего Красса, поднялся несколько выше и придал истории более возвышенный тон, а все остальные писали не художественную историю, а простой рассказ о событиях. 13. — Да, так оно и есть, как ты говоришь, — сказал Катул. — Притом даже этот самый Целий не умел ни украсить историю разнообразием мыслей, ни отгладить рассказ стройностью слов и плавной мерностью речи; человек неученый и к ораторству не способный, он обтесал свое сочинение попросту как смог. И все-таки ты прав: он превзошел своих предшественников. — Это и не удивительно, — сказал Антоний. — Ведь история до сих пор еще не выступила на свет в нашей литературе. Наши соотечественники занимаются красноречием только затем, чтобы блистать на форуме и в суде, тогда как у греков самые красноречивые люди, отстранившись от судебных выступлений, посвятили себя иным достойным делам, в особенности же сочинению истории. Ведь и сам Геродот, который первый сделал историю художественной, вовсе не занимался, как известно, судебными делами; а между тем, красноречие его таково, что даже мне, поскольку мне доступны сочинения, написанные по-гречески, он доставляет большое наслаждение. А после него мастерством слова всех, по моему мнению, легко превзошел Фукидид; содержанием он так богат и насыщен, что мыслей у него не меньше, чем слов; а слог его так складен и сжат, что даже не знаешь, что чему придает блеск: речь предмету или мысли словам. А между тем, как известно, и он, хотя и занимался государственными делами, был не из тех, кто говорит в судах; и самое-то свое сочинение он, говорят, написал, будучи отстранен от государственных дел и приговорен к изгнанию — обычная судьба каждого достойного человека. Последователем его был Филист Сиракузский, ближайший друг тиранна Дионисия: он посвящал свой досуг сочинению истории и старался, на мой взгляд, как можно ближе подражать Фукидиду. А впоследствии двое одареннейших риторов из славнейшей, так сказать, кузницы красноречия, оба посвятили себя истории по настоянию их учителя, Исократа; а за судебные дела они никогда и не брались. 14. Наконец, появились историки даже из числа философов: первым был Ксенофонт, известный последователь Сократа, а за ним — Каллисфен, ученик Аристотеля и сопутник Александра. Последний писал уже почти как ритор, тогда как слог его предшественника звучит мягче, без ораторского напора; в нем, пожалуй, меньше силы, но зато, по-моему, больше приятности. Самым младшим из них и самым образованным, насколько я могу судить, был Тимей, отличаясь в своих сочинениях замечательным богатством содержания, разнообразием мыслей и отделанной стройностью слога; красноречие он внес в литературу немалое, однако судебного опыта — никакого. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|