ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Марк Тулий Цицерон. 2 страница— Каково, Катул? — сказал Цезарь, когда Антоний высказался. — Где же те, которые говорят, будто Антоний не знает по-гречески? Скольких историков он назвал! Как умно, как метко сказал он о каждом из них! — Клянусь честью, удивительно!— сказал Катул. — Но зато уже не удивительно другое, чему я раньше дивился гораздо более: как это Антоний, если он всего этого не знает, может с таким совершенством говорить? — А между тем, Катул, — сказал Антоний, — я вовсе не домогаюсь тут какой-нибудь пользы для своей речи, а просто привык читать на досуге этих и некоторых других писателей для своего удовольствия. Ну и все-таки, по правде сказать, не без пользы; вот ведь, когда я прохаживаюсь на солнце, то я загораю, хотя бы прохаживался и вовсе не для того; так и тут, когда я под Мизеном (в Риме-то редко удается) примусь опять за чтение этих книг, то я чувствую, что от соприкосновения с ними моя речь точно приобретает цвет. Но не подумайте, что это мне слишком доступно: я понимаю у греков только то, что они пожелали написать общепонятным языком. А если я когда попадаю на ваших философов, соблазнившись названиями их книг, которые, казалось бы, говорят о вещах известных и очевидных —о доблести, о справедливости, о чести, о наслаждении, — я почти ни слова не понимаю; так они запутаны мелочными и бессвязными рассуждениями. К поэтам я уж и не притрагиваюсь — они и вовсе говорят, будто на каком-то другом языке. Мне приятно бывает, как я сказал, только с теми, которые записывали минувшие события или собственные речи, или же с теми, которые говорят так, что явно хотят приноровиться к нам, людям не очень-то образованным. Но к делу! 15. Какую, по-вашему, задачу ставит для оратора история? Пожалуй, прежде всего — плавность и разнообразие речи. Но по этой части ведь даже нет никаких особых риторических правил: они и без этого очевидны. Кому же не известно, что первый закон истории — ни под каким видом не допускать лжи; затем — ни в коем случае не бояться правды'; не допускать ни тени пристрастия, ни тени злобы. Эти основы, разумеется, известны всем; а саму постройку на этих основах образуют содержание и изложение. Характер содержания требует держаться последовательности времени и давать картину обстановки; кроме того, так как в рассказе о великих и достопамятных событиях читатель хочет узнать сначала о замыслах, затем действиях и, наконец, об их исходе, то необходимо, говоря о замыслах, дать понять, что в них писатель одобряет; говоря о действиях — показать не только что, но и как было сделано или сказано; говоря об исходе событий — раскрыть все его причины, будь то случайность, или благоразумие, или безрассудство; наконец, говоря о людях, — не только перечислить их подвиги, но и сказать о жизни и характере каждого, кто отличился и прославился. А характер изложения и слог должен быть ровным, плавным, со спокойной размеренностью, без всякой судебной резкости и без всяких ядовитых словечек, обычных на форуме. Так вот, по всем этим многочисленным и важным вопросам, неужели вы найдете хоть какие-нибудь указания в учебниках по риторике? [Отмежевание от общих вопросов.] Да и многое другое, что входит в обязанности ораторов, — наставления, утешения, предписания, увещания — точно так же обойдено молчанием и не находит никакого места в известных нам руководствах, несмотря на то, что все это требует в высшей степени речистых выступлений. То же можно сказать и об огромной области неопределенных вопросов. Красс уже показал, что оратору обычно предлагаются два рода речей: один — по делам точно определенным, каковые имеют место при тяжбах и совещаниях (если угодно, можно добавить: и при восхвалениях); а другой, едва ли не всеми упоминаемый, но никем не объясняемый, это — вопросы неопределенного рода, вне времени и лиц. Так вот, по-моему, говоря о последнем, ученые и сами не понимают, что это за род и какова его область. Ведь если дело оратора — уметь рассуждать по любому неопределенно поставленному вопросу, то ему придется рассуждать и о величине солнца и о виде земли; даже от рассуждений о математике или музыке он не сможет отказаться, приняв такое бремя; да и вообще ни от какого рода речи уклониться не сможет тот, кто берется говорить не только по тем спорным вопросам, в каких указаны время и лица, то есть по вопросам судебного порядка, но и по всякого рода неопределенным вопросам. 