Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Дон Кихоты 20-х годов - 'Перевал' и судьба его идей 26 страница




После XX съезда партии Комитет Партийного Контроля при ЦК КПСС, сообщил Горбов, снял с него "политическое обвинение, как необоснованное..."934.

...В архиве семьи Д. Горбова хранится уже обветшавшая страница "Литературной газеты" за 4 марта 1961 года. В ней была опубликована статья Сергея Антонова "Борьба или отображение". Название статьи было тщательно подчеркнуто Горбовым. Вероятно, основной вопрос этой статьи - "Как и чем искусство воспитывает человека социалистического государства" - показался ему знакомым. Горбов понимал, что дилемма, вынесенная в загла[375]вие, есть продолжение давних споров, волновавших "Перевал" и перевальцев.

Д. Горбов умер в 1967 году, естественной смертью. Фраза, сказанная позднее А. Галичем по другому поводу, в связи со смертью Б. Пастернака, - "как гордимся мы, современники, что он умер в своей постели...", недвусмысленно выражает чувство горечи и стыда, которое постоянно мы сегодня испытываем.

...Время, как мы видим, сделало жесткий выбор. Оно отклонило эстетическую концепцию Воронского и перевальцев. Это было тем трагичнее для человека 'и искусства, что даже в суровых обстоятельствах 30-х годов эта концепция потенциально сохраняла свое богатство.

Идеи "Перевала" нашли продолжение и развитие в трудах А. Лежнева, ненадолго пережившего Воронского.

XXIII. СУДЬБА НЕТЛЕННЫХ ИДЕЙ

Как вспоминает дочь А. К. Воронского Галина Александровна Вороненая, единственным человеком, к которому после ареста отца она не побоялась прийти и который действительно поддержал ее, был А. Лежнев.

Личная честность, природная одаренность, напряженная внутренняя работа позволили Лежневу в 30-е годы многое сделать из того, что было заложено в замыслах перевальских критиков.

Современники воспринимали А. Лежнева только как идеолога "Перевала". Это была правда. Правда, но не вся: Лежнев прежде всего был идеологом социалистической культуры, которую он неуклонно противопоставлял идеям "уравнительного" социализма.

Каким будет новое искусство? - задавал вопрос Лежнев в 1930 году. И отвечал: "Синтетичность. Энтузиазм. Коллективизм. Динамика. Под этим знаком будет развиваться искусство, если оно хочет сохранить себя как великую социальную силу. Конечно, полного развития такое искусство сумеет достигнуть только при развернутом социализме. Но и сейчас эти вехи должны служить нам для того, чтобы по ним прочертить наш путь"935, [376]

Программа Лежнева была устремлена в будущее;

в ней странным образом уживались трезвость анализа современной ему литературной ситуации и уже, казалось бы, изжитые утопические представления первых лет революции об искусстве "массового действа". Сглаживать эти противоречия мы не вправе, даже отойдя на дистанцию времени. Тем более что в них была скрыта определенная энергия, которая позволила перевальским критикам в жесточайшей, трагической ситуации отстаивать свои этические и эстетические позиции.

В течение 20-х годов эстетические идеи Лежнева вызывали резкую полемику, и не только в силу тех крайностей, которые в пылу спора приобретали некоторые его утверждения. Заострение поднятых проблем входило в замысел, задачу критика. Он обладал особым умением - как бы персонифицировать разные точки зрения на предмет спора. Таков по самой своей природе был созданный им жанр, который он называл "диалоги" или "воображаемые разговоры". Точке зрения своих оппонентов он давал право на самовыражение, и она приобретала убедительность живого голоса. Он безошибочно разоблачал агрессивное невежество, точно распознавал отсутствие вкуса и таланта.

Это умение Лежнева разлагать художественное мнение эпохи на противоборствующие тенденции и выступать одновременно как застрельщиком спора, так и одним из главных оппонентов создавало у современников ироническое представление об этом критике как мастере "само-полемики"936, наделенном "редким даром самодискуссии"937. Объясняя смысл своих критических приемов, А. Лежнев уточнял: "Я стараюсь показать внутреннюю противоречивость "левой" концепции искусства, доводя рассуждения теоретиков до конца..." Или еще: "Вы хотите, чтоб я опроверг всю ту массу обывательщины и глупости, которой писатели облепляют друг друга и в печати, и в частных спорах. Я полагаю, что этого делать не следует. Я полагаю, что достаточно ее собрать и выставить напоказ"938. Такими в действительности и были статьи, составившие книгу "Разговор в сердцах" (1930). [377]

Нелицеприятность позиции Лежнева обостряла споры. Его оппоненты - он часто называл их поименно - обижались, жаловались, писали письма в редакции газет и журналов939. Личные обиды смешивались с существенными возражениями, с принципиальными аргументами нередко соседствовали передержки мыслей и текстов критика. Это осложняло полемику - так было и на диспуте в Доме печати (1930), и на дискуссии о "Перевале" в Комакадемии (1930), подводившей итоги яростных споров вокруг этого объединения. Как и все его товарищи, Лежнев оборонялся, защищая не себя, но истину, и потому споры, не затихая, разгорались с новой силой.

Как уже говорилось, на рубеже 20 - 30-х годов у Лежнева обострился интерес к философии искусства, истории литературы.

Об этом свидетельствует приглашение Лежнева участвовать в обширном коллективном труде "Русская литература XX столетия (1900 - 1930)", задуманном В. Полонским. В ЦГАЛИ сохранился подробный проспект первого тома этой неосуществленной работы - "Эпоха первой революции". В числе авторов были П. И. Лебедев-Полянский и В. Ф. Переверзев, Евгеньев-Максимов и П. С. Коган, И. Луппол и А. Воронский, Н. К. Пиксанов и В. С. Нечаева, А. В. Луначарский и Вяч. Полонский, Г. Н. Поспелов и У. Р. Фохт, В. М. Фриче и Д. А. Горбов и многие другие. Лежневу было предложено написать раздел "Русский символизм" по разработанному проспекту: "Формальная теория и философия символизма. Западное влияние в русском символизме. Символизм и общественность. Символизм и мистический анархизм. Символизм и религиозные искания. Общая характеристика поэзии символизма со стороны ее формальных достижений. Место символизма в истории русской поэзии. Мотивы поэзии символистов. Социологический анализ символизма"940. В письме от 18 июля 1927 года Лежнев ответил согласием941. Неизвестно, по каким причинам не был осуществлен этот труд, но сам характер его свидетельствовал [378] о стремлении советских критиков 20-х годов опереться на опыт истории литературы.

Поддавшись всеобщему увлечению, Лежнев тоже попробовал ездить и писать очерки. В результате этих поездок он написал книгу "Деревянный ключ" - очерки быта Белоруссии. Частями она печаталась в "Новом мире", "Красной нови", "Литературной газете" в 1930 - 1931 годах.

Однако основным его делом очерковая работа не стала. И тогда Лежнев вернулся к критике. Он углубил ее союзом с эстетикой и литературоведением. Идеи, которым он был привержен, получили в его творчестве 30-х годов всестороннюю проверку.

Оставаясь верным текущей критике в тот момент, когда из нее уже были вытеснены и Вяч. Полонский, и А. К. Воронский, и Д. Горбов, А. Лежнев продолжал размышлять над современной ему литературой, над проблемами истории и теории искусства. И если говорить о судьбе идей "Перевала" - надо говорить прежде всего о его работе 30-х годов.

Это был почти безнадежный труд. В ситуации 30-х годов Лежнев не мог рассчитывать ни на поддержку, ни на признание его исторических заслуг, ни просто на снисхождение.

Ни того, ни другого действительно больше не было никогда.

У него, как и у его друзей, исказили даже недавнее прошлое. В справочной статье о Лежневе, написанной М. Бочачером для Литературной энциклопедии в 1932 году, он полностью отождествлялся с меньшевизмом. "Воззрения Лежнева на литературу и искусство целиком исходят из меньшевистско-ликвидаторской политики Троцкого - Воронского"942 - в отношении пролетарской культуры, в частности, искусства и литературы.

Шел 1932 год, и автор справки не только не скупился на бранные определения, но и нагромождал изобретенные им или ранее слышанные у рапповцев химерические обвинения, не заботясь о верности фактам:

"Эстетические и литературоведческие взгляды Лежнева эклектичны и в основе своей идеалистичны, поскольку они определены старыми буржуазными (Кант, Шопенгауэр, [379] Бергсон) положениями о бессознательном, интуитивном иррациональном характере художественного творчества. Эти установки приводят Лежнева к крайне реакционным выводам: ратуя за бестенденциозное искусство, за "моцартианство", против "сальеризма", огромной волной накатившегося на современное искусство и "одно время совсем было его затопившего", Лежнев призывает советских писателей к возможно большей "искренности". Последняя для Лежнева - не моральная, а художественная проблема". Лозунгом "искренности" Лежнев заранее оправдывает всякое контрреволюционное произведение, лишь бы оно было "искренним"943.

Борьба Лежнева с лефовской фактографией была объявлена автором статьи поводом для атаки на пролетарское революционное искусство, призыв критика к художественной культуре трактовался как пренебрежение необходимостью "иметь определенное мировоззрение"944. Работа Лежнева в целом была расценена как "ставка на индивидуальное мастерство в ущерб классовой идеологии пролетариата и общественной роли литературы"945. Отсюда оставался всего лишь шаг к обвинению Лежнева в следовании "правому" уклону в литературе.

Лежнев как бы не слышал этого. Мастер полемики, он вышел из полемики. Полемика стала бесперспективной.

Но он продолжал работать.

В работе "На пороге как бы двойного бытия" Лежнев исследовал литературную судьбу Тютчева. В этом критическом очерке не было прямой полемики с "разрушителями эстетики", и все-таки ее отдаленные рефлексы показывали, что Лежнев воюет со скрытыми опасностями все тех же явлений. Он исследовал не только основы художественности поэта, но и причины, по которым его творчество продолжало жить за пределами своего времени.

Отвечая на вопрос, чем близок Тютчев советскому читателю, он писал о его особом "мирочувствии", настоянном на "ожидании потрясений и взрывов"946 и по[380]этому созвучном революции, о его мировоззрении, сквозь "ретроградную" пелену которого ярко проступает "самочувствие человека, брошенного в хаос классового общества"947. Тема "художественного мировоззрения" была тем самым расширена: классовый анализ не отменял анализа общечеловеческого содержания творчества писателя. Это находилось в русле общих традиций, подготовивших критику вульгарной социологии в литературных дискуссиях 30-х годов.

Работы о Гейне опровергали еще одно предубеждение, связанное с именем Лежнева в 20-е годы: он пренебрегал не публицистикой, а псевдопублицистикой как "головным" сочинительством. Со страстью и горечью рассказывая о жизни и судьбе Гейне, о его восприятии России, о его критиках и читателях, его врагах и друзьях, Лежнев воссоздавал особый художественный мир. "Гейне - публицист, и это его видовая особенность, - писал он. - Его публицистика срослась с поэзией, - это его индивидуальная особенность"948. Творчество такого типа (Лежнев причислял к нему и прозу Герцена) является "колоссальным инструментом" для выражения мыслей и чувств "общественного человека". И если устарело "содержание гейневской прозы", то крайне "актуален ее тип - этот сплав личного, пережитого с социальным и политическим, эта широта и интенсивность общественных интересов, это острое реагирование на все происходящее, этот синтез всех жанров и всех родов поэтической выразительности в одну систему, одновременно поэтическую и публицистическую, эта дневниковость, соединенная с величайшей художественной отделанностью, эта бессюжетность, где тема современность в целом"949. Два типа прозы видел Лежнев в тенденциях современной ему литературы: "объективный", жанрово-раздельный, "простой" - в своем "чистом" выражении он был характерен для Пушкина; "синтетический", "субъективный", "поэтико-публицистический" - таким был тип прозы Гейне, и Лежнев считал, что советская литература активно будет осваивать именно этот тип прозы.

Заявление, которым кончалась книга, было ответ[381]ственным. На тот период времени оно скорее было гипотезой, чем теорией. Лежнев это понимал. Он приступил к проверке своей гипотезы - на это ушли годы. Но в 1937 году читатели увидели результат: это была книга "Проза Пушкина". Она доказала блестящую ошибку критика, ибо представила творческий стиль Пушкина как возможный и желанный для советских писателей ориентир. Тип творчества Гейне, его стиль по-прежнему казался критику "универсальным". Но в восхищенном воспроизведении стиля Пушкина была скрыта убедительность, заставлявшая вспомнить о былом апофеозе "моцартианства" как высшей мере творчества гармонии.

Однако все было позже. Книга о Пушкине еще созревала и вызревала - в журналах появлялись только отдельные немногие ее части ("Стиль пушкинской прозы" - в "Октябре", "О Пушкине-критике" - в "Красной нови"). Вплотную Лежнев работал над другим материалом - статьями о молодых советских писателях: С. Колдунове, Вас. Гроссмане, Б. Левине, Л. Соловьеве, Дм. Лаврухине, Вс. Лебедеве.

В журнале "Октябрь" (1935. No 5, 7) появились не свойственные ранее критику эссеистские записи об искусстве; "Мысли вслух". Все это вошло в книгу "Об искусстве" (1936). Она показала, что развитие Лежнева совершается по спирали. Его критика действительно все более становилась философской.

Опыт работы над творчеством Гейне и Тютчева был не только попыткой понять типологически разные художественные миры - он был пробой сил в совершенно особом критическом жанре, где были бы слиты изящество эссеистского письма, фактографическая оснащенность, жизнеописания, прямая включенность в злобу дня, свойственная критике, и аргументация каждой мысли, каждого положения, которая является этической обязанностью строгого филолога. Но теоретическая и историко-литературная оснащенность работ Лежнева 30-х годов, за которыми стояла потребность не только помять пути мировой культуры, но и включить в этот контекст советскую литературу, не означала ни отказа, ни отхода его от критики. Он неустанно подчеркивал, что исторически критика продвигалась вперед не столько своими литературоведческими заслугами, сколько тем, что она была живой и равноправной участницей литературного процесса. "Литературоведение, писал Лежнев, - мож[382]но свести к стилевому анализу (понимаемому в самом широком смысле), но критику нельзя свести к литературоведению. Она не только изучает, но и строит, не только объясняет, но и переосмысливает"950, и вне этих "надстроек", этих "наслоений критической интерпретации"951, которыми обрастает литература, она не существует для читателей следующих поколений.

В то же время - как жаль, слышалось в тоне критика, что в действительности критика и литературоведение разобщены и представляют собой несообщающиеся сосуды. "Критик и литературовед очень редко совмещаются в одном лице, замечал он. - Это положение ненормально и противоречит исторической практике, по крайней мере в ее лучших образцах. Надо ли доказывать как много мы бы выиграли от его устранения? Если б наши критики занимались и литературоведением, а литературоведы текущей критикой, то история литературы потеряла бы свою академическую бесхарактерность, а критика приобрела бы больше основательности"952.

Как не раз бывало, Лежнев говорил не всуе. За его статьями о современной литературе стояли продуманные историко-культурные представления об эстетических отношениях искусства и действительности, и он не раз их формулировал впрямую. "Искусство, - продолжал он и в 30-е годы свою давнюю тему, - познает жизнь, "как она "дана", как она есть, как она "представляется", - и. искусство ее "упорядочивает", организует, открывает ее скрытые закономерности. Искусство воссоздает реальность - и искусство пользуется реальностью, чтобы воплотить свой замысел. Искусство исходит от единичного - и искусство обобщает. Искусство отображает - и искусство "деформирует"953,

Означало ли это, что в сознании Лежнева все еще Существует скрытая альтернатива - реализм или бытовизм, - альтернатива, которую он пытался оспорить в полемике 20-х годов?

Означало. Это видно по тому, как настойчиво он [383] повторял: "Нельзя реализм понимать по-школьному, как бытописание..."; как подчеркивал, что реализм "выливается в самые разнообразные формы, между которыми бытопись отнюдь не наиболее адекватная"; как напоминал: "Самое точное изображение действительности лишено эстетической значимости, если оно не реализовано в какой-то стилевой системе, которая придала бы ему действенность"954.

Но была в творчестве Лежнева и другая дилемма, не решать которую он не мог, но которая потеряла вид дилеммы: это - соотношение идеи и образа в искусстве. Мысль о необходимости их органического взаимодействия приобрела форму борьбы с иллюстративностью в конкретной критической работе Лежнева и стала всесторонне разрабатываться им как проблема общеэстетическая,

В чем, ставил вопрос критик, слабость многих книг молодых авторов - Бориса Левина, Л. Соловьева, С. Колдунова и многих других? Они как бы не вполне доверяют художественному изображению и стараются "особо сформулировать мысль своего произведения в четкой сентенции"955. "Комментатор" в них вытесняет "художника", и, в силу того что образный материал становится "служебным" по отношению к заданной мысли, "самый "показ" получает как бы прикладной, иллюстративный характер, характер доказательства определенного положения"956. В таких "геометрических" конструкциях сюжет произведения выглядит как теорема: "Действие и слово здесь нарочиты, намеренны. Фразы падают, как аргументы в споре. Все озарено резким, почти без полутеней, жестким светом"957. Не спасает таких писателей и увлечение "экспериментом" - Л. Соловьев, например, экспериментирует, пишет Лежнев, "но так как литературный эксперимент проделывается только в голове, то он приобретает характер силлогизма, уже только вторично оформляемого посредством бытового материала"958. В произведениях такого рода "идейный каркас неизбежно выступает... с чрезмерной отчетливостью. Он необходимо рацио[384]налистичен, "проблемен", предельно раскрыт"959. И тогда обедняется проблематика современности, ибо она предстает как задача "с заранее известным ответом"960.

Эта постановка вопроса показалась М. Серебрянскому, автору обширной статьи о книге Лежнева, "отвлеченной", оторванной от современности. В явном противоречии с текстом он не увидел в работе критика "ни одного хотя бы тематического требования к литературе..."961, в позиции Лежнева он усмотрел эмпирику и замкнутость внутрилитературными проблемами.

Это было несправедливо и бездоказательно. Но причина резкой критики М. Серебрянского была более глубокой, нежели это казалось на первый взгляд.

Анализируя состояние советской литературы и моделируя ее тип, Лежнев исходил из того, что социалистический реализм - не стиль, не школа, а "широкая, открытая в большую даль времени установка, способная совместить в себе радугу школ и оттенков". Задолго до того как утвердилось понимание социалистического реализма как "открытой системы", он подчеркивал его антинормативный, ориентированный на многообразие форм и стилей характер.

М. Серебрянский же стоял на других позициях. Социалистический реализм в его представлениях выступал как жесткий канон, измерительная линейка. "Полностью критическая задача, - писал он, - будет выполнена именно тогда, когда критик соотнесет художественную систему данного автора к эстетической норме всей советской литературы, т. е. к художественному методу социалистического реализма. А это и есть наша норма, в некоторых отношениях еще лежащая где-то вне творчества отдельных советских писателей: норма, реализуемая творчески одними писателями больше, другими меньше"962.

Нетрудно понять, что с такой точки зрения принять позицию Лежнева было невозможно. Не отрицая значения нормативной эстетики, Лежнев менее всего склонен был видеть ее как нечто, "лежащее где-то вне [385] творчества...". Для такого рода нормативной эстетики, писал он, "задача искусства решена раз и навсегда. Если бы система неизменных и безусловных законов художественности могла быть построена, то это значило бы, что пути искусства были бы предуказаны на все времена, абсолютная его истина найдена и развитию его пришел конец"963.

Лежнев так на считал. В советском искусстве он видел новые идейно-художественные особенности и считал своим долгом разработать систему критериев его понимания и оценки.

Но для этого ему пришлось еще раз вернуться к идеям Г. В. Плеханова.

Лежнев по-прежнему видел в Плеханове сильного теоретика искусства - он ценил его "умение строить большие теоретические конструкции"964, способность каждую русскую проблему превращать в общезначимую для развития всего человечества. Но в 30-е годы Лежнев острее, чем раньше, ощутил недостаточность того "механизма" в развитии искусства, который предлагал Плеханов и который действительно оставил Плеханова далеко позади Маркса. "Вся гениальность Маркса", писал Лежнев, проступает в его идее неравномерности развития искусства. "Ответить на вопрос, поставленный Марксом, значит разрешить основную проблему эстетики..."965.

С позиций марксизма Лежнев заново пересматривал вопрос о двух актах критики. "Плеханов, - писал он, - резко отделяет "перевод на язык логики", от "эстетической оценки". Почему? Разве это не единая задача? И разве нахождение идеи не составляет момента в раскрытии произведения как некоторого художественного целого? А если уж различать, то отчего только "перевод" и "оценку"?966

Вопрос этот не был решенным для критики 30-х годов, и Лежнев это видел. Он считал, что резкое разделение Плехановым двух "актов", "которые составляют единство и не могут быть поняты один без другого, должно, логически развитое, привести к пресловутому взгляду на идею и форму, как на ядро и скорлупу [386] или даже на руку и перчатку. А ведь сам Плеханов не раз сочувственно цитировал замечательные слова Гёте о том, что ничего нет вовне или внутри, ибо то, что внутри, то и вовне967. Это требовало опровержения.

Так Лежнев выходил к новой для себя теме: исследованию неразрывности целостного художественного организма. "Идея в произведении похожа на субстанцию

Спинозы, - писал он. - Она везде, но не имеет обособленного бытия. Она сущность всего существующего. Она не вставлена в художественную данность, но она образует ее. Образная система не покров идеи, а способ ее существования"968.

Это не было простой декларацией. "В известном смысле стиль может быть назван цветением идеи", - писал далее Лежнев. Найдя эту опорную теоретическую точку, критик приступил к ее раскрытию и доказательству. Полемика ушла внутрь. Позитивная работа вытеснила раздражение глухими к искусству оппонентами и всецело заполнила жизнь. Так родилась книга "Проза Пушкина" (1937).

Еще в книге "Об искусстве" Лежнев задавался вопросом: "Можно ли найти точный критерий художественности?" Он отвечал утвердительно. Анализируя в качестве примера строфу из стихотворения Б. Пастернака ("Перегородок тонкоребрость Пройду насквозь, пройду как свет, Пройду как образ входит в образ И как предмет сечет предмет") и далеко уйдя от затронутого вульгарным социологизмом собственного прочтения поэзии Б. Пастернака в 20-е годы, критик писал: в этих строках - "секрет художественности"969. Он состоит в том, что "образы не только соответствуют друг другу (то есть подобраны по одному принципу), но и максимально соответствуют мысли. До того, что не могут быть от нее отделены. В этой органической сращенности со смыслом - несомненно, одно из тех обстоятельств, которые обусловили мое впечатление. Но я иду дальше"970. [387]

На этом пути Лежнев как аналитик и исследователь проходил разные стадии анализа текста, но все они казались ему неудовлетворительными. Неудовлетворенность объяснялась тем, что его анализ выявлял отдельные "стилевые компоненты", но не давал ключа к целому. Объяснение заменялось описанием. Так было до тех пор, пока критик не уловил "принцип соответствия" всех элементов стихотворения друг другу. И тогда "строфа Пастернака предстала мне системой соответствий: между отдельными образами, между образами и мыслью и т. д.". Это была ступень, подготовившая обобщение: "Художественное произведение тем художественнее, чем прочнее эта система, чем интимнее, родственнее, теснее соответствия". Но и это казалось абстракцией, мыслью, не доведенной до предельной точности. В результате работы появился вывод: "Всякая художественная система имеет свой руководящий стилевой принцип, господствующую тенденцию, основное устремление". И дальше Лежнев обращался к критике: "Надо знать условия, из которых вырастает тот или иной художественный стиль, общественную обстановку, где он складывается, "игру" его притяжений и отталкиваний от соседствующих направлений искусства, литературную полемику, за которой скрывается реальная классовая борьба, - для того, чтобы данное стилевое устремление выступило во всей отчетливости. Мы увидим тогда, что оно связано с определенным пониманием целей и сущности искусства, с известным типом художника и с тем человеческим типом, который выдвигается в данной среде и в данной эпохе как господствующий, характерный, образцовый".

Программа, предложенная Лежневым критике, как видим, была максималистской. Она казалась несбыточной. Трудно было понять, как надо идти, чтобы ее реализовать.

Но Лежнев нашел: это было понятие "установки". Возникшее еще в конце 20-х годов (в статье "Мастерство или творчество?"), это понятие и в 30-е годы включало в себя комплекс "общественно-литературных" намерений, устремлений того или иного художника или группы. В интерпретации Лежнева это понятие было лишено того жестокого "телеологического" звучания, с которым в 20-е годы полемизировал Ю. Тынянов (для него само понятие "творческое намере[388]ние"971 отождествлялось с жесткой, рассудочной и предзаданной логикой). Скорее оно совпадало с употреблением этого понятия в системе критически-философской мысли М. М. Бахтина, для которого слово "установка" было равно "художественному заданию", причем особую важность имело то, что в реализации этого "задания" участвуют и разум художника, и "природа данного материала" (в частности, "слово, которое приходится приспособлять для художественных целей")972.

Широко пользуясь термином "установка", Лежнев пренебрег определениями. И не в дефинициях сила этой книги - ее сила в том, что пушкинская установка рассмотрена на редкость последовательно и всесторонне.

Исходя из того, что "всякий стиль имеет свой руководящий принцип, идею стиля" и что именно этот принцип является "организующим началом внутри художественной системы", Лежнев поставил себе целью исследовать закономерности пушкинского стиля. Основным принципом прозы Пушкина он считал стремление к простоте и точности художественной мысли. Он писал: "Верховенство мысли и закон простоты означают у Пушкина нечто большее, чем осознание исторической необходимости создать "метафизический язык". Это - новый литературный принцип, основа новой поэтики... выросшей изнутри и общественно обусловленной"973.

Но менее всего Лежнев был озабочен самодоволеющим анализом этого "нового литературного принципа". Исследование поэтики Пушкина было вписано в необычный и сложный контекст. Лежнев считал необходимым выяснить специфику стиля пушкинской прозы на фоне сложившейся поэтики пушкинской поэзии. Для этого он ввел сопоставительный анализ этих не совпадающих, на его взгляд, видов творческой деятельности художника. Он был уверен также, что уникальный характер пушкинской простоты можно понять только "на фоне сосед[389]ствующих и противоположных установок" внутри прозы тех лет, - так появились экскурсы в творчество Карамзина, Жуковского, Ф. Глинки, Марлинского, Вельтмана и др. В творчестве каждого из них Лежнев видел свою стилевую систему, свою установку. И все они уступали пушкинским.

Читая книгу критика о прозе Пушкина, нельзя было не заметить и другого: за всем этим стояло не только знание мировой культуры (ибо и она определяла, на взгляд Лежнева, установку Пушкина), но и ощущение эстетически не решенных проблем советской литературы 30-х годов. За размышлениями Лежнева о "простоте" стиля Пушкина и его - одновременно - богатстве, вобравшем в себя все краски действительности, легко было уловить отзвук споров о "чистоте языка", начатых выступлением М. Горького против злоупотребления областными словами, диалектизмами и псевдонародными "квинтэссенциями" (как их назвал когда-то Ф. М. Достоевский). За вскользь брошенным замечанием "Пушкин пользуется словом как краской. Но он никогда не пользуется им как декоративной краской"974 стояло осуждение игры "приемом". В рассказе о "нелюбви" Пушкина к "эксцентризму" слышался отголосок старых споров с Лефом, и они же в открытую всплывали вновь, когда критик говорил о сдержанном отношении Пушкина к метафорам975. В увлеченном доказательстве мысли, что Пушкин первым в русской литературе сделал ударение на характере, на типе976, Лежнев не преминул вспомнить споры 20-х годов о психологизме977 и т. д.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных