ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Будь здоров, школяр 2 страницаСлышно, как кряхтит Шонгин. Мы лежим и старательно затягиваемся горьким дымом самокрутки. Тишина. Потом кто-то говорит из темноты: - Хорошо б сюда Нина пришла бы. Мы бы с ней беседу провели. Сашка Золотарев смеется. - А я толстых люблю, - говорит он, - и чтобы выше меня. - У Нинки муж есть, - говорю я. Сашка смеется: - У меня тоже жена есть. Может, Нинкин-то сейчас у моей оладьи ест. - Война, - говорит Коля, - все перемешалось. А потом, если любовь, так ведь тут не прикажешь... Сашка смеется. - Паскуды вы, ребята! - говорит Шонгин и поворачивается на другой бок. - А я на гражданке с такой и не пошел бы, - говорят из темноты. А я пошел бы. - У меня такая девочка была. Катя ее звали, вот была красавица. Коса до пояса. Нинка - это так... - А тебе ее не навязывают, - раздраженно говорит Коля. - Не нравится, - говорю я, - не бери. Верно, Коля? - У твоей Кати нос, наверно, пупочкой был, - смеется Сашка, - ты ведь таких любишь. Чтоб нос пупочкой и чтоб от нее тестом пахло... - Досмеешься, Золотарев, - угрожают из темноты. Ты жива еще, моя старушка. Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой... Это Коля поет. И вдруг открывается дверь. И голос комбата врывается в темень: - Кто там пессимизм разводит? И снова тишина. Что будет завтра? Куда нас понесет? Из дому писем нет. У Сашки на палочке не осталось места для зарубок. Если меня ранят, попаду я в госпиталь. Наемся. Приеду в отпуск домой. Пойду в школу. И все увидят мои костыли. И нашивку за ранение на груди. И может быть, медаль мне дадут, так ее тоже увидят. И выйдет Женя. И уже она не будет посмеиваться. А все будут смотреть то на нее, то на меня. А я скажу ей: "Привет, Женечка". И пойду, пойду по коридору. А она догонит меня: "Может, ты зайдешь ко мне домой? Я соскучилась по тебе". - "К тебе? Домой? Что ты, что ты. Незачем. За это время многое изменилось". И пойду я по коридору. А девочки скажут ей тихо: "Дура ты, Женька. Сама виновата". - У меня от тыквы живот болит, - говорит Сашка. - Я ее на гражданке сроду не ел, - говорит кто-то. Коля советует: - А ты, Сашка, пойди сходи. - Дурак, - говорит Сашка, - тыква вещь хорошая, только когда не сырая. - А я борщ люблю, - говорят из темноты, - густой, чтобы ложка стояла. Мне никаких вареников не надо. А у меня нету ложки. Я как без рук без ложки. Надо мною смеются, над щепочкой моей. И сам я смеюсь... А ложки-то нет у меня... И сапог нету. Были бы у меня сапоги, не так бы мы с тобой, Нина, разговаривали... Нина, ты тоненькая такая. Вот мы идем с тобой по городу. Вот навстречу идет Женя. Она все понимает. И молчит. Дура она. А мы идем. А на мне черные брюки, белая рубашка с отложным воротничком, а через плечо - аппарат "лейка". И никакой войны. - А еще я съел бы сметаны, - говорят из темноты. НИНА Сколько ни хожу в штаб полка, сколько на Нину ни смотрю - она не замечает. А свои, штабные, говорят с ней просто: "Нина, дай кружку...", "Что, милая, устала?..", "Давай покурим...", "Здорово, Ниночка! Вот и еще раз увиделись!.." и обнимают ее. А она подаст кружку, улыбается, курит, сидя на ящике, и целует вернувшихся с задания, целует прямо в небритые щеки. Это потому, что они свои. А кто они, эти свои? Они - штабные крысы. А я прихожу с бата-реи. Я жизнью рискую. У меня руки сбиты, шинель обожжена, губы потрескались. Но они - свои. Я пролезаю в штабной блиндаж. Там тепло. Горит веселая пузатая трехлинеечка. Пахнет хлебом. И никого. Только Нина сидит с наушниками у приемника. - "Дон", "Дон", я - "Москва"... Прием. "Дон", "Дон", я - "Москва", как слышно? Прием. - Здорово, Нина, - говорю я развязно. Она кивает мне. Это так по-приятельски, так хорошо. Это так неожиданно. - Как меня слышно? Вот теперь хорошо? Прием... - Она снимает наушники. - Садись, вояка. Отдыхай. - Некогда, - говорю я и сажусь. На нары. И смотрю на нее. Она смеется: - Ну чего уставился? - Так. Давно не видел, как женщина смеется. Там ведь у нас, на батарее, женщин нет. Сашка вот Золотарев иногда улыбнется, Коля Гринченко, а женщин нет. Она снова смеется: - Этот ваш Коля сюда часто ходит. Все мне про свои геройства рассказывает. Не люблю хвастунов. - Ты приходи к нам. - Куда это? - На батарею. - Чайку попьем? - Посидим покурим... - Посидим покурим, - смеется она. Какой я бравый был, когда вошел. Какой бравый! Даже пламя лампы заходило ходуном. А теперь оно не шелохнется. - Хочешь, чайком напою? - Я чай не пью, - говорю я. И усмехаюсь. - А, понимаю, - говорит Нина, - ты к спирту привык. - Привык не привык, а предпочитаю. Чаем будем на гражданке баловаться. Она смотрит на меня прямо, не мигая, и смеется: - Чудак ты. У нас разведчики - такие ребята, а от чая не отказываются... Ну и чудак ты. А я приду к вам, на батарею. Ладно? Посидим покурим... а? - Да? - Да... А у тебя глаза хорошие. У меня белые крылья вырастают за спиной. Белые-белые. И от них светло, как от ракеты над передовой... Бред. - И все-то ты врешь насчет спирта. Это она говорит издалека. Я ее не вижу. Только два больших глаза. Круглых. Серых. Насмешливых. Выходят какие-то люди. Топают сапогами. Говорят разные слова. А я слышу: - "Дон", "Дон"... у тебя глаза хорошие... перехожу на прием, прием. - От лейтенанта Буракова? - спрашивают меня. - Так точно. - На-ка вот. Я беру бумагу. Кладу ее в карман. Иду к Нине: - Так ты придешь? - Куда?.. А, на батарею? Посидим покурим? Да? - Приходи. - А я не курю ведь, - смеется она. - Так посидим, да? - Что, Ниночка, красивых солдатиков завлекаешь? - слышу я за спиной. - Вот ведь все спокойно, тихо, а мне муторно как-то. Предчувствие у меня, - говорит Шонгин, - и тишина мне не в радость. Ну не радует она меня. Маленький, худенький Гургенидзе стоит перед лейтенантом Бураковым. На кончике носа у него капля. Он размахивает руками: - Отпускай меня домой четире дня. Кварели - мой дом. Принесу разний пурмарили, еда. Вино, хачапури, лобио. Этот каша уже нэлзя. Лейтенант смеется: - А кто воевать будет? - Я буду, - клянется Гургенидзе.- Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту. - А как же ты добираться будешь? - Что? - Как поедешь? Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением. - Давай отпуск. Сдэляем. Комбат смотрит на нас: - Ну как, отпустим? - Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, - говорит Шонгин, отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста? - Вот так, - говорит комбат, - не можем мы без тебя. - Зачем нэ можем? - волнуется Гургенидзе. - Можем. Четире дня войны нэту. - А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, - предлагает Сашка Золотарев. Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой. - Ээээ! - И сам смеется. И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю. И комбат говорит, посерьезнев: - Отдыхайте. Все. Вечером будем работать. И уходит. Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: "Приходите, погуляем". Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть... Я скажу ей: "Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну, пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной". И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны. - Ты чего не отдыхаешь? - спрашивает Коля Гринченко. Ну что мне сказать? - А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет. - Врешь ты все, Коля, - облегченно говорю я. - Как же ты врешь! - Поглядишь, - говорит он. - Лови момент. Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я... Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет. Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается. - Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем. - Она ведь замужем, - говорю я, - ничего у тебя не выйдет. Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры... кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать... За блиндажом урчит "виллис". И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее: - Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет - такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где? - Какой еще черноглазенький? - спрашивает Гринченко. - Ну такой, черноглазенький. Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе - черноглазый. И комбат - черноглазый... Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается: - Вот ты где, воин... Посидим покурим, а? Она подходит, подходит, подходит... - Интересно как! - говорит она. - Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? А-а-а, ты наверно, спирту напился, да? - Ничего я не пил. - Ну, расскажи что-нибудь... - Пойдем туда, за минные ящики, посидим. - О, какой ты! Сразу - в уголок. - При чем тут это? - При том, что каждому этого хочется. А на передовой тем более. Что завтра будет? - Ты мне нравишься, Нина. - Я знаю. - Знаешь? Задаешься просто. - Что ты, что ты, мальчик. Мне Коля Гринченко ваш рассказал, как ты во сне со мной разговариваешь. - Врет он все! Из-за блиндажа закричали: - Нина! Шубникова! К машине! - Ну вот. Пора. Так ты и не сказал мне ничего. Кто ты, что ты, что делать будем, - говорит она и ладонью проводит по щеке моей. - Ну, прощай. Война ведь. Может, и не увидимся. - Я завтра приду к тебе. Ты мне нравишься. - Я многим нравлюсь, - говорит она, - здесь ведь никого, кроме меня-то, нет. Она бежит к машине. Она быстро бежит. А над немецкими окопами все чаще и чаще взлетают ракеты. ЭХ, МАХОРОЧКА-МАХОРКА... Так из затишья возникает гром, так в сером утре появляются нежданные краски: красное - на сером, рыжее - на сером, черное - на белом. Пламя, ржавое, искореженное железо, неподвиж-ные тела. Нина укатила с майором в штаб. Последняя ракета над немецкими позициями как последний цветок. Сейчас Нина кричит, наверное, в микрофон: "Волга", "Волга", я - "Дон"... Как слышно? Прием..." А у меня в руках толстенькая, мирная такая мина. Сейчас я передам ее заряжающему. И миномет охнет, приседая на задние лапы. Я знаю, как будет. Ох, какой я уже опытный! И ладони мои уже не болят. А Коля Гринченко сидит на опорной плите миномета. Он очаровательно улыбается. И поет тихонечко, для себя: Эх, махорочка-махорка... - Немцы прорвались, слышал? - спрашивает Сашка. - Пехота? - Нет, танки. - Сюда идут? - По тылу ходят... - Много? - Штук сорок, говорят. Высоко над нами плывут немецкие бомбардировщики. Им не до нас. Они сбросят бомбы далеко в тылу, в нашем. - Будет медикам работенка, - говорит Сашка. А Коля напевает: Эх, махорочка-махорка... И тогда справа на сопочке разрывается немецкий снаряд. И в ответ дружно ударяют наши минометы. Все четыре. А потом еще раз. И еще. А за нашей спиной вспыхивают рыжие кусты разрывов. И горячий ветер касается шеи. И в затылке противно ноет. Немецкая артиллерия отвечает все чаще и чаще. - Нащупали! - кричит кто-то. Я ношу и ношу мины. Я уже не задумываюсь ни над чем. Каждое движение привычно до черта. Десять шагов назад. Холодного шестнадцатикилограммового поросенка - в ладони. Десять шагов вперед. Можно даже с закрытыми глазами. Несколько раз туда и обратно. И пальцы сами расстегивают крючки шинели. И подхватывают снег, и заталкивают его в рот. И вдруг возникает глупая мысль: кончится бой, возьму сахар, смешаю со снегом - получится мороженое... Десять шагов вперед. Десять - назад. Поросят - все меньше и меньше. Сколько времени прошло? Счастливые часов не наблюдают...В спину ударяет взрывной волной. Я не могу устоять. Я падаю. - А-а-а-а-а-а!..- кричит кто-то. И снова, уже слабее: - А-а-а-а!.. Это я сам кричу. Я вижу спины товарищей. Они ведут стрельбу. Они меня не видят. Слава богу! Все у меня цело, ничего не болит. Чего я раскричался? Вот если бы прямое попадание... Но это невозможно. Почему именно в меня? А почему бы и нет? И вдруг особенно сильный разрыв. И снова крик. Это уже не я кричу. Это кто-то другой кричит. Он так кричит, что нельзя не оглянуть-ся. Я вижу, как Коля подбегает к нему, а потом закрывает лицо ладонями и бежит обратно. И, не добежав до своего миномета, останавливается, и стоит, нагнувшись. Кто там был, у первого миномета? Никого вспомнить не могу. Никого. Вот так начисто всех. А у Сашки на палочке не осталось места для зарубочек. А командир взвода Карпов кричит, чтобы мы свертывали позицию. И все быстро-быстро работают. Скорей-скорей... Сейчас разнесут нас немцы, если будем копаться. И уже минометы прицеплены к "ЗИСам". И мы выкарабкиваемся из ложбинки, где была наша позиция. Где будет новая наша позиция? Что ждет нас впереди? Все молчат. А у меня перед глазами - черные пятна на снегу, воронка и фигура в шинели, медленно бредущая к нам. Я не хочу думать об этом, а оно сидит в голове, и никак от него не избавиться. - Вот и нету первого, - говорит Сашка. - Нету, - говорю я. - И ребят нету, - говорит Сашка. - Помолчи...- Это Шонгин требует. Он сидит согнувшись. А машины идут. И я не замечаю уже стрельбы. Я только вижу бледное лицо Коли. Он смотрит куда-то вперед и даже не шевельнется. - Слышь, Коль, - говорит Сашка, - скоро с Нинкой-то прощаться. В другую дивизию нас перебросят... Коля сидит все так же. - Помолчи, - говорит Шонгин. - Сейчас еще танков не хватает по нашу голову, - говорит Гаврилов, они по тылам ходят. Мы проезжаем мимо какого-то пожарища. Сарай стоял, наверное. Он сгорел. Дымятся головни. И пахнет так отвратительно тоскливо. Запах гари, запах гари... Это не то слово. С новых позиций мы ведем огонь по врагу. Три наших миномета рявкают куда-то через холмы. А я подношу и подношу мины. А ведь могло ударить в наш миномет. Не в первый, а в наш. И не подносил бы я мин. Может быть, я шел бы по полю, медленно, враскачку, а потом упал бы. Здесь пока спокойно. Нас пока не накрыли. И снова: - Отбой! И опять - по машинам. И - в ночь, в ночь, в темень. Мы топчемся в темноте вокруг машин. Цепляем минометы. А где-то высоко, в черном небе, гудят бомбардировщики. - Наши идут. - А днем-то их не видать. - Пусть хоть ночью. Подходит командир взвода младший лейтенант Карпов. Он руки потирает. Щеки потирает. Замерз или волнуется наш командир взвода? - Опять переезжаем? - спрашивает Сашка Золотарев. - А как же, - говорит Карпов, - вперед идем, ребята. Хватит отсиживаться... - Отсиживались... - говорит Шонгин, - вон скольких потеряли! - Война, - говорит Карпов тихо, - уж вам ли, Шонгин, старому солдату, говорить об этом? Все молчат. Слова - это просто смешно. Действительно война. Ну что тут скажешь? Карпов виноват? Вон он какой краснощекий, молодой, энергичный... Я виноват? Коля? Мы сидим в машине. Бездорожье. Машину покачивает, как корабль. Мы покачиваемся из стороны в сторону. Хорошо еще, что едем. А то ведь могло развезти все кругом. Попробуй потаскай на себе "ЗИСы". Мы едем. Идет снег пополам с дождем. Мы промокаем постепенно. Сначала это даже хорошо: прохладно становится после запарки. И холодные капельки уютно затекают за шиворот. А вот сейчас уже бы ни к чему. Хватит. Я знаю, через минуту нас начнет бить мелкая дрожь. И тогда попробуй-ка согрейся. И ноги замерзают. Быстро и наверняка. И мы движемся в сторону нового боя. Уже ясно слышны разрывы и автоматные трели. И озаренное небо выплывает из-за холма. "ГДЕ ВАША ДОЧЬ?.." Как все хорошо складывается. Завтра напишу письмо домой. Я жив. Что осталось от батареи? Два миномета и не больше тридцати человек. А я жив. Меня даже не царапнуло. Завтра напишу письмо. Домой. - Давай постучимся... - говорит Сашка Золотарев. Ночь. Хатка какая-то. Окна темны. Я стучу в ставню. "Мадам, не будете ли вы столь любезны..." Никто не отвечает. "Мадам, я остался в живых. О, если б вы знали, что там было!.." Я стучу в ставню. "Ботфорты - сюда, мундир - в гардероб, шпагу - на стул..." - "Благодарю вас... А где же ваша дочь?.." - Спать... Спать.. Спать... - говорит Коля. Я стучу в ставню. "Вальдшнеп?.. Сыр?.. Вино?.." - "О, благодарю вас. Ломтик холодной телятины и ром. Я солдат, мадам". Я стучу в ставню. - Замерзнем к черту. - Пошли в другую. - Еще разок постучи. Я стучу в ставню. Сашка стучит в ставню. Коля стучит в ставню. "Вот ваша комната. Спокойной ночи". - "Спокойной ночи, мадам. А где же ваша дочь?.." - Чего вам еще? На пороге раскрытой двери - женщина. Она закутана. - Нам бы переночевать, мамаша. - Мы в живых остались, - говорю я. - Радость-то какая... - говорит женщина, - только вас и не хватало. - Мы зайдем? - спрашивает Коля. - Холодно очень, - говорит Сашка. - Мы переночуем только и уйдем, - говорю я. В сенях холод. В комнате тепло. Чадит коптилка. Кто-то ворочается на печи. Комната маленькая. Куда мы все ляжем? Женщина сбрасывает платок. Она совсем молодая. - Ложись сюда, - говорит она Коле. Она в угол показывает. Хорошее место у Коли. - А ты сюда, - говорит она Сашке. Золотарев ложится на свою шинель, расстелив ее под столом. И Коля молча раздевается. А меня устраивают на короткой лавке под печкой. Лежать можно только на боку. А, черт с ним! Лишь бы лежать. А сама хозяйка ложится на койку. На раскладную. Заваленную каким-то тряпьем. Она лезет под это тряпье, не снимая полушубка. Я кладу шинель на лавку. Гаснет синий огонек коптилки. Чья-то рука проводит по волосам моим. - Лезь ко мне, - говорит с печки тихий голос, - у меня тепло. - А ты кто? - Какая разница? Лезь. У меня тепло. - Манька, - равнодушно говорит хозяйка, - смотри у меня... - Тебя не спросилась, - говорит Манька с печи. А рука ее гладит меня, гладит. - Лезь сюда. - Обожди, ботинки сниму. - Лезь. Какая разница? Вдруг услышат?.. "Где ваша дочь, мадам?.." Вдруг услышат... Вот тебе и дочь!.. Возле Маньки тепло. Если я прикоснусь к ней, все полетит к черту. Манька... Неужели так и называть? - Тебя как зовут? - Мария Андреевна... Вот тебе раз! Как же так... У нее горячий упругий живот, руки маленькие, цепкие. - Сколько вам лет? - Шестнадцать. А что? - Тишшше... - А что? А что? - Услышат... - Пусть... Иди поближе. - Манька, - говорит хозяйка, - ой смотри, Манька... - Сама разберусь, - говорит Манька. А внизу покашливает Сашка Золотарев. А Коля говорит: - Хозяйка, а тебе не холодно? А Мария обвилась вокруг меня, и уже не понять, где я, где она. Все перепуталось. - А сердце-то у тебя ой как бьется, - смеется она прямо в ухо, испугался, что ли? А Коля спрашивает: - Тебе не холодно, хозяйка? Так просто? И Нина вот так же? И все?.. - Ты что, неживой, что ли? - Пусти меня. - Да уж я шучу, дурачок... - Пусти, Мария... - Мария... - говорит хозяйка, - как же, Мария. Дура белобрысая, а не Мария. - Пусти, хуже будет. - Ну давай так полежим, ладно? - Пусти... - Ну и вались на свою лавку, раз тебе с людьми тесно. ...На лавке - прохладно. Сашка покашливает. Коля говорит из своего угла: - Хозяйка, замерзла ведь в тряпье-то. Хочешь, шинелью накрою?.. ...Кто-то ходит по хате. И что-то шепчет. Это тихий торопливый шепот. Слов я не разбираю. Это, наверное, Мария там, на печке. А может быть, это хозяйка. А может быть, это и не шепот, а тишина. Но кто-то всхлипывает. Как трудно, наверное, в этом маленьком поселке. А меня завтра засмеют. Засмеют, засмеют! И поделом мне. Сама просила. Уговаривала... Засмеют. Утром встану пораньше, пойду в другую хату, или в штаб пойду, или в машину пойду... А она как огонь горячая. Мария Андреевна. Она первая смеяться будет. Шестнадцать лет... Коля про таких говорит "кровь с молоком"... А кто-то и в самом деле плачет. Или это за окном? - Кто это? - спрашиваю я. - Не ори, - говорит хозяйка, - лег и спи. Это у меня бред. А меня засмеют, засмеют... И все-таки кто-то плачет. А может быть, это Мария смеется?.. Утром Сашка Золотарев говорит: - Похоже, что здесь припухать. Комбат картошку ест. Машины разбиты. Сашка уже умылся. От него пахнет морозом. Щеки у него, как у ребенка, пунцовые. Уже успел все разузнать. А Коля спит. А в хате - ни Марии, ни хозяйки. - Что ж с нами теперь будет? - спрашиваю я. - А ничего не будет, - говорит Сашка, - подождем новую технику - и снова. - А машины побиты? - Начисто. - А кухня работает? - Какая там кухня... Сашка достает из мешка три пачки горохового концентрата. - Вот выдали. Будем варить. Колю-то будить надо. Вставай, Мыкола! И вдруг входит хозяйка. И снимает платок с головы. И я вижу, что она совсем молодая. И красивая. - Вставай, Мыкола, - говорит Сашка. Но Коля спит. - Зачем будишь-то? - спрашивает хозяйка. - Пускай его спит. Устал ведь. Она говорит строго очень, а сама все на Колю смотрит. - Давай сварю, - говорит она и берет у Сашки концентрат. ...Мы сидим за столом. Мы молчим. Едим похлебку гороховую. Мы едим деревянными ложками. А у меня ложки нету. Вот уйдем отсюда, и достану я свою дощечку. А уж этой деревянной сейчас поем. Давно ложки у меня не было... Мы едим гороховую похлебку, хлеба нет. Коля ест медленно. Изредка на хозяйку посматривает. А она сидит напротив. И тоже иногда на него глядит. И все. А я жду, что Мария вот-вот начнет смеяться. А она и не смотрит на меня. Я сейчас только и разглядел ее как следует. Она курносая такая. И лицо широкое. И на лоб смешная челочка спадает. А на носу несколько крупных не то веснушек, не то просто родинок. - Ну как, конопушечка, - говорит ей Сашка, - как жить дальше будем? - Проживем, - говорит Мария. - Вкусная штука получилась, - говорит Коля и смотрит на хозяйку. - А что это вы друг на друга и не похожи вроде? - спрашивает Сашка. Живете вместе, сестры как будто, а не похожи... - А мы и не сестры, - говорит Мария, - мы чужие. Просто живем вместе. - А похлебочка-то ничего получилась, - говорит Коля. И смотрит на хозяйку. А она ничего не говорит. И вдруг входит Шонгин. - Ну вот, принесло, - громко говорит хозяйка. А Шонгин садится на табурет. - Много народу побило, - говорит он, - и раненые есть. Увезли. - И достает кисет. - Покурим? - спрашивает Сашка. - А чего курить? - говорит Шонгин. - Тут и на одну не наберется. - И показывает кисет. - А ты где спал, Шонгин? - спрашивает Коля. - А я и не спал, - говорит Шонгин, - раненых больно много было. Пока всех подобрали - и утро. - Сейчас бы покурить, - говорит Сашка. - Покури, покури, - говорит Шонгин и затягивается. Он пускает большие клубы дыма. И говорит: - Вот зашел поглядеть, как вы тут. А хозяйка наливает в чашки молоко. И Коля говорит: - Слышь, Шонгин, концентрату тебе не хватило. Может, молока попьешь? - Козье молоко, - говорит Мария. - А я уже ел, - говорит Шонгин, - ел. Гургенидзе ранило. Я супу сварил ему и себе. Бедный маленький грузин. Совсем мальчик. С вечной каплей на носу. "Попадалься - не попадалься..." - Сильно его, Шонгин? - Приблизительно ничего себе, - говорит Шонгин, - на машине лежит, на последней. Сейчас повезут. Я бегу по свежему снегу. К машине. Возле нее ходят солдаты. Гургенидзе лежит на соломе, в кузове. В обгорелой шинели. Он поднимает забинтованную голову. На кончике носа повисает капелька. - Попадалься, - грустно улыбается он. А мы с ним не дружили. Так, знали друг друга. А у него покрасневшие веки часто-часто вздрагивают. - Куда тебя? - Голова попадалься, живот попадалься, нога тоже попадалься... Шонгин мэня носил на своем спина... - Ничего, Гургенидзе, теперь отдохнешь. Все хорошо будет. Мотор тарахтит. Гургенидзе откидывается на солому. Руки у него на груди сложены. - Какой у нас часть? - спрашивает он.- Какой номер? - Отдельная минометная батарея, друг. - Нэт, полк какой? - Кажется, 229-й... - А дивизия какой? - А зачем тебе? - Госпиталь спрашивают... Мотор гудит ровно. Кузов подрагивает. - Какой дивизия? - А черт ее знает! - кричу я. Машина идет по свежему снегу. Рука Гургенидзе торчит из кузова. Это он прощается с нами. Уехал, уехал... А ложку забыл я у него выпросить! Комбат говорит мне: - Собирай всех. Пора. Отдохнули. ...В хате нет никого. За домом на бревне сидит хозяйка и Коля. Она молчит. Голову подперла ладонью. Глаза у нее красные. Губы, как у девочки, надуты. А Коля курит и тоже молчит. - Пора, Коля, - говорю я, - комбат приказал... - Знаю, - говорит он и встает. И смотрит на меня. Я жду его. - Знаю, - говорит он. Я ухожу. Пусть прощаются. ДОРОГА - Видал у немцев машины? - спрашивает Коля. - Брезент, и все такое. Сидят, как дома. А тут... - Я же ног не чувствую,- говорит Сашка Золотарев.- Я бы валенки обул. Пимы. Морда - черт с ней, главное - ноги. Может, у меня большой палец уже отвалился, а? Сниму ботинок, а он выпадет. А мне бы не валенки. Мне хотя бы сапоги. С широким голенищем. Чтобы они как корабли. Встал в воду - ничего, встал в снег - ничего. Хоть ночь стой. Пожалуйста. Степь, степь, степь. Когда мы остановимся? Идет наступление. Кочует наша батарея. То в одну часть ее направляют, то в другую. Где-то, неизвестно где, остался полк, которому были мы приданы. А там - Нина. Нина, Нина, очень ты мне хорошо улыбалась. И не могу я тебя позабыть. Кто ты и откуда? Ничего мне не известно. Где я тебя разыщу? Все померкло, потускнело все, что было. Где-то Женя в тумане, вдали. Только ты, Нина. И зачем ты так хорошо со мной говорила? - А я во сне разговариваю? - спрашиваю у Коли. - Один раз говорил. С Нинкой Шубниковой. - Что? - Садись рядом, Нина. Ну, садись. Посидим покурим - так говорил. Потеха. - А она тебе про меня говорила? И зачем спросил? Сейчас он посмеется. Выдумает что-нибудь... - Нет, не говорила, - хмурится Коля. - Чего говорить. Она с начальником штаба полка живет. Помнишь, майор такой высокий? Помню, помню. Если бы он этого не сказал, теплее было бы. Если когда-нибудь встречусь с ней, ну просто так, случайно, ведь может быть такое, я ей скажу... - Когда я в кавалерии служил, - говорит Шонгин, - вот была беда, это уж в самом деле горе. С марша пришел, а спать нельзя: коня расседлай, напои, накорми, а время останется - сам отдыхай. - А у англичан официантки солдат обслуживают, - говорит Коля, - и к обеду - коньячок. - Врешь ты все, Гринченко, - ворчит Шонгин. Машины стоят. Впереди - пробка. Вечереет. - Слезай, ребята. Грейся. Писем из дому нет. Что там?.. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|