Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Луначарский как биограф Ленина 3 страница




 

А вот свидетельство Надежды Константиновны:

 

«Ильич по возвращении в Париж рассказывал, что на конгрессе удалось ему хорошо поговорить с Луначарским. К Луначарскому Ильич всегда относился с большим пристрастием — больно его подкупала талантливость Анатолия Васильевича».

 

Это воспоминание подтверждает то, о чем писал Луначарский, — личные отношения между ними не обострялись, личная симпатия сохранялась даже в отдельные годы взаимной резкой полемики и формального разрыва, как следствия идеологических ошибок Луначарского. Ленин не переставал считать этот разрыв временным.

Задуманная Анатолием Васильевичем книга о Ленине была бы гимном гению Ленина. Да и о своей жизни он не мог бы рассказать, не рассказав прежде всего о своем «великом учителе, о великой партии, к которой принадлежал». Это хорошо понимал Горький, который в нескольких письмах убеждал Луначарского в необходимости начать писать мемуары.

Вот выдержки из этих писем.

 

«А не думаете ли Вы, дорогой Анатолий Васильевич, писать свои мемуары? Вот была бы замечательная книга. И очень нужная для нашей молодежи, плохо знакомой с историей старых большевиков».

 

Анатолий Васильевич отнесся к этому предложению с большой долей горечи, так как был уже тяжело болен и воспринял это пожелание старого друга, как некий намек.

В письме от 3 октября 1932 года Горький спешит успокоить Луначарского:

 

«Дорогой Анатолий Васильевич, я предложил Вам писать мемуары, разумеется, не потому, что считаю Вас «конченным» — вопреки мнению берлинских врачей. Нет, я предлагаю это людям более молодым, чем Вы, более здоровым. Причина моей настойчивости очень ясна: история партии большевиков для нашей молодежи пища пресная, унылая и не содержит в себе главного — той «изюминки», коею был именно большевик-подпольщик, мастер революции. Мастера эти уходят один за другим. Я думаю, не нужно доказывать, как хорошо было бы, если бы каждый из них оставлял для нашей молодежи автобиографию свою. Вы, конечно, написали бы блестяще».

 

И еще в одном письме:

 

«Вы прожили тяжелую и яркую жизнь, сделали большую работу. Вы долгое время, почти всю жизнь, шли плечо в плечо с Лениным…»

 

…С тех пор прошло много лет. Мемуарная литература о Ленине пополнилась художественной, написаны пьесы, созданы кинофильмы о его жизни… Но той «биографии-поэмы», о которой мечтал Луначарский, мир пока не увидел. И хотя свои воспоминания Анатолий Васильевич оставил нам главным образом в виде речей, докладов, статей, интервью, в них содержатся неповторимые отражения, частицы живого образа Ленина-человека.

В статье Луначарского «Еще о театре красного быта», опубликованной в «Известиях» 1 сентября 1923 года, есть такая фраза:

 

«Тот, кто не понимает, что нет никакого противоречия между нашим глубоким коллективизмом и тем, что мы называемся марксистами, то есть по имени определенного человека, и что нет противоречия между нашей верой в массы и нашей восторженной любовью к Ильичу, — тот ничего не понимает!»

 

Вот эта «восторженная любовь» и делает некоторые, даже самые краткие, наброски такими яркими и запоминающимися.

Поэтому и возникла мысль попытаться собрать в единый сборник то, что написано и застенографировано, дать как бы обобщенный образ Ленина — ЧЕЛОВЕКА НОВОГО МИРА — таким, каким его воспринял и передал грядущим поколениям Анатолий Васильевич Луначарский.

И. Луначарская

 

Раздел I

 

 

Владимир Ильич не принадлежал к числу тех людей, величие которых становится ясным только после их смерти; наоборот, мы все, даже встречавшиеся с ним в постоянном обиходе, прекрасно сознавали, что среди нас живет гений, что среди нас живет историческая фигура мирового масштаба. Да и вряд ли можно найти человека, у которого отсутствовало бы сознание этого необычайного и ни с чем не сравнимого величия нашего современника УЛЬЯНОВА-ЛЕНИНА. Не принадлежит Владимир Ильич и к числу таких лиц, которых жизненная сила и мощное влияние тускнеют со смертью, любовь к которым ослабевает после прекращения их материального существования как личности.

Владимир Ильич остается у нас и сейчас колоссально живым, живым, как социальная сила, и живым в наших воспоминаниях, как чарующая, ни с чем другим не сравнимая, подлинно социалистически высокая личность. Написать биографию Владимира Ильича так, как она должна представляться каждому его искреннему почитателю, есть задача и увлекательнейшая и грандиозная. Ведь это значит написать историю великой российской революции в ее самые жгучие годы, написать историю мировой революции за четверть века, это значит коснуться разнообразнейших вопросов политики, экономики и культуры. Это значит также написать во весь рост альфреско колоссальную фигуру, обаяние которой должно быть уловлено и передано потомству, фигуру, в моральном аспекте решительно не имеющую себе равной. Для того, чтобы составить такую биографию, нужно соединение большого литературного таланта и психологической чуткости, с одной стороны, большого политического опыта и социологической глубины — с другой. По сравнению с этой художественной биографией коллективные труды о Владимире Ильиче всегда будут в конце концов только подготовительными. Подготовительными явятся и все те частные большие критики или большие расширенные характеристики и попытки охватить Ленина как явление, которые делались многими его товарищами, в том числе и мною в разное время и с разными подходами. Будем счастливы, если в этих попытках найдутся крупицы, необходимые для создания той глубокой научной, фактически верной и вместе с тем захватывающей биографии-поэмы, которая будет одной из прекраснейших книг мировой литературы.

18 февраля 1924 г.

(Из предисловия ко 2-му изданию брошюры «Революционные силуэты»)

 

 

Вождь пролетарской революции*

 

 

Историки-идеалисты склонялись и склоняются к мысли, что историю делают великие личности. В первую голову, личности, облеченные властью. А если их мысль наталкивалась на импонирующие фигуры революционеров, подымающихся к вершинам власти снизу, — то они приписывали и самую революцию на большую половину талантам, энергии или хитрости и искусству вождей.

«Мы, марксисты, знаем, что не личность создает историю, а история создает личность. И Владимир Ильич был создан историей. Но какой историей! Двадцатью пятью годами роста пролетарской партии в исключительных политических условиях, всей цепью развития русской революции, с одной стороны, и всей работой пролетариата Запада, проявившейся в марксизме, с другой стороны. Только огромная зрелость авангарда рабочего класса в России дала возможность выдвинуть целый ряд замечательных вождей и среди них величайшего гения».

(«К характеристике Октябрьской революции»)

 

 

«Великие события определяются великими причинами, но великие люди являются акушерами, которые помогают революционному будущему родиться поскорей».

(«Из воспоминаний о Жане Жоресе»)

 

Марксистская история объясняет исторические события ни от чьей воли не зависящими общественными процессами, перипетиями борьбы классов, сила которых и характер устремлений определяются их ролью в общественном производстве. Отсюда иные делают вывод, что марксизм не отводит великим людям никакой роли в истории, не признает великих людей.

Однако не правда ли, как странно было бы, если бы значение великих людей не признавало течение, которое именует себя марксизмом, то есть самое название свое вывело из имени великого человека.

Нет, марксистская история, а еще более того — марксистская практика очень внимательно относятся к личности…

Марксисты — не стихийники. Зная, что революцию нельзя сделать, что революции происходят, мы в то же время прекрасно понимаем, что революция может быть неорганизованной, хаотической, а может быть введенной в русло планомерности и освещенной сознанием если не всех участников ее, то ее организующего авангарда. В том-то и сила пролетариата, в отличие, например, от крестьянства, что он лучше поддается организации и легче выдвигает из своей среды организаторов.

Пролетариат — класс-организатор, которому надо было сначала завоевать страну, а теперь надо ее устроить. И он не может производить такую работу без центрального штаба, в котором соединялись бы все известия и откуда давались бы директивы, где скоплялся бы весь наиболее ценный опыт и где выкристаллизовывался бы подлежащий проведению в жизнь план. <…>

Народные революции выбрасывают на поверхность колоссальные слои населения, до тех пор отторгнутые от власти. Естественно ждать, что среди этих новых людей, путем отбора, выделится известное количество личностей высоко даровитых.

Прибавьте к этому, что во главе революционного движения, пока оно таится в подполье, становятся люди наивысшего практического идеализма и непобедимого мужества, что они проходят суровую школу конспирации и тяжкой борьбы снизу, — и вы получите объяснение, почему широкие революции не могут не иметь крупных вождей.

Мир не знает революции столь широкой, подготовлявшейся столь длительной борьбой, как социальная революция в России, имеющая неизбежно перейти в мировую. Вот почему заранее можно было бы предсказать, что во главе такой революции должны оказаться люди высокого политического дарования и исключительной выдержанности характера.

Не случай, что во главе нашей партии стоит великий человек. Это так должно быть. В величии его дарований, в непоколебимости его воли сказываются широта и размах нашей революции и особенные, небывалые черты главного ее двигателя — рабочего класса,

[1920]

 

Владимир Ильич Ленин*

 

<…> Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла «Искра».1 Я, не колеблясь, объявил себя искровцем. Но самую «Искру» знал я плохо: номера доходили до нас разрозненно, хотя все же доходили.

Во всяком случае, у нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов — также интимно припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.

Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове. Мы знали, что на II съезде будут иметь место последние акты борьбы с «Рабочим делом»,2 но, чтобы раскол прошел по такой линии, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов расколется пополам, это нам совершенно не приходило в голову.

<…> Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц, и они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники — профессионалы революции. И это была, конечно, тоже главным образом интеллигенция, но, несомненно, другого типа — не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию.

Главным образом этот элемент, которому Ленин придавал такое огромное значение, который он называл бактерией революции, и был сплочен знаменитым Организационным бюро комитетов большинства, которое и дало Ленину его армию. <…>

По окончании ссылки в Киеве мне удалось повидаться с тов. Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем тов. Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества. Он-то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, великолепного товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем-нибудь политически, он сейчас же рвет и личные отношения. В борьбе, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.

Едва после ссылки приехал я в Киев, как получил от Бюро комитетов большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию Центрального органа партии. Я сделал это.

Несколько месяцев я прожил в Париже отчасти потому, что хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я все-таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и начал уже воевать с меньшевиками.

Ленин писал мне раза два короткие письма, в которых звал торопиться в Женеву. Наконец он приехал сам.

Приезд его для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвел слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть-чуть бесцветным; ничего определенного он мне не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.

На отъезд я согласился.

В то же время Ленин решил прочесть большой реферат в Париже на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.

На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь заряженная волей речь.

Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силен Ленин как публицист своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, чтобы она отчеканилась, наконец, даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.

<…> Но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера — тем, что составляло половину его облика, — была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче и никогда не выходить за круг, начертанный сильным умом, который всякую частную задачу устанавливал, как звено в огромной мировой политической цепи.

<…> Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет и как легко рассмешить его, какая у него наклонность к смеху — этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось переживать, Ленин был неизменно ровен и все так же наклонен к веселому смеху.

Его гнев также необыкновенно мил. <…> Он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии — и рядом был тот же смешок в глазах, была способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто разыгрывается Лениным, потому что так нужно, внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.

В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы — дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.

В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни… Пишет он страшно быстро крупным, размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые как будто не стоят ему никакого усилия. Писать он может в любой момент — обыкновенно утром, только встав с постели, но также и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время (за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции) больше урывками, чем усидчиво; но из всякой книги, чуть ли не из всякой страницы он всегда вынесет что-то новое, выкопает ту или иную нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.

Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.

Но если Ленина как-то смешно называть «трудолюбивым», то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать[4].

Увы, не только в марте, но еще за какую-нибудь неделю до смерти Владимира Ильича мы все надеялись на это. Решительно все врачи, которые его лечили, заверяли его семью и ближайших его друзей, что дело идет быстро на поправку. В этом смысле в марте мы относились к делу несколько пессимистичнее, чем, скажем, в декабре 1923 года. Между тем неизлечимый недуг продолжал свое дело. Врачи ошибались, и в заблуждение их вводило то, что великий мозг Владимира Ильича, несмотря на ужасные изъяны, нанесенные ему болезнью, так энергично боролся с ее симптомами, что приводил иногда к обнадеживающим улучшениям. — А. Л. (Прим. 1924 г.).

Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берет этот отдых, как какую-то ванну, во время его он ни о чем не хочет думать и целиком отдается праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освеженным и готовым к новой борьбе.

Этот ключ сверкающей и какой-то наивной жизненности составляет рядом с прочной широтою ума и напряженной волей, о которых я говорил выше, очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как-то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных настроений — от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого-нибудь «сиволапого» мужика, явившегося из глубины Пензенской губернии…

Вернусь к моим воспоминаниям о Ленине до Великой революции.

В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались главным образом внутренней партийной борьбе. Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие к полемическим стычкам; он не придавал такого уж большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своем была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.

В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, улавливая и обнажая всякий намек на оппортунизм (в чем был совершенно прав, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя). В политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Нельзя сказать, чтобы подобным же образом вели себя и меньшевики: отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удавалось в то же время сохранить сколько-нибудь человеческие личные отношения. Меньшевики обратились уже для нас во врагов. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил. Мартова же любил и любит[5], но считал его политически безвольным и теряющим за тонкостями политической мысли общие ее контуры.

С наступлением революционных событий[6]дело сильно изменилось, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае демократической республике. Наша же, как утверждали меньшевики, «революционно-техническая» точка зрения, увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь. Мы почувствовали живую почву под ногами.

Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию. <…>

Встретился я с ним уже затем в Петербурге. <…> Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии — большевиков.

В то время Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню — один только раз, под фамилией Карпова, причем был узнан, и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом «в углу», почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий. <…>

Ленина в обстановке финляндской — когда ему приходилось отгрызаться от реакции — я не видел.

Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе.3 Здесь мы были с ним как-то особенно близки: помимо того что нам приходилось постоянно совещаться, ибо мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера. Мы взвешивали перспективы великой социальной революции, при этом в общем Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по-видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице, и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически выжидать, когда движение пойдет вверх, и вести себя соответственно. У Ленина оказалось больше, чем у всех, политической чуткости, что не удивительно. <…>

Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и как-то прячется в тень на международных конгрессах — может быть, потому, что он недостаточно верит в свое знание языков; между тем он хорошо говорит по-немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Как бы то ни было, Ленин ограничивал свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами, и это изменилось после того, как Ленин почувствовал себя сначала в некоторой степени, а потом и безусловно вождем мировой революции. Уже в Циммервальде и Кинтале (где я, впрочем, лично не присутствовал) Ленин, насколько знаю, произносил большие и ответственные речи на иностранных языках. На конгрессах же III Интернационала он выступал зачастую с длинными докладами и притом не соглашался, чтобы их переводили переводчики, а говорил обыкновенно сам, сначала по-немецки, потом по-французски, всегда совершенно свободно и мысль свою излагал ясно и гибко. Тем более трогательным показался мне маленький документ, который я недавно видел в коллекциях музея «Красная Москва». Это анкета, написанная собственноручно Владимиром Ильичем. Против вопроса: «Говорит ли свободно на каком-нибудь языке» — Ильич твердо поставил: «Ни на одном». Маленький штрих, прекрасно характеризующий его необыкновенную скромность. Ее оценит всякий, кто присутствовал при громовых овациях, которые немцы, французы и другие западные европейцы устраивали Ильичу после его речей, сказанных на иностранных языках.

Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным, когда я вместе с Богдановым и другими в свое время уклонялся влево и состоял в группе «Вперед»,4 ошибочно разошедшейся с Лениным в оценке необходимости для партии в эпоху столыпинской реакции пользоваться легальными возможностями. <…>

Прибавлю к этим беглым замечаниям следующее. Мне часто приходилось работать с Лениным при выработке разного рода резолюций, обыкновенно это делалось коллективно — Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу.

Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Когда кому-нибудь удается найти вполне подходящую формулу: «Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте-ка», — говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: «Скажем лучше так». Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отменяет, со смехом выслушав меткую критику.

Такая работа под председательством Ленина ведется всегда необыкновенно споро и как-то весело. Не только его собственный ум работает возбужденно, но он возбуждает в высшей степени умы других.

Сейчас я не буду ничего прибавлять к этим моим воспоминаниям о Владимире Ильиче до революции 1917 года. Конечно, у меня имеется еще очень много впечатлений и суждений о том абсолютно гениальном руководстве русской и мировой революцией, которое наш вождь сделал достоянием истории.

Я не отказываюсь от мысли дать более полный политический портрет Владимира Ильича на основании позднейшего опыта: целый ряд новых черт — отнюдь не идущих, однако, вразрез с отмеченными мною и характеризующих непосредственно его личность, — конечно, обогатил мое представление о нем за эти последние шесть лет сотрудничества. Но для таких более широких и содержательных портретов придет еще время.

Мне кажется, что товарищи, пожелавшие вновь опубликовать эти слегка лишь мною редакционно измененные страницы первого тома «Великого переворота», не ошибутся, полагая, что и они имеют свою небольшую ценность в истории России и современности, к которой всегда наблюдается в самых широких народных кругах такой обостренный и законный интерес.

[1924]

 

Ленин*

 

 

I

 

«Лучшая часть интеллигенции, большей частью из интеллигентского пролетариата, переходит к трудящимся: в эпоху Чернышевского к крестьянству, в эпоху Ленина — к пролетариату».

(«Самгин»)

 

Товарищи, я хочу в беглых чертах сказать вам о том, кем являлся Ленин в истории России, нашего отечества, кем он являлся в истории мира, и затем хочу поделиться некоторыми личными воспоминаниями или, вернее, попытаться дать вам абрис, силуэт Владимира Ильича как живого человека, поскольку мне приходилось его наблюдать.

Отец Владимира Ильича был сын крестьянина Астраханской губернии.1 Дед Владимира Ильича пахал землю. Этот выходец из народа, отец Владимира Ильича, был типичным интеллигентом-разночинцем, болел душою за крестьянство, пользовался большою любовью и доверием среди учительства, которым руководил, — к концу своей жизни отец Владимира Ильича занимал в области просвещения более или менее видное место в губернии, но это не сделало его чиновником. Он был преданнейший народный учитель, симпатизировавший революционерам и воспитавший своих детей в революционном духе. Старший сын его — Александр Ильич Ульянов был человек блестящих способностей. Многие, знавшие Александра Ильича студентом, говорят, что он по гениальности своей не уступал Владимиру Ильичу. Владимир Ильич был еще мальчиком, когда Александр Ильич вошел в революцию, в «Народную волю», и сделался душой большого заговора с целью убить царя. Заговор был открыт, и Александр Ильич был повешен. Через несколько дней после повешения Александра Ильича один из величайших русских ученых — Менделеев — в лекции своей с глубоким горем сказал: эти проклятые социальные вопросы, это ненужное, по моему мнению, увлечение революцией, сколько оно отнимает великих дарований!

Но Александр Ильич погиб не напрасно. Не только как всякий героический народоволец оставил он нам героическую традицию, но он заронил в уже пылавшее революционною ненавистью к неправде и революционною любовью к страдающему народу сердце маленького Володи новое пламя, и Владимир Ильич поклялся, что он отдаст всю свою жизнь народу и борьбе с Романовыми и их приспешниками.

Владимир Ильич, таким образом, был кровным образом связан через отца и брата с революцией прежней, народовольческой формации. Ум его жадно искал, каким образом можно помочь страдающему человечеству.

В широчайшей концепции чувства и мысли охватил Владимир Ильич все земное страдание и хотел послужить как можно более рационально, как можно более мощно тому, чтобы привести это страдание к концу. И он искал рациональных, целесообразных путей, чтобы этой цели достигнуть. И тут-то он наткнулся на два факта: на учение Карла Маркса и на развитие пролетариата в России. Учение Карла Маркса объективно, как астроном изучает светила небесные, установило пути, по которым возникает, зреет и умирает капитал, предрекло процессы, путем которых самим капиталом вызванный к жизни и им сплоченный пролетариат придет к победе над капиталом.

Это учение Карла Маркса, сделавшее социалистическую мечту наукой, было подхвачено в то время несколькими лучшими русскими умами и среди них громадным мыслителем — Георгием Валентиновичем Плехановым. Плеханов в русской заграничной прессе уже развернул идею о применимости марксизма к России. Это было большой заслугой.

Идя по стопам великих революционеров «Народной воли» но уже отказавшись от настоящей активной борьбы, измельчав, заменив революционную пламенность революционною фразою, эпигоны, вырожденцы народовольчества, — друзья народа на словах больше, чем на деле, жившие процентами с великого капитала мыслителей и деятелей расцвета, Чернышевских и Желябовых, — утверждали, что Россия идет совершенно своеобразным путем, что капитализм в России развернуться не может, так как внутренний рынок ее беден, а внешнего рынка она не добьется, что пролетариат всегда будет ничтожным меньшинством, что поэтому по-прежнему можно ориентироваться только на деревню, на общину.2 А так как ясно было, что ни деревня, ни община, ни интеллигенция на путях пропаганды или террористической борьбы из трясины Россию не выведут, то эта эпигонская доктрина на самом деле никого не удовлетворяла. Интеллигенция к тому времени, как Владимир Ильич выступил на арену деятельности, уже массами отходила от революции или хотя бы даже от сочувствия ей.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных