Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Язык: первая жертва




Единственный гражданский долг поэтазащищать свой язык от искажения и подмены понятий. И это особенно важно сейчас. Искажение языка происходит очень быстро. Л когда язык искажен, люди утрачивают веру в то, что они слышат, и это ведет к насилию.

У.Х.Одсн

Когда наш век корчится в родовых схватках пере­мен, первым страдает язык. А это, как правильно от­мечает Оден, напрямую ведет к росту насилия. Билли Бад, оказавшись на скамье подсудимых после того, как ударом кулака убил боцмана, восклицает: «Язы­ком бы я его не поразил... Объяснить это я мог толь­ко кулаком». Не будучи способным воспользоваться языком (из-за сильного заикания), он мог выражать свои мысли только физической силой.

Насилие и общение исключают друг друга. Проще говоря, с тем, кто является вашим врагом, говорить невозможно, но если вы все же способны общаться с ним, он перестает быть врагом. Этот процесс имеет двойную направленность. Когда человек испытывает ярость по отношению к другому — скажем, в припад­ке гнева или в желании мести за ущемленное самолю­бие, — способность изъясняться автоматически бло­кируется неврологическими механизмами, которые высвобождают адреналин и направляют энергию в

мышцы, готовя организм к схватке. Представитель среднего класса, возможно, походит из угла в угол, пока не успокоится достаточно, чтобы выразить свои эмоции в словах, пролетарий же может попросту пе­рейти к действиям.

Рассуждая об истоках власти у ребенка, Гарри Стэк Салливан указывает на то, что «самым мощным орудием ребенка является плач. Плач представляет собой деятельность речевого аппарата, губ, рта, гор тани, щек, голосовых связок, межреберных мышц и диафрагмы. Из плача происходит обширный набор наиболее эффективных инструментов, с помощью ко торых человек формирует свою безопасность в среде людей. Я имею в виду языковое поведение, операции со словами»30.

Основание этих явлений можно увидеть, если об­ратить внимание на то, что дает языку возможность быть. Язык возникает на основании соединяющей людей способности к пониманию, эмпатической связи между людьми, структурированного единства, кото­рому они причастны, способности отождествить себя с другим. Эта способность к пониманию больше, неже­ли просто слова: она подразумевает состояние «Мы», которое может объединять людей. Прототипом этого состояния является созревание плода в утробе мате ри, завершающееся процессом рождения. Если бы не существовало утробы матери, в которой мы развива­лись на эмбриональной стадии, язык был бы невоз­можен; а если бы затем не последовало рождения, он был бы не нужен. Из этой диалектической связи с другими, связи, внутри и вне которой мы можем жить

30 Sullivan H.S. Basic Conceptions / Conceptions of Modern Psychiatry. N.Y.: W.W.Norton, 1953. P. 15.

и действовать, потаенными и сложными путями на протяжении многих веков шло развитие речевой спо­собности. Каждый индивид одновременно связан с другими и независим от них. Из этой двойственной природы человека рождаются символы и мифы, со­ставляющие основу языка и служащие связующим людей мостом над разделяющей их пропастью.

Мы можем лучше прояснить связующую функцию символа, если вспомним, что слово символ происхо­дит от двух греческих слов: ovv, «с», и /taAAeiv, «бро­сать, кидать», — и означает буквально «соединять». Символ связывает воедино разные стороны опыта, такие как сознательное и бессознательное, индивиду­альное и общественное, историческое прошлое и не­посредственное настоящее. Антонимом символа явля­ется диавол, «разрывающий связь». «Дьявольскими» функциями являются, соответственно, разделение, от­чуждение, разрыв взаимоотношений, в противопо­ложность сближению, соединению, союзничеству. Древние люди так же хорошо, как современные, зна­ли о том, какие опасности таит искажение языка. Так, Сократ говорит в диалоге Платона «Федон»: «Невер­ное использование языка не просто безвкусно, но поис­тине губительно для души». А современные критики недугов общества подобным образом говорят: «Сила и здоровье общества зависит от общности языка и понятий, и нам очевидно, что белое и черное сообще­ства в Америке уже не говорят на одном языке и не разделяют единого понимания происходящего»31.

Поскольку символы приводят к соединению смыс­лов, они высвобождают огромную энергию. Длинные

31 Abrams R., Vickers С, Weiss R. Postscript / / Dialogue on Violence / R.Thcobald (Ed.). N.Y.: Bobbs-Merrill, 1968. P. 90.

волосы и хиппового вида одежда молодого поколения, к примеру, являются символами оппозиции всей эко­номике Америки, основанной на жажде наживы и со­ревновании. Поэтому Никсон и Агнью, как и некото­рые другие люди в этой стране, с такой яростью реагируют на такую форму волос и голубые джинсы. Волосы и джинсы сами по себе совершенно безопас­ны, однако как символы протеста молодежи против ценностей, которые президент и вице-президент отож­дествляют с Америкой, они представляют собой реаль­ную силу.

Когда связь между людьми нарушается — то есть, когда разрушаются возможности общения — возни­кает агрессия и насилие. Так, недоверие к языку с одной стороны и агрессия и насилие с другой проис­текают из единой ситуации32.

1. Недоверие к словам

Глубокая подозрительность по отношению к язы­ку и обеднение нас и наших взаимоотношений, кото­рые одновременно являются причиной и следствием

3- Я не говорю о типе агрессин, известном как «любовные ссоры», где агрессия действительно выражает желание снова соединиться. Она на стороне «любви», а не в оппозиции к ней; мы еще хотим разговаривать, и это может стимулиро­вать многое. Я говорю о реальной противоположности люб­ви—о злобе, состоянии, в котором человек хочет отдалиться от другого настолько далеко, насколько это возможно. Это омертвляет язык, умервщляст способность говорить, общать­ся. Есть еще одна сложная проблема, отличающаяся от пер­вой: ненависть, прорывающаяся в насилии, всегда должна быть как-то связана с любовью, иначе она утратит свою энергию, и за нес не будет желания бороться. Все, с чем мы боремся, содержит амбивалентность ненависти-любви; любовь, как правило, вытесняется и этим сообщает динамику ненависти.

яруг друга, бурно разрастаются в наше время. Мы испытываем отчаяние от того, что не способны поде­литься с другими тем, что мы чувствуем и думаем, и еще большее отчаяние от того, что мы неспособны различить в себе, что мы чувствуем и кто мы есть. Основанием этой утраты идентичности является утра­та убедительности символами и мифами, на которых идентичность и язык держатся.

Распад речи выпукло изображен в произведении Оруэлла «1984», в котором люди не просто проходят через этап «двоемыслия», но используют слова прямо противоположно их значению, к примеру, слово вой­на означает мир. В пьесе Беккета «В ожидании Годо» на нас производит схожее впечатление, когда фабри­кант Поццо приказывает своему рабу, интеллектуалу Лаки: «Думай, свинья! Думай!» Лаки начинает плес­ти словесный салат из длинных фраз, хаотично свя­занных друг с другом, который занимает полные три страницы. В конце концов он падает в обморок на сцене. Это живой пример ситуации, когда речь не говорит ни о чем, кроме пустой эрудиции.

Распад проявляется и в протесте студентов про­тив «слов, слов, слов», которые они обязаны слу­шать, в их душевном отвращении к слушанию одних и тех же снова и снова повторяемых вещей, и в их готовности обвинять преподавателей и других в «сло­весном поносе» и «словоблудии». Обычно это пони­мают как критику в адрес лекционного метода. Но на самом деле речь идет — или должна идти — об особом типе лекции, не передающей «бытия» от одного человека к другому. Нужно признать, что слишком часто это свойство академической жизни делает студенческий протест против неадекватного об­разования более уместным. В библиотеках колледжей

полки ломятся от книг, которые были написаны, по­тому что были написаны другие книги, те в свою оче­редь потому что были написаны другие книги со­держание в них «питательных веществ» становится все меньше и эфемернее, пока, наконец, книги не начинают казаться не имеющими ничего общего с преклонением перед истиной, но написанными ради одного статуса и престижа. А в академическом мире последние две ценности действительно могут обладать силой. Не удивительно, что молодые поэты разоча­рованы речью и держатся мнения, провозглашенно­го ими в Сан-Франциско, что лучшая поэма — «чи­стый лист бумаги».

В то же время, при нашем отчуждении и изоля­ции, мы страстно желаем простого, открытого выра­жения наших чувств к другому, непосредственного от­ношения к его бытию, например, смотреть в глаза, чтобы видеть и чувствовать его, или тихо стоять рядом с ним. Мы ищем прямого выражения наших эмоции без всяких барьеров. Мы стремимся к такой невинное ти, которая стара как эволюция человека, но приходит к нам как нечто новое, невинность детей, снова в по­павших в рай. Мы страстно желаем прямого телесного выражения близости, чтобы сократить время узнава­ния другого, обычно требуемое близостью; мы хотим говорить посредством тела, моментально перескочить к идентификации с другим, пусть даже мы знаем, что она будет неполной. Короче, мы желаем обойти все символические вербально-языковые препоны.

Отсюда сильная в наши дни тенденция к терапии действием в противоположность терапии словом, и убеждение, что истина откроется — если откроется вообще, — когда мы сможем жить, скорее исходя из своих мускульных импульсов и ощущений, нежели

будучи погребенными под грудой мертвых понятий. Отсюда группы встреч, марафоны, ню-терапия, ис­пользование ЛСД и других наркотиков. Все это, ко­роче говоря, есть включение тела во взаимоотноше­ние, когда взаимоотношения нет. Какими бы ни были эти взаимоотношения, они эфемерны: сегодня они ярко расцветают всеми цветами радуги, но на­завтра оборачиваются унылым местом, а в наших ру­ках остается лишь пена морская.

Моя цель не в том, чтобы развенчать эти формы терапии или принизить значение тела. Мое тело оста­ется способом, которым я могу себя выразить — в этом смысле я есть мое тело, — и, разумеется, заслужива­ет признательности. Но равным образом я есть мой язык. И я желаю заострить внимание на тенденции к деструктивное™, которая проявляется в присущих терапии действиям — попытках обойти язык.

Такого рода терапии действием тесно связаны с насилием. Становясь все более радикальными, они ба­лансируют на грани насилия как во внутригрупповой деятельности, так и в подготовке новых участников движения антиинтеллектуализма вне ее. Острая нужда в таких формах терапии на самом деле коренится в отчаянии — в безрадостном факте непонятости, неспо­собности общаться и любить. Это стремление одним прыжком преодолеть временную дистанцию, необхо­димую для установления интимности, попытка непос­редственно почувствовать и пережить надежды, мечты и страхи другого33.

11 Я получил много писем, в которых говорилось, что чтение моей книги «Любовь и воля» подобно прикосновению, что кажется, будто я «непосредственно присутствую» в одном помещении с читателем, который на самом деле, возможно, никогда не видел меня и находится, быть может, за тысячи

Но интимность требует истории, даже если двое людей сами вынуждены создавать эту историю. Мы забываем на свой страх и риск, что человек есть со­здание, творящее символы, и если символы (или мифы, которые являются примером символов) кажут­ся сухими и мертвыми, их следует оплакивать, а не отбрасывать. Банкротство символов должно быть уви­дено в своем существе, как промежуточная станция на пути к отчаянию.

Недоверие к языку порождается в нас пережива­нием того, что «средство коммуникации и есть сообще­ние». Большая часть слов, которые мы слышим с экра­на телевизора, лживы не в смысле прямого говорения неправды (что предполагало бы сохраняющееся еще уважение к слову), но в том смысле, что слова исполь­зуются с целью «продажи» персоны говорящего, а не для того, чтобы сообщать некоторый смысл. Это наи­более тонкая форма подчеркивания не значения слова, а его «пиаровской» ценности. Слова не используются для своих подлинных, гуманистических целей, чтобы поделиться чем-либо самобытным или человеческим теплом. Средство коммуникации — это больше чем со­общение; пока оно работает, сообщения нет.

За выражением «нехватка кредита доверия», осо­бенно часто употребляемым во время войны, но, впро­чем, и в другие времена, стоит нечто гораздо более глубокое, нежели чье-то простое стремление обманы-

миль. Обычно за этим следовали похвалы моей способно­сти присутствовать в настоящем. Большинство моих кор­респондентов не осознавали, что переживание бытия было итогом восьми лет писания и переписывания. Само по себе писание и переписывание не дало бы читателю ощущение прикосновения, как и мое чувство присутствия. Необходи­мо и то и другое.

вать. Мы слушаем новости и чувствуем желание ра­зобраться, что на деле является правдой и почему нам об этом не говорят. В наши дни часто кажется, что средства массовой коммуникации прибегают к обма­ну. В этих сомнениях проявляется более серьезный недуг нашей общественной жизни: речь начинает иметь все меньше и меньше отношения к тому, что обсуждается. Отрицается любая связь с базовой логи­кой. Тот факт, что язык коренится в общей структу­ре, полностью игнорируется.

Полезной будет следующая иллюстрация. Шесть дней спустя после вторжения в Лаос, когда произо­шедшее еще не получило в Америке огласки, секре­тарь национальной безопасности Лэрд вышел со встре­чи с Комитетом Вооруженных Сил и был окружен обычной группой репортеров:

Репортеры: Сэр, повсюду ходят слухи, что у нас есть план вторжения в Лаос. Это правда?

Секретарь Лэрд: Я только что завершил встречу с Ко­митетом Вооруженных Сил, и хочу сказать, что дискуссия по поводу проекта была цепной и согласованной.

Репортеры [протестуя]: Вопрос не об этом, сэр. "Изве стия" уже сообщили о вторжении.

Лэрд [улыбаясь]: Вы знаете, что "Известия" не пишут правды.

[Репортеры снова задают первый вопрос. ]

Лэрд: Я буду делать все необходимое, чтобы защитить жизни наших парней на поле боя. Больше никаких коммен­тариев. [Он уходит.]

Теперь никто не может сказать, что секретарь Лэрд в чем-либо солгал: очевидно, что все, что он говорил, соответствовало фактам. Однако отметим: его речь разрушает целостную структуру общения. Его ответы не^ соответствуют задаваемым вопросам. В крайней и

устойчивой форме это является одной из разновидно­стей шизофрении, но в наши дни это называется про­сто политикой.

2. Цинизм и насилие

Существует промежуточная стадия распада слов. Это цинизм. Он черпает силу в словах, призванных оказать давление на наши ожидания, разрушить цен­зуру и подорвать привычные нам формы взаимоот­ношений. Такие слова грозят нам ненадежностью, обусловленной отсутствием формы. Цинизм выража­ет то, что прежде было запрещено, открывает то, что прежде скрывалось. Таким путем он требует и полу­чает наше внимание.

Он может иметь как конструктивный, так и дест­руктивный характер. Когда Эзра Паунд пишет: «Уж зима в окно стучится / Ллойд поет: Черт побери / Пой, паскуда: черт возьми»31, — он моментально зах ватывает наше внимание за счет шокового эффекта: наши ожидания были направлены на то, чтобы услы­шать нечто вроде приятной английской лирики. Та­кого рода язык может быть полностью оправдан: поэт должен использовать слова, имеющие внутри себя «на­чинку». Цинизм атакует то, что было неприкосновен­ным, и возникает, когда слово теряет свойственную ему цельность. Часто на деле оказывается, что слова потеряли всякую основу своих значений, став не бо­лее чем пустыми формами.

То жеТамое имеет место и в современном искусст­ве. Изображая смерть и кровь и используя краски, производящие соответствующее впечатление, множе-

:м Levy Л. Ezra Pound's Voice of Silence,'. New York Times Magazine, Jan. 10, 1972.

ство художников буквально кричит: «Вы должны по­смотреть, вы должны обратить внимание, вы дол­жны начать видеть по-новому». Это на самом деле может, научить нас, пораженных тем, какие мы есть, не только смотреть, но и видеть.

Разрушение языка хорошо для себя уяснили левые экстремисты. Джерри Рубин говорит в своей книге «Сделай это»: «Никто уже не общается с помощью слов. Слова потеряли свое эмоциональное воздействие, ин­тимность, способность шокировать и заставлять влюб­ляться <...>. Но, — продолжает он, — есть одно сло­во, не разрушенное американцами. Одно слово, которое сохранило свою эмоциональную силу и чистоту»*5. Как вы уже догадались, это слово fuck. Оно сохранило свою чистоту только благодаря своей нецензурности, — го­ворит Рубин, - и потому сегодня в нем остается еще некоторая сила и свежесть воздействия.

Я согласен с тем, что это слово действительно име­ет эмоциональную силу. Но связана ли его сила с тем, что оно означает! Нет, она связана с прямо проти­воположным — не с исходным для него обозначени­ем отношений между двумя людьми, характеризую­щихся физической и психологической близостью, сочетающейся с нежностью и мягкостью, но, напро­тив, — с эксплуатацией, с выражением агрессии. В действительности, слово fuck служит прямым под­тверждением моего утверждения о том, что слова, искажаясь, меняют свое значение вплоть до проти воположного. Слово становится агрессивным на од-

35 Особенно когда сам Рубин смешивает все хитрости пунк­туации и печати, чтобы придать своей книге эффекты, кото­рые он не в состоянии обеспечить силой самого письма. Rubin J. Do It: A Revolutionary Manifesto. N.Y.: Simon & Schuster, 1970. P. 109.

ной из стадий своего изнашивания: оно теряет свое изначальное значение, принимая форму агрессивной непристойности, после чего оно может быть предано забвению.

Язык может быть таким же средством насилия, как и физическая сила, когда он используется для того, чтобы возбудить в людях агрессивные эмоции. У сту­денческих толп, протестовавших на Уолл-Стрит в Нью-Йорке против вторжения в Камбоджу, была своя песенка: «One, two, three, four. /We don't like your fucking war» [Раз, два, три, четыре. / Нам не нра­вится ваша гребаная война. — Примеч. переводчи-ка\. Они, казалось, полностью забыли тот факт, что если вы поете такого рода песенку биржевому броке­ру из высшего среднего класса, вы просто сведете его с ума, и он — в том же иррациональном, взрывоо­пасном смысле, в каком об этом говорилось в первой главе, станет столь же безумным, как если бы вы били его по голове резиновой дубинкой. И его ярость не будет иметь к войне никакого отношения. Она бу­дет вызвана словом fucking — словом, относительно которого он имеет весьма ригидные представления о том, следует ли его употреблять публично.

Цинизм и непристойность есть форма психичес­кого насилия и может использоваться с огромным эффектом, будучи оружием, способным подстрекать людей к прямому физическому насилию. Всякий ис­пользующий непристойные выражения должен об этом помнить. Для нашего времени характерно то, что в споре обе стороны используют язык насилия. Это означает, что насилие используется для подавления насилия - оно никогда не приводит к цели, незави­симо от того, применяется ли оно полицией и адми­нистрацией или самими молодыми людьми.

3. Слова и символы

Значение языка в развитии культуры состоит в том, то ои несет символические формы, посредством которых мы можем раскрыть себя и посредством ко­торых нам раскрываются другие. Общение есть путь к пониманию друг друга, если такие пути отсутству­ют, каждый из нас становится подобен человеку, ви­дящему себя во сне путешествующим по чужой стра­не, в которой он не понимает ничего из того, что вокруг него говорят, и не чувствует ничего по отно­шению к находящимся рядом с ним людям. Его изо­ляция действительно огромна.

В тот день, когда астронавты приземлились на Луне, непосредственно после этого события телевизи­онный репортер брал интервью у людей из толпы, собравшейся в Центральном парке. Одним из ответов на его вопрос о том, чего они ожидают, был ответ: «Увидеть внебортовую активность». Эта фраза «вне-бортовая активность» вынуждает нас остановиться. Главное слово в ней состоит из пяти слогов и является техническим термином; как и многие технические тер­мины оно говорит о том, с чем астронавты не собира­ются имеют дела (в?(ебортовая), а не о том, что они собираются делать. Слово «активность» может обозна­чать любой совершаемый под солнцем акт: плавание, полет, ползание, ныряние и т.д. В этой фразе нет никакой поэзии, ни одного значения, которое не было бы техническим, ничего личного. В итоге мы обнару живаем, что многосложная фраза означает «ходить по Луне». Но это — поэтическое выражение. Состоящее из слов не длиннее двух слогов, взятых непосредствен­но из нашей жизни (начиная с того возраста, когда каждый из нас учился ходить), оно ассоциируется с

романтикой Луны. На деле оно правдивее, чем его научный синоним, в том смысле, что оно говорит не о чем-то абстрактном, а о действии, совершаемом людь­ми, такими же как вы и я.

Чем более мы становимся технизированными при отсутствии параллельного развития смысловой напол­ненности личного общения, тем более мы становимся отчужденными. Общение при этом замещается сооб­щением.

Разрушение общения есть духовный процесс. Сло­ва черпают свою коммуникативную силу из факта их причастности к символам. Собирая смыслы в единый гештальт, символ обретает качество имени, указыва­ющего на превосходящую его реальность. Символ дает слову силу приводить к одним смыслам от эмоцио­нальной приверженности другим. Разрушение симво­лов есть, поэтому, духовная трагедия. Символ всегда предполагает большее, нежели то, что он в себе со­держит, он с необходимостью коннотативен. Поэтому и слова в той мере, в какой они причастны символу, указывают на нечто большее, нежели то, что они фун­кционально способны сказать; большое значение име­ет здесь послевкусие, расходящиеся волны смысла, появляющиеся подобно кругам при бросании камня в озеро, коннотативный аспект слов в противополож­ность деннотативному. Это гештальт, подобный тому, что использует поэт. Форма возникает из самого го­ворения слов — именно поэтому люди склонны стано­виться более поэтичными, когда сообщают о чем-то, будучи в состоянии стресса.

Все это, конечно, прямо противоположно тому, чему нас учили. Нас учат, что чем более специализирован­ным и ограниченным является слово, тем точнее мы выражаемся. Точнее — да, но не более правдиво. При-

держиваясь этой точки зрения, мы стремимся сделать язык все более техническим, безличным, объективным, пока мы не начинаем говорить чисто научными терми­нами. Это единственный узаконенный способ общения, разумеется, процветающий в эпоху технологий. Но его завершение — это компьютерный язык; и то, что я в действительности хочу знать о моем друге, прогуливаю­щемся рядом со мной за городом, отсутствует в нем, как если бы мы находились в двух вакуумных камерах.

4. Слова и опыт

Ключевой проблемой является различие между опытом и тем, что молодое поколение называет «про­сто мышлением» или «просто словами». Для нас здесь это особенно важно, поскольку исторически «опыт» противопоставляют также невинности. «Невинная» девушка — это девственница, тогда как девушка или женщина, имевшая половые сношения — опытная-515. Опыт ставится во главу угла в противовес «идеям». Экзистенциализм, к примеру, часто ошибочно при­нимают за отрицание мышления; и новые его при­верженцы, читая Сартра и Тиллиха, часто бывают удивлены, обнаруживая, что эти экзистенциалисты являются мыслителями и логиками огромной силы.

Опыт ставит акцент на действии, переживании чего-либо, или чувствовании его так, «как человек чув­ствует вкус яблока во рту», если цитировать Арчибаль­да Маклиша. Приобретая опыт чего-то, мы позволяем его смыслу проникнуть в нас на всех уровнях: чувства, действия, мысли, и, в конечном итоге, принятия реше-

36 Во Франции и сейчас, если у вас спрашивают, есть ли у вас опыт, подразумевается сексуальный смысл.

ния, поскольку решение есть акт обращения своего Я на избранный путь. Страстная жажда опыта есть стремление более полно включить себя в картину про­исходящего, ибо опыт тотален. Опыт ставится во главу угла в противовес всякому усеченному видению чело­века. Бихевиоризм, к примеру, несомненно отвечает какой-то части опыта, но когда бихевиоризм превра­щается в тотальный способ понимания человека и в жизненную философию, доходящую до интеллектуаль­ной наивности, он становится деструктивным.

Каждый может и должен рефлексировать опыт. Это не только придает силу мышлению, но также при общает к бытию. Наиболее важным и захватывающим опытом в процессе моего образования были лекции Пауля Тиллиха. Тиллих, немец и первоклассный уче­ный, верил в лекции. Но он также был человеком, приверженным жизни и истине, и ученым с чрезвы чайно развитой способностью к логическому мышле­нию, использованием которого он не пренебрегал. Поэтому каждая лекция была выражением его бытия и пробуждала мое бытие. Это стало моим идеалом того, какой должна быть лекция.

Утверждение, что рефлексия также является час тью опыта, вносит произвол и путаницу; мы должны сохранить функцию мышления в ее собственных пра вах. Ошибочным является использование опыта в ка­честве способа заставить молчать мышление или исполь­зование «непосредственного» переживания с целью избежать влияния истории. Молодое поколение право в своих нападках на «только» мышление, «только» ело ва и т.д.; но оно совершает ту же ошибку, когда под видом «переживания жизни» оно хватается за «толь ко» чувства, «только» действия или какую-либо другую частную функцию человека. «Переживание» становит

ся тогда интеллектуальной ленью, предлогом для оп­равдания небрежности.

Культура есть результат общения между людьми, медленно созидаемый процесс, тяжело добываемое богатство, требующее десятков тысяч лет. В ней обще­ние и концептуальное мышление развиваются вместе: одно предполагает и другое способствует его разви­тию. Конрад Лоренц утверждает:

Культура может погибнуть, даже если выживет человек, и это беспокоит нас сегодня в связи с ростом и экспансией этого огромного тела накопленного знания, требующего мозгов, книг и традиций. Культура не есть что-то такое, что развивается в головах людей. Это сам человек <...>. Раз витие традиционных языков занимает тысячелетия. За не­сколько поколений язык может быть потерян. В наши дни уже идет его обеднение, в результате чего снижается спо собность логичного выражения37.

Руссо, с его иллюзией благородного дикарства, может нанести ужасный вред, говорит Лоренц. Это благородное дикарство способно стать в лучшем слу­чае кретинизмом. Молодым людям, которые хотят все отвергнуть и начать с нуля, хорошо бы понять, что это означает возврат к временам кроманьонского че­ловека, жившего задолго до каменного века.

В периоды, подобные нашему времени, когда по­нятия отрываются от бытия, существует понятное стремление отбросить концептуальное мышление. Но без понятия нет подлинного опыта, а без опыта нет жизнеспособных понятий. Понятие дает форму опы­ту, но опыт должен присутствовать, чтобы дать поня­тию содержание и жизненность.

37 Talk with Konrad Lorcnz // New York Times Magazine, July 5 1970. P. 4-5.

Глава 4

ЧЕРНАЯ И БЕССИЛЬНАЯ!

ЖИЗНЬ МЕРСЕДЕС

Настоящая трагедия негра состоит в том, что он не принимает себя всерьез, потом// что никто не принимает его всерьез. На деждой для негра является то, что сегодня он утверждает себя в качестве полноцен ною человеческого существа и требует прав, надлежащих человеку. Если он суме ет завоевать эти права, он сможет ува жать себя и доверять себе, но он не смо жет завоевать право на человеческое дос таинство без способности уважать и ура нить свою человечность, несмотря на упор ное отрицание ее белыми.

Кеннет Кларк «Темное гетто»

В этой главе речь пойдет о молодой черной жен­щине, которая в ходе психотерапии продвинулась от состояния почти полного бессилия до самоуважения и способности к агрессии. Она родилась и выросла и состоянии бессилия, при этом обладая двумя условия­ми, значительно увеличивающими обычное чувство бессилия: она обладала черным цветом кожи и была женщиной.

Крайней формой проявления бессилия у женщины может быть неспособность иметь детей. У Мерседес, как мы будем ее называть, было только одно настоя

щее желание, которое она сознавала, — желание, раз­деляемое ее мужем, — иметь ребенка. Но стоило ей забеременеть, как у нее происходил выкидыш, или она была вынуждена делать аборт по разного рода причи­нам. Что еще можно сказать о рождении ребенка, как то, что оно есть особое проявление силы, продолжение себя, обретение нового члена своего рода, новой жиз­ни. У женщин это проявляется особенно явно, многие женщины обретают уверенность и расцветают только когда у них появляется ребенок. Но и мужчины также имеют связанный с этим опыт подтверждения их му­жественности. Чувство отцовской гордости — это кли­ше, но из-за этого не следует умалять его значения.

Когда я впервые увидел Мерседес, тридцатидвух­летнюю женщину, она выглядела как уроженка Вест-Индии, броская и экзотическая на вид. Она рассказа­ла, что на четверть она индианка чероки, на четверть шотландка и негритянка на оставшуюся половину. Уже восемь лет она состояла в браке с белым специа­листом, и его терапевт направил ее ко мне. Брак был на грани распада, в частности, из-за так называемой фригидности Мерседес и почти полного отсутствия у нее сексуального интереса к мужу.

У нее не было действенной веры в то, что она зас­луживает помощи, по-видимому, она принимала свои проблемы с фатализмом, видя в каждой трудности и беде еще одно проявление злого рока. Единственной проблемой, которую она признавала и ощущала с ка­кой-то силой, была уже упомянутая неспособность выносить ребенка. К этому времени она уже пережи­ла восемь случаев выкидыша и аборта.

Она была признана неподдающейся психоанализу двумя другими терапевтами, полагавшими, что у нее нет достаточной мотивации и не может возникнуть до-

статочно сильного внутреннего конфликта по поводу своих проблем, она была недостаточно способна к ин­троспекции и не обладала достаточной чувствительное тью по отношению к своим проблемам для того, чтобы включиться в длительный процесс их проработки. Ка­залось, она не вытесняла свои проблемы, но просто считала, что не в состоянии что-либо поделать с ними.

Я принял ее как пациентку отчасти из-за моей уве­ренности в том, что ярлык «не поддающийся лечению» относится не к состоянию пациента, а к ограничениям, присущим тому или иному методу терапии. Важно стремление терапевта найти особый подход, который дал бы ему ключ к решению проблем данного конкрет­ного человека.

Во время первого приема Мерседес рассказала мне, что отчим заставлял ее заниматься проституцией с того времени, как ей исполнилось одиннадцать лет до двадцати одного года. Отчим приводил к ней муж чин несколько раз в неделю после школы, пока ее мать не пришла домой с работы. Очевидно, мать ничего не знала об этом.

Мерседес не могла вспомнить ничего, что она по­лучила бы от проституции, за редким исключением у нее не было сексуального наслаждения, а было только чувство, что ее хотят. Сколько бы денег за это ни пла­тили, в ее карман не перепадало ни гроша. Но она не могла сказать отчиму «нет», и даже в воображении не могла отказаться соответствовать его ожиданиям. Позже она поступила в колледж, принадлежавший общине; показатель интеллекта, о котором она как-то упомянула между делом, был у нее между 130 и 140. В колледже она вступила в женское общество, где ос­воила все правила приличия. Ее занятие проституци­ей продолжалось все это время. И только, поступив

после колледжа в школу медсестер, она покинула ма­теринский дом и смогла порвать с отчимом.

Мерседес выглядела как послушная «милая» де­вушка, которая приняла роль гармонизирующего на­чала в семье. Выросшая в негритянском квартале, она чуть ли не с молоком матери усвоила, что должна быть приятной каждому, быть пассивной, и принимать роль жертвы в любой ситуации, в которую может при­вести ее жизнь. Она преданно заботилась о бабушке, жившей с семьей. Не будучи, однако, неженкой, она научилась (как и все в ее окружении) драться. Она не только дралась за себя в школе и на улице, пре­вращаясь в этих драках в дикую фурию, но также защищала своего младшего брата, пока он рос.

Мое предположение, что в каком-то возрасте она должна была возненавидеть проституцию, нашло под­тверждение в детском воспоминании, которое всплы­ло у нее позже в ходе терапии. Однажды, когда она гостила у родственников в Вирджинии, она видела осла, пытавшегося засунуть свой пенис в апатичес­ки стоявшую рядом кобылу. «Я ненавидела этого осла!», — страстность и искренность, с которой это было произнесено, свидетельствовала о том, что она всегда смотрела на проституцию как на наносимое ей тяжелое оскорбление. Однако в течение нескольких месяцев совершенно невозможно было добиться от нее сознательного признания этого.

Я знал, что внутренне Мерседес была совершенно беспомощна, апатична и страдала хронической деп­рессией. Подобные диагностические утверждения мало что могут нам дать, поскольку кто угодно в ее ситуа­ции легко бы впал в депрессию. Лучше рассмотрим динамику ее внутренней жизни.