16. Если же мы все-таки хотим навязать оратору еще и эту расплывчатую, слишком общую и широкую часть вопросов, полагая, что он должен уметь говорить о добре и зле, о том, к чему надо стремиться и чего избегать, о достойном и позорном, о полезном и бесполезном, о доблести, о справедливости, о сдержанности, о рассудительности, о великодушии, о щедрости, о благочестии, о дружбе, о верности, о долге и о прочих добродетелях и противоположных им пороках, а равно и о государстве, о власти, о военном деле, о государственном устройстве, о людских нравах, — ну, что ж, присоединим и эту часть, но только ограничим ее благоразумными пределами. Я, конечно, согласен, что оратор должен разбираться во всем, что касается гражданских обычаев и людских нравов, во всем, что относится к повседневной жизни, к государственному устройству, к общественным порядкам, к общепринятым понятиям, к природным свойствам и нравам; однако не в такой степени, чтобы он мог ответить на каждый вопрос в отдельности так, как это делают философы, а лишь настолько, чтобы он был в состоянии рассудительно вплести свои ответы в разбирательство дела; и он должен говорить об этих предметах так же, как говорили основоположники права, законов и государств: просто, ясно, без долгих рассуждений и без пустого словопрения. А чтобы не показалось странным, что по всем этим важнейшим предметам я не даю никаких предписаний, я вот что скажу. В каждом искусстве достаточно научить самому трудному — и тогда учить всему остальному нет нужды, так как остальное будет легче или, по крайней мере, не трудней. Например, в живописи тот, кто научился писать человеческую фигуру, может и без дальнейшего обучения написать человека любого облика и любого возраста; и не надо опасаться, что человек, умеющий отлично писать льва или быка, не сумеет так же изобразить многих других четвероногих; да и вообще нет никакой науки, все возможности которой указывались бы учителем, ибо всякий, кто усвоил ее общие законы в самых главных и основных проявлениях, всего остального прекрасно достигнет и сам. Так же, я считаю, обстоит дело и с нашим красноречием, будь оно наукой или навыком: кто достиг такой силы, что может по своему произволу управлять мыслями слушателей, во власти которых решать или дела государственные, или дела его собственные, или дела его подзащитных и противников, тому и во всякого рода прочих речах придется задумываться над своими словами не более, чем Поликлиту над статуей Геркулеса приходилось задумываться о том, как изваять шкуру или гидру, хотя бы делать их в отдельности он никогда и не учился. 17. — Блестяще, по-моему, и с полной очевидностью, Антоний, — сказал тут Катул, — ты показал, чему должен учиться будущий оратор и что именно может он подбирать из того, чему научился, для того, чему он даже и не учился. Ты ведь назначил человеку в науку всего лишь два рода дел, а о несметном множестве прочих оставил его судить по навыку и сходству. Но смотри, как бы в этих двух родах не оказались у тебя только шкура и гидра, а Геркулес и другие, более важные работы не остались среди того, чем ты пренебрегаешь. Потому что, по-моему, рассуждать о всякого рода отвлеченных предметах не менее трудно, чем о частных делах, и уж во всяком случае, говорить о, природе богов куда труднее, чем разбираться в людских тяжбах. — Нет, это не так, — отвечал Антоний. — Говорю это тебе, Катул, не как ученый, но как человек опытный, что гораздо важнее. Во всех остальных случаях ораторское слово есть не более, чем детская игра для человека неглупого, развитого упражнением и нечуждого литературных знаний и изящного воспитания. И только в судебных прениях это поистине великая и едва ли не величайшая из всех человеческих работ. Там единственная мера ораторского достоинства в глазах несведущих — конечная победа; там перед тобою вооруженный противник, которого нужно и разить и отражать; там зачастую тот, кому предстоит решать дело, неблагосклонен и гневен или даже друг твоему противнику и враг тебе; и вот тогда-то ты должен со своим словом убедить его или разубедить, успокоить или взволновать и вообще всеми способами настроить сообразно с обстоятельствами дела, обращая в нем иной раз даже дружбу в ненависть и ненависть в дружбу; ты должен, как бы при помощи какой-нибудь механики, то напрячь его душу до строгости, то расслабить до снисхождения, то пробудить в нем грусть, то радость; должен пускать в дело всю тяжесть мыслей, всю вескость слов. К этому должно присоединиться исполнение, разнообразием не допускающее утомления, неудержимо увлекающее, полное огня, полное уверенности, полное естественности. И если кто в этих занятиях дойдет до такого мастерства, что сумеет изваять Минерву Фидия, тот, разумеется, не будет ломать голову над тем, как сработать мелочи на ее щите. [Критика риторических разделений.] 18. — Чем больше ты превозносишь и расхваливаешь такое красноречие, — сказал на это Катул, — тем сильнее я жажду узнать, каким же способом и по каким предписаниям достигается такая его мощь. Не для меня это важно, — ведь мне уже и не по годам стремиться к этому, да и красноречие наше было несколько иным: я никогда не вырывал из рук судей решений силою речи, а предпочитал склонять их к милосердию и принимать от них столько, сколько сами они давали, — но мне все же хотелось бы познакомиться с твоим учением вовсе не для собственных надобностей, а просто из любознательности. И не надо мне никакого ученого грека, чтобы он бубнил мне всем известные и переизвестные предписания, хоть сам никогда и в глаза не видел ни суда, ни форума. Таков, говорят, был и пресловутый перипатетик Формион. Рассказывают, что когда Ганнибал, удаленный из Карфагена, прибыл изгнанником к Антиоху в Эфес, то друзья, у которых Ганнибал гостил, зная о всемирной славе его имени, предложили ему, если угодно, послушать этого моего философа. Ганнибал не отказался; и вот, говорят, этот неистощимый оратор несколько часов подряд рассуждал перед ним об обязанностях полководца и вообще о военном деле. Прочие слушатели были в восторге от чтения и расспрашивали Ганнибала, какого он мнения об этом философе. На это карфагенянин не особенно изящным греческим языком, но зато вполне откровенно отвечал, что видывал он много сумасшедших стариков, но такого сумасшедшего, как Формион, не встречал ни разу. И, клянусь, он был прав! В самом деле, что может быть нахальнее болтовни, в которой какой-то грек, никогда не видавший ни врага, ни лагеря, никогда не исполнявший даже самой ничтожной общественной должности, смеет учить военному делу самого Ганнибала, который в продолжение стольких лет оспаривал власть у победителя всех племен — римского народа? Так вот, то же самое, по-моему, делают и все эти преподаватели красноречия: они учат других тому, что не испытали сами. Смягчает их вину, быть может, лишь то, что они пытаются учить не такого Ганнибала, как ты, а детей или подростков. 19. —Ошибаешься, Катул, — возразил Антоний,— мне тоже не раз приходилось наталкиваться на таких Формионов. Разве кто-нибудь из греков поверит, будто наш брат и сам способен что-то понять? Впрочем, мне-то, пожалуй, не в тягость, я их всех довольно легко и терплю, и переношу: ведь иной раз их послушаешь — и услышишь что-нибудь занятное, а иной раз послушаешь — и перестанешь жалеть о собственном невежестве. Пожалуй, оттого и хлопот у меня с ними больше, что я не отвергаю их так презрительно, как Ганнибал твоего философа. Но тем не менее их учение, насколько я могу судить, совершенно смехотворно. В самом деле: всю науку о слове они разделяют на две части — на дела и на вопросы. Делом они называют предмет спора и тяжбы между сторонами, а вопросом — предмет неопределенный и отвлеченный. О делах они Дают нам предписания, о другой же части ораторской науки хранят удивительное молчание. А затем они как бы расчленяют красноречие на пять разделов: найти, что сказать, найденное расположить, потом украсить словами, затем закрепить в памяти и, наконец, исполнить и произнести. Вот и весь секрет. Но кто же, спрашивается, и без того не понимает, что невозможно говорить, прежде чем не сообразишь и не запомнишь, о чем надо говорить, и в каких словах, и в каком порядке. То же самое относится и к разделению всякой речи на четыре, пять, шесть или даже семь частей (ибо каждый ритор делит по-своему) — я не говорю, что это неверно, а говорю, что это и так самоочевидно. Например, во вступлении они требуют, добиться расположения слушателя, вдумчивости и внимательности; затем, изложение надо строить так, чтобы оно было правдоподобным, ясным и кратким; потом сделать разделение или постановку вопроса; потом подтвердить свою точку зрения доводами и доказательствами, а доводы противника опровергнуть. После этого, одни помещают концовку и как бы заключение речи, другие же требуют перед этим сделать отступление для украшения или усиления речи, а затем уже переходить к заключению и концовке. Я тут ни с чем не спорю: все здесь распределено стройно, но вместе с тем (как это неизбежно случается с людьми, далекими от жизни) без знания дела. Ведь все, что они предписывают только для вступления и изложения, должно быть соблюдаемо во всей речи в целом. В самом деле, расположить к себе судью мне легче будет уже в ходе речи, чем в начале, пока он еще обо всем не слышал; вдумчивым его легко сделать не тогда, как я лишь обещаю представить доказательства, но когда я их действительно привожу и разъясняю; ну, а внимания мы добьемся от судей, только если будем беспрерывно тревожить их мысль в течение всей речи, а никак не вступительными своими заявлениями. Далее, о том, что изложение должно быть правдоподобным, ясным и кратким, они говорят совершенно справедливо; но, приписывая эти свойства, прежде всего изложению, а не речи в целом, они, на мой взгляд, совсем не правы. Заблуждение их, конечно, коренится в том, что они считают свою науку такою, же, как все остальные, и полагают, что ее можно привести в систему таким же способом, как, например, гражданское право, о чем вчера говорил Красс: сначала разложить все предметы по родам, не пропуская ни единого; затем, в каждом роде — по видам, причем не дай бог, если окажется хоть одним видом больше или меньше, чем нужно; и, наконец, всем словам дать определения, в которых все должно быть необходимым и достаточным. 20. Что ж, быть может, в гражданском праве или в каких-нибудь второстепенных и третьестепенных предметах люди ученые этого и могут достигнуть; однако в нашей столь важной и столь необъятной области это вряд ли возможно. Если кто со мной не согласен, пусть обращается к преподавателям, которые берутся всему этому учить: там он получит все уже истолкованным и начисто отделанным, потому что по этим предметам существуют бесчисленные книги, легко доступные и понятные. Однако пусть он сперва подумает, что ему нужно: оружие для ученья или оружие для сраженья? Ведь для строя и боя потребно одно, а для школы и Марсова поля — Другое. Конечно, и такие упражнения с оружием все же полезны гладиатору и воину; но только твердость, присутствие духа, проницательность и находчивость делают мужей непобедимыми. [Дарование оратора.] Поэтому, чтобы воспитать оратора, я прежде всего постараюсь узнать в точности, на что он способен. Пусть в нем чувствуется налет научного образования, пусть он будет в меру наслышан и начитан, пусть усвоит даже эти правила риторов; тогда-то я попробую, насколько он подходит для своего дела, тогда испытаю, на что способен его голос, силы, дыхание, язык. И если я обнаружу, что он способен достигнуть совершенства, и если увижу, что человек он достойный, то я не только убеждать стану, но даже умолять, чтобы он работал и далее; столь великое украшение всему обществу полагаю я в выдающемся ораторе, если он в то же время и достойный человек. Если же будет оказываться, что, исполнив все возможное, он все-таки достигнет лишь посредственности, то я предоставлю ему поступать как хочет и насиловать его не стану. Если, наконец, он будет совсем неподходящ и негоден, то я прямо "ему посоветую не вступать на это поприще или даже выбрать себе другое. Ибо человека высокодаровитого мы всегда должны поддерживать, а человека хоть сколько-нибудь способного не должны отпугивать. Первое, то есть совершенство, представляется мне свойством прямо-таки божественным; второе, то есть не браться за то, что не можешь сделать лучше всех, и браться за то, что можешь сделать не хуже всех, — это обычный удел человека; ну, а третье, то есть кричать сверх сил и вопреки приличию, это значит — как ты, Катул, выразился об одном крикуне — скликать собственною глоткой сколь можно более свидетелей своего неразумия. Итак, можно сказать; человеку даровитому, который заслуживает поддержки и помощи, мы передадим только то, чему научил нас опыт, дабы он под нашим руководством достиг всего, чего мы сами достигли без руководителя; а лучше этого обучить мы не в состоянии. 21. И для начала я возьму вот нашего друга. Я, Катул, впервые услышал Сульпиция, когда он, еще совсем подростком, выступал по пустячному делу. И его голос, и наружность, и осанка, и все остальное вполне соответствовали тому призванию, о котором мы толкуем; речь его была живой и стремительной— в этом сказывалось его дарование; слог был кипучим и, пожалуй, чересчур словообильным — тут сказывался его возраст. Я не против этого: такое излишество в молодом человеке меня радует. Ибо легче обрезать лозу, когда она чересчур разрастется, чем, ухаживая за слабым стволом, отращивать на нем новые ветки; точно так же и в юноше меня радует, коль у него есть, откуда кое-что урезать: не может долго быть сочным то, что чересчур быстро достигло зрелости. Я сразу приметил в юноше талант и тут же, не теряя времени, убедил его! считать форум подготовительной школой, а себе подобрать учителя; мой совет: Луция Красса. Он за это ухватился, решил так и сделать да еще добавил — из вежливости, разумеется, что и я буду его учителем. Не прошло и года после этих моих уговоров, как он выступил обвинителем Гая Норбана, защитником которого был я. Прямо не поверишь, какую я увидел разницу между тем, каким он стал, и каким был год тому назад. Конечно, к такому великолепному и блестящему роду речи, напоминавшей самого Красса, приводила его сама его природа, но одной ее помощи было бы недостаточно, если бы он так старательно не подражал Крассу и не стремился за ним, по собственным его словам, и умом и сердцем. [Необходимость образца.] 22. Итак, вот первое мое предписание: надо указать образец для подражания, и пусть начинающий всеми силами стремится уловить все лучшее, что есть в этом образце. За этим пусть последует упражнение, в коем он должен с точностью воспроизводить подражанием избранный образец,— не так, однако, как я видел не раз у многих подражателей, которые стараются перенять то, что полегче, да то, что поприметней, будь то хотя бы недостатком. Ничего нет легче, как подражать кому-либо в одежде, осанке, движении. Но если сверх того перенять какой-нибудь недостаток,; да еще гордиться этим, то в таком подражании мало толку. Таков вот Фуфий, который даже теперь, сорвав голос, беснуется у нас в политике: он перенимает у Фимбрии не мощность речи, каковая, что ни говори, у Фимбрии есть, а только его манеру разевать рот и растягивать слова. Так он и образец выбрать себе не сумел, которому лучше всего было бы ему следовать, да и в том, кого избрал, подражает лишь порокам. А кто будет поступать как следует, прежде всего должен быть очень осмотрителен при выборе, а затем должен всеми силами стремиться достичь самого лучшего, что есть в избранном им образце. А как вы думаете, разве не поэтому каждое поколение выдвигает свой собственный стиль красноречия? Правда, по нашим ораторам об этом не легко судить, так как они не очень-то много оставили писаний, по которым можно было бы составить суждение; но вот по сочинениям греков отлично можно видеть, каков в каждом поколении был закон и идеал красноречия. Самые, пожалуй, ранние ораторы, от которых, по крайней мере сохранились сочинения, — это Перикл с Алкивиадом и принадлежащий к тому же поколению Фукидид: тонкие, острые, краткие, изобилующие больше мыслями, чем словами. Такое единство стиля никак не могло получиться случайно: не иначе, как все они ставили себе кого-либо за образец. За ними последовали Критий, Ферамен и Лисий: от Лисия сочинений осталось много, от Крития — несколько, а о Ферамене мы знаем только понаслышке. Все они еще сохраняли сочность Перикла, хотя вся ткань их речи была пышнее. Но вот является Исократ, наставник всех своих современников. Из его школы, точно из Троянского коня, вышли сплошь одни герои; но одни из них предпочли блистать в параде, другие — в битве. 23. Однако и первые, все эти Феопомпы, Эфоры, Филисты, Навкраты и многие другие, при всем различии их дарований и стремлений были сходны между собою и со своим учителем; да и вторые, посвятившие себя судебной деятельности, как Демосфен, Гиперид, Ликург, Эсхин, Динарх и немало других, при всем их различии между собою, обнаруживали тем не менее общее стремление к естественности. Пока им продолжали следовать, до тех пор и этого рода красноречие и рвение к нему были живы. Но после того, как они все угасли и память о них мало-помалу затуманилась и заглохла, расцвели другие роды речи, изнеженные и расслабленные. Тут-то и появился Демохар, сын, как говорят, сестры Демосфена, а потом и знаменитый Деметрий Фалерский, чей слог, по-моему, лощеней всех, а там и другие, им подобные. И если мы вздумаем все это проследить вплоть до нашего времени, то увидим, что и нынче образцом для всей Азии служат Менекл из Алабанды и его брат Гиерокл, которых обоих я слушал. Так вот и всегда находился кто-нибудь, на которого многие старались быть похожи. Итак, кто хочет путем подражания достичь такого сходства, тот должен добиваться его непрерывными и усиленными упражнениями, причем главным образом — письменными. Если бы так делал наш Сульпиций, речь его была бы гораздо более сжатой; а то теперь в ней иногда, как говорят сельские хозяева о слишком частых всходах, есть некоторая чрезмерная загущенность, которую надо прорежать пером. — Да, — сказал Сульпиций, — совет твой правильный, и за это я тебе очень благодарен; но сам-то ты, Антоний, как будто не так уж много писал? — Так что же?— отвечал Антоний. — Словно мне уж и нельзя советовать другим то, чего я сам не делаю? Но ведь иные думают, что я и счетных книг не веду! Однако там — по моему хозяйству, а тут — по моим речам, каковы бы они там ни были, легко дознаться, что я делаю и чего не делаю. Правда, надо признать: есть многие, которые никому не подражают, ни на кого не стараются походить, и все же достигают желаемого собственными силами. По справедливости это можно сказать и о вас, Цезарь и Котта: один из вас достиг небывалой, по крайней мере, у нас, прелести и шутливости, другой — овладел остроумнейшим и тончайшим родом речи. Да и ваш сверстник, Курион, отец которого, на мой взгляд, был едва ли не самым красноречивым из своих современников, никому, по-моему, особенно не подражал, но благодаря вескости, изысканности и словесному богатству придал своей речи как бы особый вид и образ. Об этом я могу судить главным образом по тому делу, по которому он выступал против меня у центумвиров в защиту братьев Коссов: у него было все, что должен иметь оратор, богатый не только словами, но и мыслями. [Изучение дела и выявление спорного пункта.] 24. Но подведем, наконец, образуемого нами оратора к настоящим судебным делам, а именно: к таким, которые потруднее, — к искам и тяжбам. И тут я дам совет, над которым, может быть, кто и посмеется: он не хитрый, однако необходимый, и я даю его скорее как здравый советчик, чем как ученый наставник. Так вот, прежде всего оратор должен, какие бы дела он ни взялся вести, тщательно и основательно в них разобраться. В школе такое предписание не дается; детям ведь предлагаются дела легкие: «Закон воспрещает чужестранцу всходить на стену; он взошел, отразил неприятелей; его обвиняют». Разобраться в подобном деле не стоит труда, поэтому незачем и давать предписания для его изучения. (Вот на такой-то образец и даются дела в школе.) Но вот на форуме — документы, свидетельства, договоры, соглашения, обязательства, родство, свойство, указы магистратов, заключения правоведов, вся жизнь, наконец, тех, чье дело разбирается, — и все это должно быть разобрано; мы видим, что из-за небрежного ко всему этому отношения бывает проиграно множество дел, и главным образом частных, которые обычно особенно запутанны. Ведь некоторые из желания показать, будто они завалены работой и вынуждены носиться по форуму от дела к делу, берутся выступать по делам, вовсе с ними не ознакомившись. Тут возмутительна, пожалуй, и небрежность, с какой они берутся за дело, и предательское легкомыслие, с каким они его ведут. Если угодно, первое даже хуже, потому что никто без знакомства с предметом не может говорить о нем иначе, чем самым постыднейшим образом. Так, презирая упреки в лени, которые действительно позорны, они навлекают упреки в тупоумии, которых сами еще больше боятся. Вот я всегда и стараюсь требовать, чтобы каждый излагал мне свое дело сам и чтобы никого другого при этом не было,— так он будет говорить откровеннее; и я защищаю перед ним дело его противника, чтобы он сам защищал свое и без утайки высказывал все свои соображения на этот счет. Поэтому, когда он уйдет, я могу с полным спокойствием выступать за трех лиц — за себя, за противника и за судью. Тот довод, в котором больше помощи, чем вреда, я намечаю привести; где я нахожу больше зла, чем блага, то я целиком отвергаю и отбрасываю. Так мне и удается сначала обдумать, что мне сказать, а потом уж и сказать; а большинство, полагаясь на свои дарования, и то и другое делают одновременно. А ведь, несомненно, они сказали бы гораздо лучше, если бы сочли нужным сначала обдумать, а потом уже говорить. Когда я полностью изучу все обстоятельства дела, я сейчас же соображаю, какой в нем вопрос спорный. Ибо идет ли спор между людьми по делу уголовному, как о преступлении; либо по учёному, как о войне; либо по личному, как о похвале; либо по ученому, как о смысле жизни, — ни в одном случае он не обходится без вопроса или о том, «что сделано, делается и будет сделано», или «каково сделанное», или «как его назвать». 25. И почти во всех наших делах, во всяком случае, уголовных, защита состоит по большей части в отрицании сделанного. Ибо и в делах о лихоимстве, самых крупных, надо почти все отрицать; и в делах о подкупе редко бывают данные, по которым можно было бы отличить щедрость и радушие от подкупа и взяток; а в делах об убийствах, об отравлениях, о хищениях отрицание вины и подавно необходимо. Вот это и есть первый род вопросов; при этом в судах спор идет о том, что было сделано в прошлом, а в совещаниях — по большей части о будущем и лишь изредка о настоящем или о прошлом. Далее часто спрашивается не о том, было дело или нет, но о том, каково оно; так, когда в моем присутствии консул Гай Карбон защищал перед народом Луция Опимия, то отнюдь не отрицал самого убийства Гая Гракха, но говорил, что оно совершено законно и на благо родине; а когда этот же Карбон, будучи еще народным трибуном, в политике вел себя совсем по-иному, и даже выступил с запросом о Тиберии Гракхе, то сам Публий Африкан ответил, что, по его мнению, Тиберий был убит вполне законно. Так и все дела такого рода защищаются как законные, чтобы казалось, будто они были или нужны, или допустимы, или необходимы, или же совершены по неосмотрительности либо случайно. Наконец, спрашивается и о том, как назвать сделанное дело: это бывает, когда спорят, какими словами что следует определить. Таков был у меня самого ожесточенный спор с нашим Сульпицием по делу Норбана. Хотя я и признавал большую часть обвинений, однако же отвергал обвинение его в умалении величия; и от толкования этого слова в законе Апулея зависело все дело. В такого рода делах некоторые предписывают и той и другой стороне кратко определить то слово, в котором заключается сущность дела. Но это, по-моему, уже совсем по-детски. Другое дело, когда определением слов занимаются ученые люди, рассуждая о тех же самых предметах, но с научной точки зрения: например, когда обсуждается вопрос, что такое наука, что такое закон, что такое общество. В этих случаях научный метод предписывает выразить сущность определяемого предмета так, чтобы не было ничего ни упущенного, ни излишнего. А этого в упомянутом деле ни Сульпиций не сделал, да и я не попытался сделать. Вместо этого каждый из нас по мере сил только разглагольствовал чрезвычайно многословно о том, что такое «умаление величия». Оно и понятно: во-первых, такие определения легко вырвать у нас из рук, придравшись к одному какому-нибудь слову, недостающему или Излишнему; во-вторых, от них так и пахнет ребяческими школьными упражнениями; наконец, они просто не доходят до ума и слуха судьи и ускользают от него прежде, чем будут им усвоены. 26. К вопросам, где спор идет о том, каково сделанное дело, относятся и нередкие тяжбы из-за толкования написанного в документе. Здесь спор может идти только о двусмысленности. В самом деле, когда налицо расхождение буквы документа со смыслом, это само по себе есть своего рода двусмысленность; чтобы ее разъяснить, нужно дополнить недостающие слова и после этого добавления можно утверждать, что смысл документа ясен. А когда налицо противоречие между двумя документами, то и это не будет новым случаем спора, а будет та же самая двусмысленность, лишь повторенная два раза. И такое противоречие будет или вовсе не разрешимо, или разрешимо тем же самым способом: нужно будет дополнить защищаемый документ пропущенными словами. Вот так и получается, что все дела о спорном толковании документа сводятся к одному и тому же: к двусмысленности написания. А так как видов двусмысленности много (на мой взгляд, в них лучше всего разбираются так называемые «диалектики» и совершенно не разбираются наши риторы, хотя и для них это столь же необходимо), то и во всякой устной или письменной речи сплошь и рядом что-нибудь оказывается спорным из-за пропуска одного или нескольких слов. И опять-таки будет ошибкой выделять споры о толковании документа из споров о том, каково сделанное дело. Нигде ведь так не доискиваются до сути сделанного дела, как в споре о документе; и, напротив, вопрос «было дело или нет» — не имеет к этому никакого отношения. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|