1. Потерянный гнев

На мои вопрос, чего она хочет от терапии и от меня, Мерседес некоторое время не могла дать ответ В итоге она вспомнила, что часто замечала себя про пзносящей как молитву: «Позволь мне иметь дитя, позволь мне быть хорошей женой, позволь мне на слаждаться сексом, позволь мне почувствовать хоть что-то >>.

На второй психотерапевтический прием она при шла со следующими двумя сновидениями. Оба сновп дения были о ее собаке Рабп, с которой, по ее словам, она часто отождествляла себя.

Мой пес Раби поранился. Должно быть, он порезался, потому что у меня тоже есть один порез. Я веду его домой. но он снова убегает в тоннель. Там был человек с гончей. Я спросила: «Куда побежал Раби?» Он сказал, что большой полицейский выстрелил в него и они увезли его на машине скорой помощи. Я сказала: «Это моя собака», — но они не пустили меня увидеть ее.

Раби снова убегает. Я бежала за ним и кричала. Я спа сала Раби от мужчины. Поэтому я должна была доставит!) мужчине какое-то удовольствие. Он знал меня, потому что видел, как я делаю упражнения. Я приглашаю его поужп нать. Он хватает меня и начинает лапать. Я пытаюсь его ударить, но получаю толчок в спину. Я чувствую, что меня толкают к нему всякий раз, как только я пытаюсь его уда рить. Я оборачиваюсь, и вижу свою мать, толкающую меня к нему.

Сны рисовали живую картину чрезвычайно бес помощной женщины. В первом сне, когда собака под стрелена и увезена, люди, имеющие власть, игнори­руют крик Мерседес о том, что это ее собака, -наглядное изображение членов высшего общества,

высокомерно слагающих с себя «бремя белого челове­ка». Они не проявляют никакого уважения ни к чув­ствам Мерседес, ни к ее правам, считая, что у нее попросту нет таковых. Ситуации, подобные тем, ко­торые она отражает и создает в сновидении, способ­ны были бы сами по себе разрушить всякое возника­ющее индивидуальное чувство самоуважения, если бы таковое вообще присутствовало в ней. Все, что она делает, пытаясь попасть к своей раненой собаке или спасти себя, бесполезно, ибо так уж устроен мир.

Поскольку эти сны имели место почти в самом начале терапии, мы должны были задаться вопросом, не обнаруживает ли Мерседес во втором сновидении также и свое отношение ко мне, терапевту. Все эти проявления насилия могли быть отнесены ко мне: я выстрелил в собаку (или в нее. поскольку она иденти­фицировала себя с ней), у меня нет уважения к ее чувствам, я человек, от которого она спасает Раби, я тот, кому она «что-то должна», и кто проявляет по отношению к ней сексуальные намерения. Не удиви­тельно, что Мерседес не вовлекалась в терапию. Она совершенно не осознавала этих относящихся ко мне установок (я заметил их, но посчитал, что на этой ста­дии терапии их еще слишком рано раскрывать), и я целиком и полностью уверен, что в течение первых двух приемов не произошло ничего такого, с чем мог­ло бы быть связано такое отношение. Оставалось пред­положить, что она видит все взаимоотношения с муж­чинами, в особенности с белыми, как силовую борьбу, в которой они являются победителями, а она — бес­сильной жертвой.

Позиция «я-только-слуга» сохраняется и во вто­ром сне: поскольку она спасает Раби от мужчины, она должна доставить этому мужчине «удоволъ-

стене». Странная «логика несправедливости» харак­терна для таких людей, которые принуждены принять тот факт, что у других есть все права, а у них — ни­каких. Эта «логика» есть прямая противоположность утверждения ценности собственной личности; Мерсе­дес всегда a priori согласна; даже спасение себя есть акт, предполагающий, что она даст мужчине некото­рую компенсацию. Единственное, что она может дать, единственное, чего желает мужчина и чем она может с ним расплатиться, — это секс, эксплуатация, кото­рую мужчина принимает как плату. Плата, в данном случае, есть единственное, что у нее есть своего, с чего она может начать. Если она скажет «нет», если она заберет все свое, она что-то отнимет у мира.

Но наиболее важной в этом сновидении является роль ее матери. Она толкает девушку к мужчине. Сон гово­рит, что ее мать не просто знает о том, что происходи!, знает о проституции, но активно содействует этому.

Вскоре после того, как Мерседес начала проходить терапию, она забеременела от мужа. После этого я за­метил потрясающе интересное явление. Каждые две недели, приходя на прием, она сообщала о том, что у нее начались вагинальные кровотечения — что было, по ее убеждению, медицинским симптомом, предвещав­шим выкидыш. При этом каждый раз она рассказыва­ла сновидение, в котором ее мать, или, реже, отец или кто-то другой, атаковали ее и пытались убить. Повто ряющаяся одновременность такого рода снов и крово­течения, как предвестника выкидыша, поразила меня.

Сперва я пытался вызвать гнев, который, я пола гал, молодая женщина должна испытывать по отно шению к своим убийцам. Мерседес сидела, мягко со­глашаясь со мной, но совершенно ничего не чувствуя. Выяснилось, что она была совершенно неспособна

сознательно в ярости ополчиться на мать или отчима, или всех прочих, кто в ее снах был готов ее убить. Это, опять же, противоречит всякой логике: когда кто-то намерен вас убить, вы должны чувствовать ярость; в этом-то и состоит биологическое назначе­ние ярости — эмоциональной реакции на разруше­ние кем-то вашей способности быть.

Уловив во втором сновидение некоторую подсказ­ку, я предположил, что определенного рода борьба с матерью была причиной постоянных выкидышей у Мерседес, и она втайне чувствовала, что если бы у нее появился ребенок, ее мать или отчим убили бы ее. Рождение ребенка влекло за собой смерть от их рук.

Но мы были поставлены лицом к лицу с неотлож­ной практической проблемой, с решением которой нельзя было медлить. Часто требуется несколько ме­сяцев теории на то, чтобы на практике обрести убеди­тельность в глазах пациента и начать воздействовать на него, даже если не заботиться о корректности это­го — мы же осознавали вероятность спонтанного вы­кидыша. Нужно было как-то высвободить гнев, и единственным другим человеком в комнате был я. Поэтому я решился, не вполне осознанно, выразить мой гнев вместо Мерседес.

Всякий раз, когда у нее начиналось вагинальное кровотечение и она рассказывала соответствующее сновидение, я начинал словесную контратаку против тех, кто пытался ее убить. Я атаковал главным обра­зом ее мать, но также и все прочие фигуры, появляв­шиеся в снах время от времени: чего добиваются эти негодные люди, пытаясь ее убить за то, что у нее бу­дет ребенок? Эта сука, ее мать, должно быть все вре­мя знала о проституции и, как это было и во сне, тол­кала ее на это. Она сознательно жертвовала дочерью,

чтобы удержать ее отчима при себе, или с какой-то другой целью. И после всего этого Мерседес (продол­жал я) старается изо всех сил угодить всем и каждо­му, подчиняясь даже сексуальной эксплуатации! И, вдобавок, эти люди еще пытаются запретить ей иметь единственное, чего она хочет ребенка!

Я дал выход ярости, которую сама она не осмели­валась выразить. Я связал себя с тем слабым обособ­ленным элементом, который, надо признать, существу­ет в каждом человеческом существе, хотя у Мерседес он поначалу практически отсутствовал.

Сначала она продолжала сидеть молча, несколько удивляясь выражаемому мной гневу. Но кровотече­ние останавливалось. Всякий раз, когда у нее возни кал страх выкидыша и появлялись характерные сны, я снова переходил к атаке, выражая агрессию, кото­рую она не могла или не осмеливалась выразить. Не­которые из этих снов, имевших место во время бере­менности, были таковы:

Мой отец бил меня, чтобы нанести вред ребенку. Он был в ярости от того, что у меня будет ребенок. Мой муж не пришел мне на помощь.

Я дралась с женщиной. Я была парализована. Я лиши лась голоса и перестала контролировать эмоции. Мой отец не оставлял меня в покое. Я кричала на мать и на отца. Матери я кричала: "Если ты намерена помочь мне, помоги. Если нет, оставь меня в покос".

Через три или четыре месяца Мерседес сама нача­ла чувствовать агрессию и выражать свой гнев на тех, кто нападал на нее во сне. Это было так, словно она позаимствовала у меня образ своего гнева; в этом смысле мой гнев был ее первым опытом принятия себя. Она по отдельности называла своих родителей:

свою мать, отца и отчима, - и говорила им в недвус­мысленных выражениях, чтобы они не звонили ей и не беспокоили ее до тех пор, пока не родится ребе­нок. Это действие удивило меня — я не рассчитывал на пего специально, но я был ему рад. Я увидел в нем проявление вновь обретенной Мерседес способности принимать себя и отстаивать свои права.

За месяц до того, как должен был родиться ребе­нок, появилось некоторое реальное подтверждение того, что Мерседес родит. «У Линды Берд (дочери тогдашнего президента) есть ребенок», — был один сон, и «У меня появилось занятие» — второй. Когда же в то время ей случилось увидеть сон про отчима («Он разозлился и взял нож»), она явно не сильно его боялась: «Ну и что?» — только и сказала она.

Ребенок в целости и сохранности родился в поло­женное время, к огромной радости Мерседес и ее мужа. Они выбрали ему имя, которое, как «Проме­тей», означает новый этап в истории человеческого рода. Она и ее муж, насколько я мог понять, совер­шенно не сознавали его значения. Но я думаю, оно было подходящим, в самом деле —- родилась новая раса людей!

Необходимо сделать некоторые разъяснения по по­воду моего гнева. Я не разыгрывал роль — я искренне чувствовал гнев по отношению к ее матери и отчиму. Взаимоотношение в терапии может быть уподоблено магнитному полю. Это поле включает в себя двух чело­век — пациента и терапевта. В него привносится сно­видение. Требовался гнев, направленный против раз­рушителей, фигурирующих в этом сне. Лучше, если пациент сам способен разгневаться. Но если он — как в случае Мерседес -- не умеет гневаться, то терапевт,

чувствующий такой же гнев, может выразить его. К тому же я не просто «тренировал» Мерседес, форми­руя у нее «паттерны привычек», посредством которых она сама смогла бы гневаться. Нет, мы «играли на со­хранение» — чтобы сохранить плод в ее утробе. И это не было также просто «катарсисом» или отреагирова-нием в обычном смысле слова. На карту была постав­лена жизнь — жизнь ее ребенка.

За что боролась эта женщина? К чему в ее снах эти нескончаемые бои с кулаками и ножами? Ответ одновременно прост и глубок: она сражается за свое право жить, жить как личность, обладающая автоно­мией и свободой, которые неразрывно связаны с быти ем личности. Она борется за свое право быть — если использовать этот глагол в его полном и могуществен­ном значении, — и быть, если надо, против всей Все­ленной, в смысле Паскаля. Эти выражения — право быть, борьба за свою жизнь — слишком бедны, но это единственные выражения, которыми мы располагаем.

Драки были языком улиц, на которых росла Мер­седес. Она знала, что не может отстоять себя иначе, нежели утверждая себя грубой силой кулаков. Позже она признала, что не могла бороться с матерью без терапии: «Я получила от Вас силу противостоять моей матери». Хотя очевидно, что когда ей это удалось, это была ее сила, и именно она была тем, кто противо­стоял матери.

Здесь есть и еще один момент. Мерседес, отлича ясь от обычного пациента в психоанализе, могла счи­тать свои сны частью отдельного мира (и именно это было тем недостатком, который находили в ней от­вергшие ее аналитики). Это напоминало «магический мир» некоторых пациентов. Она могла поэтому дер­жаться так, словно у нее не было настоящего гнева.

Но отсутствие ярости и связанного с ней беспокойства требовало серьезной платы — ее бесплодия. Принять этот гнев сознательно было для Мерседес испытани­ем, с которым она была неспособна справиться: это потребовало бы от нее признания, что мать была ее злейшим врагом. Ее мать действительно спасла ей жизнь, когда она была маленькой девочкой, мать была кормилицей семьи, после того как отца Мерседес не стало. Поэтому Мерседес не могла себе позволить ни­какой враждебности по отношению к ней, она не мог­ла жить двойной жизнью, обычной для пациентов из среднего класса, действующих по двойным стандар­там. В результате она получила от меня не просто позволение без осуждения бороться за то, чтобы быть, она получила от авторитетного человека первичный опыт своих прав и своего бытия, который прежде (возвращаясь к первому сновидению) у нее отсутство­вал. То, что я дал выход своему гневу, было выраже­нием моей веры в то, что она — личность со своими правами. Говорить об этом мне не пришлось, посколь­ку она поняла это из моих действий.

2. Обряд возрождения

Но с рождением сына жизненная проблема Мер­седес была решена только наполовину. После рожде­ния ребенка она на шесть месяцев прервала прохож­дение терапии, поскольку не могла (или не хотела) доверить кому-либо другому уход за ребенком в то время, пока она будет у меня на приеме. Я согласил­ся на это, потому что хотел сохранить в ней отноше­ние к терапии как к предмету ее собственных жела­ний, направляемых настолько автономно, насколько это возможно. Когда Мерседес возобновила визиты ко

мне, я нашел, что теперь она была в значительно луч­шей форме, чем тогда, когда пришла в первый раз. У нее продолжала сохраняться ненависть к матери, ко­торую мы пополнили бесконечными деталями («Моя мать пыталась сделать аборт перед тем, как я роди­лась», «Ее губы жесткие, а не мягкие, когда она целу­ет меня», «Она опаздывала на каждый школьный спектакль, в котором я играла, и опоздала на мой вы­пускной вечер», «Она прохаживается с видом фран­цузской суки»). Но ненависть не поглощала ее, не порождала более симптомов, и Мерседес была способ­на держать ее под контролем.

Мерседес, однако, стремилась выстроить всю свою жизнь вокруг сына, который был прекрасным активным голубоглазым рыжеволосым мальчишкой. Если он неровно дышал, она беспокоилась, если он просыпался ночью, она должна была бежать к нему и утешать его. Она долго кормила его грудью с упорством, которое удивляло даже его педиатра. У нее появились проблемы со сном, во многом из-за ее чрезмерного беспокойства о сыне. Вследствие все­го этого большую часть времени она чувствовала себя усталой.

Однажды, когда не пришла няня, она привела с собой сына ко мне в кабинет. Это двухлетний маль­чик немедленно начал заправлять терапией, говоря матери сесть «там; нет, здесь; нет, вот на тот, другой стул», что она покорно выполняла. Время от времени он давал указания также и мне. В течение этого при­ема я постоянно слышал от Мерседес: «Он очень ин­теллигентен в детском саду», «Он особенный», «Как мы счастливы иметь такого превосходного ребенка» и т.д. и т.п. Несмотря на то, что эти комментарии были в целом верны, они указывали на ее подчиненность

ребенку, являвшуюся в действительности частью ее исходной проблемы.

Опасным моментом было не то, что она захвалива ла ребенка (это делает каждый гордый родитель) -Мерседес имела достаточно на то оснований. Но у нее это становилось замещением принятия себя как лич­ности: она давала власть ребенку, тем самым уходя от необходимости взять эту власть на себя. В ее снах, имевших место в этот период терапии, она и ее сын были одним и тем же лицом. Она смотрела на себя как на прислугу сына (за которую ее ошибочно при­нимали некоторые другие матери, когда она прихо­дила забирать сына из детского сада). Она не любила этого выражения, но я намеренно употреблял его, что­бы столкнуть ее с этим. Я указывал на то, что жизнь посредством сына была для нее удобным способом из­бегания собственных проблем, и что его это сделает в будущем первоочередным кандидатом на больничную койку.

Она слушала это примерно так же, как раньше слушала мою критику в адрес матери. Это выглядело так, как будто она признавала, что я говорил правду, но это было для нее лишено реальности. Казалось, Мерседес был нужен какой-то опыт.

Этот опыт пришел, когда она отправилась к дан­тисту. Она согласилась на анестезию, однако, вопре­ки ожиданиям, под газом она почувствовала себя ужасно. Ей казалось, что она умирает. Чувствуя ды­хание смерти, она повторяла про себя: «Смерть для жизни, жизнь для умирания». Она лежала и молча плакала. Главное, она не в силах была рассказать дантисту об этом ужасном переживании, пока оно длилось. Она не могла протестовать, но попросту дол­жна была терпеть судьбу и делать то, чего ожидали

от нее люди, распоряжавшиеся в этой ситуации. Ког­да Мерседес, в конце концов, освободилась от действия газа и рассказала об этом дантисту, он был удивлен тем, что она ничего не сказала до этого.

В течение нескольких дней после случившегося этот опыт тревожил ее, наполняя грустью и печалью. Спус­тя два дня на приеме у меня она все еще плакала.

Теперь, после того, как она впервые пережила предвкушение смерти, она смогла понять драгоцен­ность жизни. Впервые она смогла пережить тот факт, что имеет такое же право жить, как и другие люди.

С этих пор произошло радикальное изменение как в ее жизни в целом, так и в ее психотерапевтическом лечении. Пережитый опыт, казалось, вырвал ее из депрессии, которая, хотя и сильно уменьшилась пос­ле рождения сына, продолжала беспокоить ее. Теперь ей стало не все равно, умерла она или нет; жизнь пе­рестала быть для нее последовательностью автомати­чески сменяющих друг друга лет, один из которых является текущим. Отныне она почувствовала себя, по ее словам, «просто счастливой». Ссорясь время от времени с мужем, она не «зацикливалась» на этом, как случалось ранее. Примерно через три месяца пос­ле «смерти в кресле дантиста», как она это называла, она все еще, к огромному своему удивлению, находи ла в себе это уверенное настроение. Даже болея грип­пом, она просыпалась и спрашивала себя: «Плохо ли я себя чувствую?», — и с изумлением обнаруживала, что хотя она и чувствовала себя больной, но она не чувствовала себя плохо.

Этот единичный опыт, на первый взгляд простой, имеет огромную важность. Что означает потаенная фраза, которую она повторяла под газом: «Смерть для жизни, жизнь для умирания»? Один из смыслов,

который она мне сообщает, состоит в том, что смерть для жизни, и жизнь для смерти, это значит, что, уми­рая, мы возрождаемся к жизни. Это делает произо­шедшее опытом, в которым она становится сопричаст­ной роду — опыт, отмечаемый в различных культурах ритуалом крещения, опыт умирания, дабы заново родиться. Это также миф и ритуал воскресения — умереть, чтобы вновь восстать из мертвых. Терапев­ты каждый день сталкиваются с этим мифом воскре­сения в его реальном значении, проявляющемся с боль­шей или меньшей интенсивностью.

Рассмотрение истории Мерседес показывает, что в самой природе терапии заложена необходимость дщмогать людям принять агрессию, что далеко не оз­начает какого-либо настраивания на нее. Большинст­во людей, прибегающих к терапии, подобны Мерседес (хотя обычно это проявляется менее выраженно) — у них не слишком много агрессии, а напротив, слиш­ком мало. Мы намеренно пробуждаем их агрессив­ность, твердо надеясь на то, что, однажды обретя свое право быть и приняв себя, они в действительности будут более конструктивно строить свои отношения с другими людьми и с самими собой. Это, конечно, совершенно другой вид агрессии, нежели тот, кото­рый обычно подразумевают под этим словом.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных